отметим, что они не отражаются в творчестве поэта последовательно, в виде
отказа от одних и перехода к другим, подъема со ступеньки на ступеньку.
Наоборот, каждое новое стихотворение -- это новый текст, включающий тот или
иной набор тех же (и новых) тем, как будто бы ничего не ясно, и все вопросы
нужно решать заново. В этом и сложность, и новизна, и притягательная сила
стихов Бродского, не только вовлекающих читателя в сферу высокого искусства,
но и в чем-то изменяющих его отношение к миру и человеку.
7. Империя
Метод метафизической поэзии как и философии в целом в конечном счете
можно определить как обобщение -- на основе анализа частных сходных явлений
мыслитель приходит к определенному выводу о сути любого из них, типизирует,
вычленяет их постоянные неменяющиеся черты, пренебрегая случайными и
временными. Такими вычленениями у Бродского являются размышления о сущности
понятия "империя". Империя -- это типичная для человеческого общества
структура жизни, не только в политическом, но и во всех других мыслимых ее
аспектах, империя -- это квинтэссенция человеческих взаимоотношений, которая
показала себя в работе на деле, в отличие от всех идеальных и прекрасных
утопий, будь они социалистического или теологического толка. Поэт, рассуждая
о сущности явления, отвлекается от таких частностей как данная страна,
нация, политический строй, правитель, время, язык, политические деятели и
т.п. Империи существовали до нашей эры, в нашу эру и будут существовать
после нашей эры (отсюда название цикла стихотворений Post Aetatem Nostram,54 в котором тема империи раскрывается наиболее сильно).
Отсюда же и решение говорить об империи в традиционных терминах римской
действительности, хотя только лишь в терминах, ибо то, о чем говорится,
одинаково применимо к любому времени и к любой власти.
Тем не менее, так как Бродский -- поэт русский, а не римский, он иногда
приводит реальные случаи из жизни империи советской, что в общем не меняет
ничего в силу характерности этих явлений для любой власти вообще.
"Император" или "тиран" -- это тиран любой, Сталин ли, Гитлер ли, Мао или
Нерон -- безразлично. Так же безразлично какой народ испытывает власть
императора -- их взаимоотношения всегда одинаковы, как будто
запрограммированы самой сутью власти одного над многими. Вот император
приезжает в город, и вот типичная реакция на него народа:
"Империя -- страна для дураков."
Движенье перекрыто по причине
приезда Императора. Толпа
теснит легионеров -- песни, крики;
но паланкин закрыт. Объект любви
не хочет быть объектом любопытства.
В том и заключается сила обобщения, что перерастает рамки данного:
император -- это и цезарь, и кайзер, и дуче, и генсек, и любой у власти,
толпа -- народ, легионеры -- милиционеры, полицейские, любая спецслужба,
паланкин -- любое средство транспортировки вождя от древнеегипетских
колесниц до современных "ролс-ройсов" и "чаек", наконец типично и поведение
"объекта любви", скрывающегося от взглядов народа (вспомним султанов,
запрещавших глядеть на них, и лучников, поражавших стрелой каждого
любопытного, тайком выглядывавшего из окна).
Более современные параллели напрашиваются сами собой. Империя -- это
структура человеческого общежития, захватывающая все его сферы от внешней
политики до личной жизни. Во всех империях одинаково наказывают
провинившихся по одинаково ничтожному поводу и одинаково находят виновных
сверху донизу по лесенке рангов вплоть до "врага народа", который изначально
виноват в случившемся и которого надо физически уничтожить:
Наместник, босиком, собственноручно
кровавит морду местному царю
за трех голубок, угоревших в тесте
(в момент разделки пирога взлетевших,
но тотчас же попадавших на стол).
Испорчен праздник, если не карьера.
Царь молча извивается на мокром
полу под мощным, жилистым коленом
Наместника. Благоуханье роз
туманит стены. Слуги безучастно
глядят перед собой, как изваянья.
Но в гладком камне отраженья нет.
В неверном свете северной луны,
свернувшись у трубы дворцовой кухни,
бродяга-грек в обнимку с кошкой смотрят,
как два раба выносят из дверей
труп повара, завернутый в рогожу,
и медленно спускаются к реке.
Шуршит щебенка.
Человек на крыше
старается зажать кошачью пасть.
Во всех империях вводятся строгие законы по борьбе с нарушителями
порядка, в категорию которых попадают и инакомыслящие, и "тунеядцы", и
просто люди, которые попали под горячую руку эпохи и обвинены ни за что.
Тюрьма -- изнанка империи, число "сидящих" в которой всегда примерно одно, а
потому есть ли смысл разбираться кто прав, кто виноват, про цент есть
процент, и общая цифра "сидящих" важнее их личных судеб:
Подсчитано когда-то, что обычно --
в сатрапиях, во время фараонов,
у мусульман, в эпоху христианства --
сидело иль бывало казнено
примерно шесть процентов населенья.
Поэтому еще сто лет назад
дед нынешнего цезаря задумал
реформу правосудья. Отменив
безнравственный обычай смертной казни,
он с помощью особого закона
те шесть процентов сократил до двух,
обязанных сидеть в тюрьме, конечно,
пожизненно. Неважно, совершил ли
ты преступленье или невиновен;
закон, по сути дела, как налог.
Башня, поставленная заглавием этого стихотворения, является символом
имперской власти, она одновременно и муниципалитет и тюрьма, ее шпиль -- и
громоотвод, и маяк, и место подъема государственного флага. Башня -- один из
обязательных институтов империи, единица обязательного набора: дворец
(правительственная власть), башня (наглядное свидетельство осуществления
этой власти) и зверинец (воплощение неумирающего лозунга человечества "хлеба
и зрелищ!").
