точки зрения, идущей от универсальности как принципа художественной позиции
в его зрелых вещах, где он высказывается не только "от лирического себя" с
его накалом личных, необычных, годных только для автора эзотерических чувств
и ощущений, -- особенного, но от человека вообще, любого, нас, всех --
общего. Этот универсализм точки зрения (отчасти унаследованный от
поэтов-метафизиков) не следует путать с универсальностью поэтической
философии -- поэт не может быть последовательным философом именно в силу
своего поэтического дара, поэзия -- иллюзия, кружево, не способное и не
призванное дать или отразить или выразить целостное, рациональное,
последовательное и потому слишком искусственное для поэзии миропонимание.
Поэт не Кант и не Шопенгауэр, целостное не для него; кружево в применении к
поэзии -- не результат работы, а само действие от глагола "кружить" и по
типу "варево", "печево". Поэт кружит по своим темам, прикидывает так и эдак,
мучается, страдает, иронизирует, насмешничает, хвалит, хулит, отвергает --
старается не построить, а понять, не взойти, а проникнуть, "дойти до самой
сути". В философии научной может быть верное/неверное, стройное/не стройное,
выдерживающее или не выдерживающее критики миропонимание, в философии
поэтической -- все верно, при условии искренности поэта -- качества в
отсутствии которого не упрекнешь Бродского. Не годны для поэтов и ярлыки
"материалист" и "идеалист", ибо каждый поэт даже "материалист" -- всегда в
конечном счете идеалист (иначе: не-поэт) и всегда эклектик. Поэт кружит и
прикидывает, философ -- строит и идет к цели. Но правда поэтическая выше
правды философской, ибо последующая теория ее не сменяет и не отменяет.
Бродский, живя в советском обществе, был воспитан безбожником и
материалистом, живя в мире поэзии (по преимуществу христианской), --
идеалистом и христианином. Ни то, ни другое не было принято им на веру. Он
из вечносомневающихся, из ищущих, а не успокоившихся.
В одном из юношеских стихотворений Бродский метафорически определил
жизнь как холмы, а смерть как равнину, то есть противопоставил неровное,
вьющееся, живое, тянущееся и тянущее вверх, динамическое -- плоскому,
неподвижному, ровному, мертвому -- статике. Отсюда идет его поздняя
оппозиция: не жизнь и смерть, а бытие и небытие, переход в Ничто. Эти
оппозиции -- разные. Не смерть как физиологический процесс со всеми ее
страданиями страшна, а то, что дальше. То есть поражает не мысль "он умер",
а "его нет". Первое не требует комментариев, второе вызывает вопрос "а где
он", вопрос "Куда Мещерский ты сокрылся?" Державина.
Готовая гипотеза о существовании Рая и Ада не удовлетворяет Бродского,
но парадоксально то, что не Ад ему не по вкусу, а Рай, именно Рай, тот самый
конечный пункт отдыха для измученных на земле душ, который так привлекал
воображение многих верующих, именно конечность, тупиковость Рая претит
Бродскому, которому всегда нужно наличие в реальности "за" -- возможности
выйти за пределы -- т.е., свобода. А свобода и Рай -- не совместимы, ибо
Рай, как это ни парадоксально, -- еще одно общество, построенное на
утопических принципах полного равенства во всем, то есть общество,
искоренившее индивидуальность и оригинальность. В Раю понятие равенства
достигает своего абсолюта -- там каждый во всем подобен каждому, это место,
"где все мы /души всего лишь, бесплотны, немы, /то есть где все, -- мудрецы,
придурки, -- /все на одно мы лицо, как тюрки" ("Памяти Т. Б."), то есть,
иными словами, Рай является символом смерти уникальной человеческой
индивидуальности во всех ее нестандартных проявлениях. В Раю нечего делать,
не о чем беспокоиться, нечего желать, некого любить, не с кем общаться, не к
кому стремиться, некуда спешить. Человек в Раю перестает быть синтезом
времени и пространства, ибо время умирает в нем, жизнь в Раю -- безвременье:
"часы, чтоб в раю уют /не нарушать, не бьют". Таким образом Рай предстает
апофеозом бессмысленного и неосознанного существования, а человек, лишенный
сознания, уже не человек.
