чем простой. И когда у него денег не было, он расплачивался векселями.
- Предъявишь к взысканию, когда я Ленинскую премию получу...
Или принесет мне конфету. На цыпочках подойдет:
- На! Из буфета стащил... Знаешь, как трудно было? Вкусно? То-то!
Цени...
Шутил, конечно.
Иногда в Публичке вместе занимались. Я свои языки зубрю, научные
переводы делаю, он толстенные учебники с формулами листает. Сидим, однажды,
сидим... Скучно стало. Я его прошу:
- Саша, расскажи что-нибудь!
А он отвечает испуганным шепотом:
- Нельзя! В этом храме науки должна соблюдаться священная тишина!
- Ну, тогда напиши мне письмо...
Головой кивнул, что-то на бумаге карандашом поцарапал и мне через стол
подает. А там, на большом листе, посредине два слова через черточку:
"Гав-гав!"
На каток как-то целой компанией пошли и договорились после катка не
расходиться, а всем вместе поехать к Саше танцевать. Ну, катались мы с ним,
катались, ребят растеряли, конечно. Забрались в дальнюю аллею, смотрим-кафе.
- Ох, матушка! Кафе, тепло... Зайдем съедим чего-нибудь, погреемся.
Зашли, посидели. Разморило нас, да так, наверно, часа два и прошло.
Спохватились, выходим - торопиться надо: наши же ждут!
- Неудобно как получилось, Ириша, а? Давай что-нибудь придумаем...
Хромай!
- Нет, я не буду. Хватит с меня! Сам хромай...
Идет, хромает, да так натурально! Я его под руку поддерживаю. Ребята
ждут, сердитые, ругаются - где были, что случилось, трам-тарарам,
двадцать-восемнадцать...
- Не кричите, пожалуйста! Саша ногу вывихнул, в медпункт ходили...
Сидит, здоровый, охает, на меня косится, а ему девчонки ботинок
зашнуровывают. И до трамвая чуть ли не на руках несли. А с друзьями своими
он меня так знакомил:
- Вот это Юрий (или там - Михаил). Прекрасный человек, вы друг другу
непременно понравитесь, полюбите, поженитесь, а я, на вас глядя, буду
счастлив...
В кино с ним как-то пошли. Холодина была - январь, ветер. И он
почему-то все время правую руку за пазухой держал.
- Саша, - спрашиваю, - у тебя что, варежки нет?
- Ага... - отвечает.
- Так возьми мою.
- Нет... - И таким напускным суровым тоном, которого у него никогда
не бывало: - Это, знаешь, не по-мужски... Ну, сели. Места в девятом
ряду, кажется. Фильм крутится, ужасно скучный. Я уж вздыхать начинаю и на
Сашу поглядываю. А он сидит, как статуя, хоть бы ухом повел. И знаю ведь,
что и ему скучно тоже.
Вдруг, только я отвернулась, он что-то тяжелое и круглое ко мне на
колени кладет. Я снимаю перчатку, трогаю и не понимаю, что это такое: как
будто большая кедровая шишка. Только пахнет очень нежно.
- Ешь, - говорит Саша страшным шепотом. - Это ананас. Его буржуи едят.
Это отцу какойто аргентинский деятель привез. Мне маленький ножик дает и
повторяет:
- Режь и ешь!
Я и стала есть. Режу и ем. Вся соком облилась. И на картину не смотрю.
А на запах все оборачиваются и почему-то возмущенно шушукаются, хоть мы
сидим совершенно тихо...
...Ирина Васильевна вздохнула и посмотрела на меня долгим и усталым
взглядом. Потом с почти неуловимой иронией сказала:
- И сколько бы я потом в своей жизни всяких заморских фруктов ни ела -
я ведь ботаник, селекционер, - ни один не показался мне таким, ну вот до
боли в сердце, вкусным, как тот, январский ананас...
О том, чтобы пожениться, у нас с ним никогда и разговора не возникало.
Просто нам так хотелось все время - ну, каждую минуточку, вместе быть, что
это уж само собой разумелось. И как это называться будет - совершенно нас не
заботило.
Она надолго замолчала.
- Что же было дальше? Почему вы не вместе? - осторожно спросил я и
добавил: - Где теперь Саша... Александр Ильич?
