Но когда приезжал отец, ритуал менялся: перед сном я забирался на широкую
родительскую постель, устраивался между ними и требовал от отца историй.
Чего только он ни рассказывал!
Помню, в тот раз, примерно недели через две после начала нашего
обучения, он описывал, как маленький мальчик решил уплыть в Америку и
незаметно забрался в трюм корабля. Он, конечно, хотел вылезти, когда корабль
будет в открытом море, далеко от берега, и сказать капитану: "Вот он я!", а
потом поработать юнгой или там помощником повара...
А трюм заставили ящиками, тюками, бочками, и мальчик никак не мог
выйти. Он очень хотел есть и пить... Хорошо еще, у него оказался нож...
Только через несколько лет я догадался, что отец пересказывал мне
по-своему майн-ридовского "Морского волчонка", но я уже переживал за смелого
маленького мореплавателя не так сильно, как в первый раз, в постели с
прохладными металлическими шарами на спинке, прижимаясь к теплому и
надежному боку отца.
- И вот он стал откалывать ножом дощечку от ящика: а вдруг там найдется
что-нибудь съедобное? И еще - где взять воду? Как узнать, в какой бочке
находится вода, а не ром, например, керосин или подсолнечное масло?
- Вот если бы на них было написано... - вздохнул я. - Как на вывесках в
магазинах...
- А как бы ты прочел? Ты же не умеешь читать надписи?
Вдруг отец хлопнул себя ладонью по лбу, вскочил и, шлепая босыми
ногами, в одном белье наклонился над нашим учебным полигоном, расстеленном
по паркету. До сих пор так я и помню его: высокого, темноволосого, в нижней
рубашке и кальсонах с тесемочками, азартно рисующим что-то, сидя на
корточках.
Я уже упоминал, что отец прилично рисовал. И на этот раз он прибегнул к
выразительному, наглядному рисунку. Почти во всю ширину нашего рулона он
нарисовал схематически разрез корабельного трюма со шпангоутами и дощатой
обшивкой. Слева он нарисовал ящики, стоящие пирамидой друг на друге, а
справа - бочки и бочонки, с клепкой и обручами, как полагается. На самом
большом ящике и на самой большой бочке он что-то написал - какие-то
незнакомые мне слова, потому что я только постигал трудную науку чтения по
складам. Кроме того, еще одно слово было написано на обломке доски, прибитом
поперек трюма...
Но что это были за слова?!
- Вот представь себя на месте этого мальчика... - задумчиво сказал
отец. - В жизни всякое может случиться... Вот здесь надписи. Буквы ты
знаешь. Думай!
Но, так и не успев ничего подумать, я заснул. А ночью, конечно, мне
снился темный трюм, набитый загадочными ящиками и пузатыми бочками, и мне
отчетливо мерещилось, что я умираю от жажды и никак не могу проковырять
дырочку в крепкой смоленой дощечке, а мою кроватку с боковыми сетками, чтобы
я не вывалился, раскачивало, словно настоящее судно...
Утром, когда взрослые ушли на работу, я лег на пол, положил рядом - на
всякий случай! - свое верное деревянное ружье и стал думать. Думать было
очень трудно! Все три слова кончались одинаково - буквой "а". И еще там были
буквы, все до одной знакомые: "о", "д", "в", "б" и "е". Например, "а" и
"б"... Это те самые: "а" и "б" сидели на трубе... А другие что делали? "Д" и
"а"... "д" и "а", соображал я. Выходит "да"! Да-да-да! Да-да-да! А еще на
ящике буква "е"... "Е" и "д
Я повторял слово по слогам уже правильно, но смысл его существовал пока
отдельно, ускользал от меня. Но почему эта надпись на ящике? Наконец...
- Е-да! Е-да!! Еда!!! - завопил я. - Получается "еда"! Я не умру с
голода! В ящиках - еда! После этого оставалось делом нескольких минут
установить, что на бочке написано "Во-да", а на обломке доски поперек трюма,
как угроза - "Бе-да!"
- Не беда! Я умею читать! - орал я, и приплясывал, и палил в честь
своего открытия из пистонного ружья, и от этих победоносных салютов я
чувствовал, что взрослею на глазах. И нечаянно, почти сами собой, слова,
нарисованные отцом на рулоне обоев, слова, которые целый день я вертел на
языке то так, то эдак, выстроились в стройную ритмическую цепочку:
Не беда, вот это да!