Предсказуемым для имперской власти является и ее отношение к искусству,
которое должно служить ей и воспевать ее, -- отсюда и грандиозность
официального имперского искусства с одной стороны и его тяга к
монументальному реализму с другой:
Если вдруг забредаешь в каменную траву,
выглядящую в мраморе лучше, чем наяву,
иль замечаешь фавна, предавшегося возне
с нимфой, и оба в бронзе счастливее, чем во сне,
можешь выпустить посох из натруженных рук:
ты в Империи, друг.
("Торс")55
Иронически поэт говорит о тех произведениях литературы, которые иные
читатели считают смелыми, хотя смелость эта зачастую ограничена очень
твердыми рамками гос- и самоцензуры (в имперском обществе официальный поэт
сам знает что можно, а что нельзя), а иногда на поверку оборачивается
угодничеством:
В расклеенном на уличных щитах
"Послании к властителям" известный,
известный местный кифаред, кипя
негодованьем, смело выступает
с призывом Императора убрать
(на следующей строчке) с медных денег.
Толпа жестикулирует. Юнцы,
седые старцы, зрелые мужчины
и знающие грамоте гетеры
единогласно утверждают, что
"такого прежде не было" -- при этом
не уточняя, именно чего
"такого":
мужества или холуйства.
Поэзия, должно быть, состоит
в отсутствии отчетливой границы.
В данном случае под "известным местным кифаредом" стоит реальное лицо
-- поэт Андрей Вознесенский с его стихотворением-призывом убрать Ленина с
денег:
Я не знаю, как это сделать,
Но, товарищи из ЦК,
Уберите Ленина
с денег,
Так цена его высока.56
И далее:
Я видал, как подлец мусолил
По Владимиру Ильичу.
Пальцы ползали
малосольные
По лицу его, по лицу.
Положение дел при любой имперской системе -- борьба за власть, а
следовательно, доносы, интриги, нечестные махинации, подкупы, обман. В
стихотворении "Письма римскому другу" герой предпочитает отойти от
общественной деятельности и жить подальше от столицы, где главными занятиями
приближенных Цезаря являются интриги да обжорство:
Пусть и вправду, Постум, курица не птица,
но с куриными мозгами хватишь горя.
Если выпало в Империи родиться,
лучше жить в глухой провинции у моря.
И от Цезаря далеко, и от вьюги.
Лебезить не нужно, трусить, торопиться.
Говоришь, что все наместники -- ворюги?
Но ворюга мне милей, чем кровопийца.57
Зрелища в империях представляют массовый, организованный характер;
"всенародное ликование" -- не выдумка, а реальная реакция зрителей на то,
что происходит на стадионе, который весь "одно большое ухо" ("Post Aetatem
Nostram"). Имперские власти придают огромное значение всяким зрелищам и
юбилеям, ибо знают, что "для праздника толпе /совсем не обязательна свобода"
("Anno Domini"). Интересно, что тема "зрелищ" -- давняя у Бродского, звучит
уже в "Гладиаторах", где поэт, правда, находится еще не в публике, а на
арене:
Близится наше время.
Люди уже расселись.
Мы умрем на арене.
Людям хочется зрелищ.58
По-видимому, Бродский не видит большой разницы между демократиями и
тоталитарными государствами, так как везде есть власть имущие и безвластные.
Переезд из СССР в США -- это для него лишь "перемена империи". Есть империи
похуже, есть получше, но суть их для поэта одна и та же. Поэт считает, что
человек в общем всегда жил так, как жил всегда и всегда будет так жить,
отклонения вправо или влево общей картины жизни не меняют:
Пеон
как прежде будет взмахивать мотыгой
под жарким солнцем. Человек в очках
листать в кофейне будет с грустью Маркса.
И ящерица на валуне, задрав
головку в небо, будет наблюдать
полет космического аппарата.
("Мексиканский дивертисмент", Заметка для энциклопедии)59
Такая точка зрения была характерна для взглядов поэта, в общем,
изначально, нота неизменности мира звучит уже в "Пилигримах":
... мир останется прежним.
Да. Останется прежним.
Ослепительно снежным.
И сомнительно нежньш.
Мир останется лживым.
Мир останется вечным.
Может быть, постижимым,
но все-таки бесконечным.
И значит, не будет толка
от веры в себя да в Бога.
И значит, остались только
Иллюзия и дорога.60
Эта же далеко не оптимистическая нота характерна и для поэзии Бродского
пятнадцать лет спустя, нота, заданная еще Пушкиным, сказавшим, что "на всех
стихиях человек -- тиран, предатель или узник":61
Скушно жить, мой Евгений. Куда ни странствуй,
всюду жестокость и тупость воскликнут: "Здравствуй,
вот и мы!" Лень загонять в стихи их.
Как сказано у поэта "на всех стихиях..."
Далеко же видел, сидя в родных болотах!
От себя добавлю: на всех широтах.
("Мексиканский дивертисмент", К Евгению)62
8. Одиночество. Часть речи
Отчуждение личности от общества и от своей роли приводит человека к
"подлинной экзистенции", к "абсолютной свободе". Учение об "абсолютной
свободе" детально разработано у Сартра63 и известно чаще
всего в его интерпретации.
"Абсолютная свобода" вовсе не сводится к карамазовскому "все
позволено", напротив, свобода -- тяжкое бремя для человека, поэтому многие
люди предпочитают уйти от нее, раствориться в обществе, отказаться от права