- Знаете, - сказала вдруг, словно очнувшись, Ирина Васильевна, - я не
выношу ледоход на Неве. Странно, да? Пожалуй, одно из радостней-ших событий
весны, торжественное обновление жизни, а я смотрю - и мне всякий раз плакать
хочется.
Руки ее, как затравленные зверьки, судорожно заметались по маленькому
столику и наконец замерли, вцепившись в края столешницы.
- Никогда я не думала, что голубой весенний день может таким черным
оказаться. Такой сияющий день, такой солнечный, когда тебя ну до самого
донышка влажным апрельским ветром промоет. Ходишь звонкая, как колокольчик,
чистая внутри и снаружи, сердце словно бокал с шампанским - так и пузырится,
радостью налитое, дыхание сдерживаешь, чтоб счастье не расплескалось. И
любить до смерти хочется. Я и любила... - горько улыбнувшись, выдохнула она.
- До самой смерти...
Гуляли мы с Сашей над Невой. Лед потемнел уже, набух, большие промоины
открылись. Помните, такие полукруглые спуски к Неве есть на Дворцовой
набережной? У Зимней канавки все и случилось. Мальчишка какой-то, паршивец,
вздумал около берега на льдине покататься. А лед набухший, мягкий.
Проломился под ним, конечно. Мы смотрим: народ толпится, кричат, ахают,
руками машут. И самое-то обидное - совсем рядом мальчик-то, метрах в шести
от берега за край льдины еще де ни плакать не может. Ему связанные ремни от
брюк бросили, да разве докинешь? Какой-то дурак за милицией побежал. Саша,
смотрю, вздрогнул и говорит мне этак быстро:
- Знаешь, матушка, мне чего-то выкупаться хочется...
Шутит, а у самого глаза серые-серые, серьезные, и чертенят в них совсем
нет. Сбросил он плащ и пиджак. Я его удержать даже не пытаюсь - вижу, что
через несколько минут мальчишку под лед утащит. А вода страшная, черная... В
эту ледяную кашу Саша со ступенек и спрыгнул...
- Утонул?!! - вздрогнул я.
- Зачем же? Саша прекрасно плавал, вытащил он мальчишку, сам вылез,
синий совершенно, вода с него течет, дрожит он. И таким он был некрасивым и
родным в ту минуту, что у меня ноги подкосились, в глазах потемнело, я
одного боюсь - как бы самой в обморок не брякнуться.
Люди стоят вокруг, как я, совсем обалдевшие. Никто помочь не
догадается. Саша с мальчишки пальтишко срывает, в свой сухой пиджак кутает.
Тот совсем уже как неживой. Наконец опомнилась я, бросилась машину искать.
Да место такое - как назло, ни стоянки, ни магазина. Пытаюсь машину
остановить, руку подымаю - все мимо проскакивают. Разозлилась я, руки
расставила да прямо на мостовую под какую-то машину кидаюсь - думаю, пускай
собьет, а остановится. Тормознула она с визгом, толстяк в шляпе дверцу
распахнул, побагровел весь.
- Нахалка! - кричит. - Чего хулиганишь? В милицию захотела?
Я внимания, конечно, не обращаю. Чуть не плачу. - Товарищ, - прошу. -
Тут человек тонул. Его домой скорей нужно... Довезите, пожалуйста...
Толстяк еще от удивления рот закрыть не успел, а его в спину сзади
какая-то накрашенная гадина толкает:
- Ах, Миша, - да томно так гнусит. - Поезжай скорее, не ввязывайся.
Разве ты не видишь - девица совершенно невменяемая, и наверняка какой-нибудь
пьяный окажется. Еще напачкает нам в машине. А вам, девушка, стыдно должно
быть! Молодая такая...
Я чуть не задохнулась от бешенства. Оборачиваюсь, а Сашенька мой рядом
стоит, аж побелел весь. Хрипит:
- Перестань перед всякой сволочью унижаться! На трамвае доедем...
А на самом только брюки. Плащ он прямо на голое тело надел, в ботинках
хлюпает. У меня под пальто тоже осталась одна сорочка да лифчик. Кофточку
свою шерстяную я на мальчишку напялила. Хорошо, какая-то женщина взялась его
домой доставить.