Значит Рай -- все-таки клетка, пусть даже самая наираззолоченнейшая. Но
если Рай -- это конец, тупик, за ним Ничто, то и само существование в Раю --
ничто, не жизнь, не холмы, а равнина, смерть. Недостаточность понятия "Рай"
делает его неприемлемым для Бродского, а вместе с этим и ненужным его
антипод -- Ад. Ничто, куда все мы уйдем, много сложнее и трудней
представимо, чем Ад или Рай.
Неприемлемыми эти два места становятся и непонятностью их
взаимоотношений со Временем. Время -- вечно, если Рай и Ад -- материя -- они
не вечны, они смертны, если не материя, то что, и каковы их отношения со
Временем? Если они вне времени, то они вне жизни -- не существуют. Так Ничто
заменяет понятия Рая и Ада, а вместе с ними и все традиционные представления
о них. У Бродского уже нет надежды на встречу родных и любимых ни в одном из
этих мест:
Тем верней расстаемся,
что имеем в виду,
что в Раю не сойдемся,
не столкнемся в Аду.
("Строфы")7
... долой ходули --
до несвиданья в Раю, в Аду ли.
("Памяти Т. Б.")8
Любопытно, что Ад не так неприятен и страшен для Бродского, как Ничто,
ибо Ад -- это отражение форм земной человеческой жизни, и какой бы жизнь в
Аду ни была -- это все-таки жизнь со всеми ее чувствами, переживаниями и
страданиями. Ничто же -- пустота, небытие, жизнь со знаком минус:
Идет четверг. Я верю в пустоту.
В ней, как в Аду, но более херово.
("Похороны Бобо")9
Мы боимся смерти, посмертной казни.
Нам знаком при жизни предмет боязни:
пустота вероятней и хуже ада.
Мы не знаем, кому нам сказать "не надо".
("Песня невинности, она же -- опыта")10
Отвергая понятия "Рай" и "Ад", Бродский, однако, не становится ни
материалистом, ни безбожником, он лишь сомневается в божественном
происхождении этих понятий. Вероятно, их придумали люди, и дело гораздо
сложнее. Существование Бога же как такового -- Творца всего -- Бродский не
подвергает сомнению, как не подвергает сомнению и этические посылки
христианской веры. О Бродском даже можно говорить как о христианском поэте,
хотя он и не принимает некоторые положения христианства, в частности, веры в
жизнь после смерти, которая помогает преодолеть страх смерти на земле. Об
этом преодолении страха смерти, тем не менее, написано одно из блестящих
стихотворений Бродского "Сретенье", о мыслях и чувствах Святого Симеона, для
которого весть о рождении Христа была одновременно вестью о его собственной
смерти, то есть прекрасное и ужасное сочеталось в одном моменте. Но в
конечном счете прекрасное помогло Симеону справится с неминуемым ужасом:
Он шел умирать. И не в уличный гул
он, дверь отворивши руками, шагнул,
но в глухонемые владения смерти.
Он шел по пространству, лишенному тверди,
он слышал, что время утратило звук.
И образ младенца с сияньем вокруг
пушистого темени смертной тропою
душа Симеона несла пред собою,
как некий светильник, в ту черную тьму,
в которой дотоле еще никому
дорогу себе озарять не случалось.
Светильник светил, и тропа расширялась.11
Симеону смерть оказалась не страшна, но у Бродского нет такой веры.
Страх смерти этим не победить. Разум же, отвергая понятия Рая и Ада и
относясь с недоверием к жизни после смерти, только усиливает этот страх.
4. Смерть
Страх смерти возникает еще и потому, что смерть -- это как бы сугубо
частное дело, касающееся только одного человека -- себя:
Ведь если можно с кем-то жизнь делить,
то кто же с нами нашу смерть разделит?
("Большая элегия")12
В этом вопросе очень трудно прийти от частного к общему и
удовлетвориться той мыслью, что подобная судьба уготована нам всем -- всему
человечеству. Уместно здесь будет вспомнить рассуждения Ивана Ильича у
Толстого, пожалуй, единственного русского писателя, пытавшегося проблему
смерти глубоко и философски осмыслить -- Иван Ильич, размышляя над
силлогизмом: "Кай -- человек, люди смертны, следовательно Кай -- смертен",
никак не может им удовлетвориться, ибо не способен думать о себе, как об
абстрактном Кае, поэтому возможность его, Ивана Ильича, а не Кая, смерти так
ужасает его. Кай-абстракция никак не вмещает Ивана Ильича-индивидуума:
"Разве для Кая был тот запах кожаного полосками мячика, который любил Ваня?
Разве Кай так был влюблен?"13 Те же мысли об индивидуальной
смерти преследовали и самого Толстого:
"Я как будто жил-жил, шел-шел и пришел к пропасти и ясно увидал, что
впереди ничего нет, кроме погибели. И остановиться нельзя, и назад нельзя, и
закрыть глаза нельзя, что бы не видать, что ничего нет впереди, кроме обмана
жизни и счастья и настоящих страданий и настоящей смерти -- полного
уничтожения." ("Исповедь")14
В отличие от Толстого и его героев Бродский рано приходит от личного
страха смерти к выражению общечеловеческого -- к универсализму точки зрения
на смерть, к ассоциации себя с Каем-абстракцией (что не обязательно
ослабляет страх личной смерти). "Я" часто у Бродского звучит как "мы" или с
"мы" соединяется. Уже в "Холмах", отвергая традиционный образ смерти (в духе
державинского: "Как молнией косою блещет /И дни мои как злак сечет"), поэт
приходит именно к такой надличностной трактовке темы:
Смерть -- не скелет кошмарный
с длинной косой в росе.
Смерть -- это тот кустарник,
в котором стоим мы все.15
Нова для русской поэзии в "Холмах" и идея того, что жизнь содержит в
себе смерть, не существует без нее, что жизнь есть одновременно и умирание.
Я говорю здесь лишь о новизне поэтического восприятия и выражения, а не об
абсолютной оригинальности этой мысли как таковой. Для русской поэзии в целом
характерна классическая греческая концепция: жизнь ничего общего со смертью
не имеет, не содержит ее элементов, но рано или поздно соприкасается с ней в
определенной точке, и это соприкосновение является ее концом -- Парка
внезапно обрывает нить жизни. Поэтому чужая смерть для русского поэта --
всегда неожиданность, а мысль о том, что мы все умрем и нас забудут,
порождает элегии и стихи в форме плачей. Другой темой в русской поэзии
является вознесение души в рай, соединение с Богом, жизнь после смерти, т.е.
отношение к смерти религиозное в философском ключе Христианства или идей
близких к нему (см. у Державина "Лебедь").
Это отношение к смерти по существу есть способ преодоления страха
конечности личного бытия и в философском плане является куда более
интересным и оригинальным способом решения проблемы, чем в стандартных
"унылых элегиях" русских поэтов о неизбежной смерти. Преодоление страха
смерти по-своему звучит в философской пантеистической лирике Тютчева,
понимавшего смерть как слияние с "родимым хаосом", которое ему не только не
страшно, но иногда даже желательно:
Чувства мглой самозабвенья
Переполни через край!
Дай вкусить уничтоженья,
С миром дремлющим смешай!16
В другом его стихотворении "родимый хаос" назван "бездной роковой", но
мотив слияния с этой бездной трактуется без изменений. Стихотворение это
построено как развернутое сопоставительное сравнение "человеческого Я" с
весенней льдиной, плывущей к слиянию со стихией:
Смотри, как на речном просторе,
По склону вновь оживших вод,