Здесь - еда, а там - вода!
То туда, а то сюда,
Остальное - ерунда!
Я декламировал эти стихи в полный голос, я распевал их на какую-то
немыслимую мелодию, я маршировал под них, размахивая красным флажком,
оставшимся после первомайской демонстрации.
Это было первое стихотворение, которое я сочинил в своей жизни, и
нечего говорить, с какой гордостью я прочитал его вечером родителям!
Словно гром ударил с чистого неба: и было утро, и был день, и был
вечер, и мне было пять лет, и я понял, что умею читать!
Дальше дело пошло быстро. Буквы становились увереннее, ровней и мельче,
а знаменитые папины карандаши из древесины загадочного американского
инсенс-кедра - короче... Короче говоря, когда мы с отцом от левого верхнего
угла доползли до нижнего правого угла нашего рулона, я стал грамотным
человеком...
Да, свою грамоту я постиг, не сидя за удобной школьной партой, - я
выползал ее на животе! После чего рулон был с почестями свернут и поставлен
в угол за шкаф, а пепельница и пресспапье заняли свои обычные места не на
полу, а на покрытом зеленым сукном рабочем столе отца.
Еще долгое время я ходил ошарашенный собственным умением. Для его
проверки я брал знакомую книжку и читал: "Бу-ря м-г-ло-ю не-бо кро-ет,
вих-ри снеж-ны-е кру-тя..." Умею! Но я закрывал глаза - и дальше получалось
независимое от меня продолжение: "То, как зверь, она завоет, то заплачет,
как дитя..." Так умею или не умею? Нельзя же считать, что ты умеешь читать,
если у человека глаза закрыты!
В один прекрасный день, на цыпочках, затаив дыхание, я подобрался к
книжному шкафу, подставил стул и снял с верхней полки самую толстую, самую
ученую, как я считал, взрослую книгу. С трудом удерживая в руках солидный
фолиант, я дотащил его до дивана. "Ис-то-рi-я Зем-ли"... - с любопытством
прочел я тисненное золотом название на старинном кожаном переплете и раскрыл
книгу наугад. Умею или не умею? Умею или не умею?!
И что это за буква такая: палочка с точкой? И почему твердый знак в
конце слов? Как же его читают?! "Песчаниковыя отложения трiасовой сис-те-мы
занимаютъ огромныя про-стран-с-тва въ умъ-рен-номъ по-я-съ Съ-вер-на-го
по-лу-ша-рiя"...
Умею? Только ничего не понимаю... Обидно...
Со вздохом я поставил "Историю" на место, но не сдался и не посчитал
эксперимент окончательным. Теперь я вытянул книгу, к которой давно
подбирался. Интересно: их в шкафу было много, все одинаковые, только
почему-то с разными цифрами на корешках переплетов... Зачем папе столько
одинаковых книг?
Ишь ты, Лев Толстый... Вообще-то правильно, конечно: толстый - значит,
и пишет толстые книги. Не то что какой-то там Пушкин: "Ветер по морю гуляет
и кораблик подгоняет..." Или "Сказка о рыбаке и рыбке" - с картинками, а
тоню-ю-у-сенькая...
На меня с фотографии глянуло лицо очень сердитого, совсем и не толстого
дядьки, с бородой почти как у Отто Юльевича Шмидта, только совершенно белой.
"Ан-на Ка-ре-ни-на" - прочел я. Имя-фамилия! Все ясно... А я - Лешка
Кульков...
"Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья
несчастлива посвоему. Все смешалось в доме Облонских..."
Умею! Умею!! Умею!!!
Я чувствовал, как у меня вырастают крылья. Мне хотелось летать и
петь... В общем, как пелось тогда по радио и на демонстрациях: "Нам всем
даны стальные руки-крылья, а вместо сердца - пламенный мотор!"
В один прекрасный вечер наша семья: мама, папа, я и кошка Василиса -
сидели за круглым столом под оранжевым абажуром и мирно пили чай с вишневым
вареньем. Василиса варенье не ела, но сидела просто так, за компанию, на
стуле, смотрела вверх, и в зеленых ее глазах абажур отражался с изнанки.
Вдруг раздался грозный стук в дверь.
- Войдите, - одновременно откликнулись отец и мать, и в дверях появился
наш дворник Иван Макарович. Он был в белом фартуке поверх ватника, и на
груди его тусклым официальным золотом поблескивала овальная бляха с номером.
- Доброго здоровьица! - пробасил Макарыч. - Чай да сахар!
- В чем дело, Иван Макарович? - спросил отец.
- А в том дело, Алексеич, что выдрать бы надо твоего Лешку!
- За что? - всполошилась мать. - Что он натворил? Стекло разбил?
- Разбил не разбил, а навроде... Так что за это самое... За голубей. И
за азбуку! Больно грамотный стал! Всю улицу замусорил... А мне - убирай?
- Какие голуби? Какая грамота? Ничего не понимаю... - застонала мама,
опускаясь на стул.
Отец же, сразу что-то сообразив, кинулся за шкаф. Рулона там не было...
- Так... - сказал отец. - И много, говоришь, было голубей?
- Да почитай штук сорок. Или пятьдесят... Кто их считал? Которые,
правда, на крыше трамваев уехамши да на грузовиках, опять же которые в кузов
попали... И у каминного голубя, значит, буквы на крыльях-то! Тут тебе и "а",
тут тебе и "у". И все цветные! Вот ведь какая история приключается...
Откуда, думаю, голуби? А мне и говорят: из форточки, на четвертом этаже
пущают... Я и приметил окно - как раз ваше выходит, второе от трубы...
Улица-то у нас, сами знаете, примерная... Любой навоз на виду. А мне --
убирай...
- Не волнуйтесь, Иван Макарович! Спасибо, что сигнализировали...- с
казал отец, вышел проводить дворника и в дверях комнаты, обернувшись,
зловеще сказал: - Я приму кардинальные меры. Вероятней всего - выпорем!
Мама всхлипнула, а я и кошка Василиса в страхе от предстоящей расправы
спрятались под стол...
- Вылезай... - мрачно сказал отец, вернувшись. - Рассказывай...
- А отсюда можно? - дипломатично спросил я.
- Валяй оттуда...
И я честно признался, что я так обрадовался, что научился читать... Что
так обрадовался - и стал думать, что бы такое предпринять и придумать, чтобы
все узнали, что я умею читать...
- Зачтокал... - вмешалась мама. - Ты зачем голубей наделал? Зачем в
форточку выпустил?
- Ну, папа, как она не понимает... - коварно прибегнул я к мужской
солидарности. - Я хотел сначала листовки, как на встрече челюскинцев. Но
голуби дальше летят, их многие видят... Я старался на крыши трамвайных
вагонов попасть... Голубь уедет далеко-далеко, а какой-нибудь мальчик найдет
голубя с азбукой и тоже читать научится... Я ведь как лучше хотел! Чтобы
всем было ясно - это я, я умею читать! Аз есмь...
Отец поперхнулся чаем и долго откашливался.
Пороть меня, понятно, не стали...
МОЯ ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ
...Итак, она была достойна любви, и я любил ее. Я же - с ее точки
зрения - не был достоин любви, и она меня не любила.
Как говорят, это старая-старая история, но я в те дни был извинительно
молод и мне еще предстояло узнать эту мудрость.
Мою первую любовь звали Ритой. И прогулка с ней была моей тайной
гордостью. С каким высоко задранным носом поглядывал я на других, менее
счастливых жителей поселка, мимо которых, нарочито не спеша, дефилировал я с
моей спутницей!
Ежели признаться честно, то, пожалуй, утверждение "не любила" будет
слишком самоуверенным.
Оно все-таки предполагает хотя бы проблеск некоего активного чувства.
Нет, Рита относилась ко мне с обидным равнодушием, подобно ее отношению к
мелкому соседскому пуделю Тришке, словно бы выкроенному из старой, давно
нечесанной овчины. Овчинка эта явно не стоила выделки...
Я не вызывал у нее и ненависти, и она снисходительно позволяла гладить
себя по спине и за ушами, но ее огромные карие глаза не выражали при этом