- Ну, тогда - бежим! - говорю Саше.
Вскочили мы у Дворцового моста в трамвай. Все нас сторонятся, у меня в
руках белье Сашино мокрое. Чуть нас не ссадили...
Все же доехали кое-как. Представляете, сколько времени прошло? В
квартиру поднялись. Сашеньку моего трясет, а лоб горячий - так пальцы и
обжигает. Он и вообще-то был здоровья далеко не богатырского, а тут...
Короче, ночью у него температура за сорок, бред. Врачи головами качают:
двустороннее воспаление легких. Потом осложнение на сердце. Так уж глупо -
дальше некуда. Я несколько недель от не отходила, учебу бросила. Да только
ничего не помогло.
Умер мой сказочник...
И надо же такому совпадению случиться, - Ирина Васильевна всхлипнула, -
в день похорон как раз - заметка в "Вечернем Ленинграде": "Героический
поступок". Кончается такой безразличной фразой: "Фамилия молодого человека,
спасшего школьника такого-то, остается неизвестной".
Да вора или бандита непременно бы разыскали! Весь угрозыск на ноги бы
подняли. А человек, спасший кому-то жизнь на глазах у разинь и растяп, -
подумайте только! - остается неизвестным! Любимый мой...
Она совсем замолчала. Только руки ее вздрагивали на коленях, как крылья
подбитой птицы... Внизу прозвенел поздний трамвай, и светлый прямоугольник
окна переместился по потолку комнаты справа налево.
Я сидел тихо-тихо и думал о чудаках и сказочниках, о людях, остающихся
неизвестными, о справедливости жизни и любви, высоко возносящих таких людей
за их щедрую и светлую душу, и о несправедливости смерти, которая, как
молния, ударяет охотнее всего в самые высокие деревья...
ВЕЛОСИПЕД
О, велосипед был великолепен!
Пронзительно алого цвета, словно маленький заносчивый родственник
пожарной машины, он слепяще отражал жаркое солнце всеми своими
никелированными трубчатыми частями и во время движения словно бы
разбрызгивал вокруг себя быстрых солнечных зайчиков. Мало того что в
положенных местах - на заднем и переднем крыльях - у него были укреплены
крупные котафотные отражатели, это еще не все! П кружочки, упрятанные между
спицами, крутились еще и на каждом колесе с тугими красными шинами.
Весь его заграничный облик вызывал, конечно, восторг и восхищение
местных мальчишек, упоительно цокавших языками и провожавших машину быстрыми
завистливыми взглядами.
Да, велосипедик был что надо и мог поразить любое воображение! Вдобавок
это было не просто двухколесное приспособление для передвижения. Нет,
велосипед, несмотря на свой вызывающе яркий вид, исправно работал и
безотказной вьючной скотинкой, подобно старорежимному ишачку: в намертво
закрепленной перед рулем глубокой корзинке он возил всяческую снедь и
потребные пляжные принадлежности.
Встречи с этим... не хочется говорить - транспортным средством! - с
этим почти одушевленным существом вот уже в четвертый раз происходили у меня
примерно в одно и то же время у начала довольно крутой каменистой тропы,
сбегающей к морю.
Сзади великолепного велосипеда на обычном и весьма потрепанном
"Орленке" катился симпатичный мальчишка лет девяти-десяти, а впереди с
монументальной непроницаемостью доморощенного будды восседала его мама.
Лица молодой женщины я никак не мог разглядеть: сверху ее лоб
замысловатыми воланами прикрывали поля гигантской шляпы, а остальное
пространство заслоняли темные очки.
Она неловко сходила с велосипеда, несколько путаясь в складках длинной
струящейся юбки, и осторожно, как горная козочка на копытцах, начинала
неуклюже семенить по каменистой осыпи тропы на своих "платформах".
Мальчишка застывал наверху.
И всякий раз повторялась одна и та же сцена.
- Слезай... - даже не оборачиваясь, начинала твердить мать. - Слезай
сейчас же! Дальше мы идем пешком.
- Ну, мамочка... Можно, я съеду? - просительно тянул мальчишка, дочерна
загорелый и с лупящимся носом, на котором фонариком просвечивала нежная
розовая кожица, как на молодой картофелине. - Мамочка...
И он добавлял неоспоримый технический аргумент: