Во всеобъемлющее море
За льдиной льдина вслед плывет.
На солнце ль радужно блистая,
Иль ночью в поздней темноте,
Но все, неизбежимо тая,
Они плывут к одной мете.
Все вместе -- малые, большие,
Утратив прежний образ свой,
Все -- безразличны, как стихия, --
Сольются с бездной роковой!..
О нашей мысли обольщенье,
Ты, человеческое Я,
Не таково ль твое значенье,
Не такова ль судьба твоя?17
Не менее оригинально тема борьбы со страхом смерти поставлена у Фета,
который мыслил о человеке не в понятиях души и тела, а представлял его как
вместилище вечного, божественного огня. Не Бог как таковой непостижим для
Фета, а наличие этого неумирающего огня в человеке:
Не тем, господь, могуч, непостижим
Ты пред моим мятущимся сознаньем,
Что в звездный день твой светлый серафим
Громадный шар зажег над мирозданьем.
И мертвецу с пылающим лицом
Он повелел блюсти твои законы:
Все пробуждать живительным лучом,
Храня свой пыл столетий миллионы.
Нет, ты могуч и мне непостижим
Тем, что я сам, бессильный и мгновенный,
Ношу в груди, как оный серафим,
Огонь сильней и ярче всей вселенной.
Меж тем как я, добыча суеты,
Игралище ея непостоянства, --
Во мне он вечен, вездесущ, как ты,
Ни времени не знает, ни пространства.18
Смещение акцентов с проблемы жизни и смерти на проблему существования
"огня" собственно отменяет первую как таковую, хотя сожаления поэта о
неминуемом уходе этого огня из земной жизни придают его размышлениям
элегический оттенок:
Не жизни жаль с томительным дыханьем,
Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идет, и плачет уходя.
("А. Л. Б--ой")19
Обычной позицией по отношению к смерти у большинства людей является
алогичное игнорирование самого ее существования для данной личности, она
постоянно вытесняется их сознанием, рассматривается как объективный феномен,
из которого своя уникальная смерть комическим образом исключается. Подобное
отмахивание от проблемы находим у эпикурейцев, а в русской литературе у
белозубого лицеиста Пушкина:
Не пугай нас, милый друг,
Гроба близким новосельем:
Право, нам таким бездельем
Заниматься недосуг.
("Кривцову")20
Вообще Пушкин кажется в русской поэзии наиболее полным воплощением
душевного и телесного здоровья, духовной неизломанности, эмоциональной
неиздерганности. В поэзии же Бродского эпикурейские мотивы уюта, лени,
дружбы, веселого застолья, легкой счастливой любви, наслаждения благами мира
и физическим здоровьем начисто отсутствуют.
Размышления о смерти более характерны для западноевропейской
медитативной поэзии, построенной на принципах традиционного средневекового
подхода к смерти -- Ars Moriendi.21 Человек должен думать и
размышлять о смерти заранее, чтобы не прийти к ней врасплох. Есть лишь два
способа медитации о смерти: или мысленно следовать за телом в землю,
представляя, что с ним там будет происходить, или следовать за душой в
небеса и размышлять о формах и сути новой жизни. Первое -- тривиально, так
как известно человечеству в результате опыта, второе -- оригинально, ибо
знания о жизни духа утаены от человечества, и каждый может позволить себе
полную свободу в ее трактовке. Второе как оптимистический взгляд на будущее
и рекомендуется средневековыми теологами, и именно через этот второй способ
медитации человек постепенно побеждает страх смерти, являющийся естественной
чувственной реакцией его органической сути. Отсюда и прославление Бога, к
которому приходят в результате такой медитации.
Медитация о смерти в данном плане очень характерна для английских
поэтов-метафизиков, в частности Донна, Герберта и Трахерна. Это вовсе не
означает, что первый способ не эанимает их и не встречается в их поэзии,
наоборот, о смерти тела говорится и зачастую в самых неприкрашенных
терминах, но поэт всегда выводит нас на светлую дорогу второго подхода:
And gluttonous death, will instantly unjoynt
My body and soule, and I shall sleepe a space,
But my'ever-waking part shall see that face,
Whose feare already shakes my every joynt.
Donne ("Holy Sonnets", 6)22
У Герберта мы обнаруживаем даже переосмысление образа смерти -- из
мешка уродливых костей она преображается в красавицу, которую нужно ждать, а
не бояться (речь здесь идет о Христианском понимании смерти в противовес
до-Христианскому):
Death, thou wast once an uncouth hideous thing,
Nothing but bones,
The sad effect of sadder grones:
Thy mouth was open, but thou couldst not sing.
...
But since our Saviours death did put some bloud
Into thy face;
Thou art grown fair and full of grace,
Much in request, much sought for as a good.
For we do now behold thee gay and glad,
As at dooms-day;
When souls shall wear their new aray,
And all thy bones will beautie shall be clad.
(Herbert, "Death")23
В качестве контраста к медитативной поэзии такого типа можно упомянуть
кладбищенскую тематику западноевропейских романтиков с их натуралистическими
страшно-аж-жуть описаниями костей и червей, в русской поэзии
реализовавшуюся, например, у Лермонтова:
И захотелося мне в гроб проникнуть,
И я сошел в темницу, длинный гроб,
Где гнил мой труп, и там остался я.
Здесь кость была уже видна, здесь мясо
Кусками синее висело, жилы там
Я примечал с засохшею в них кровью.
С отчаяньем сидел я и взирал,
Как быстро насекомые роились
И жадно поедали пищу смерти.
Червяк то выползал из впадин глаз,
То вновь скрывался в безобразный череп,
("Смерть")24
В поэзии 20-ого века тема смерти является центральной в творчестве
Рильке и Унамуно. Трактовка ее у обоих поэтов очень оригинальна, но крайне
далека от философских позиций Бродского. Эти три поэта скорее сходны по
интенсивности размышлений о смерти и по их особенному интересу к этой теме,
нежели по способу ее разрешения. Впрочем, не исключена возможность влияния
Рильке (прямо или косвенно) на "Холмы" Бродского именно в подходе к смерти,
как элементу, уже заложенному в жизни:
Смерть -- это наши силы,
наши труды и пот.
Смерть -- это наши жилы,
наша душа и плоть.
("Холмы")25
Та же мысль выражена довольно ясно и у Унамуно ("La vida es un morir
continuo"),26 но вряд ли Бродский в начале 60-х годов был
знаком с его поэзией.
От балладно-романтического {Гете|Жуко}вского представления смерти то как
черного коня, ищущего себе всадника среди людей ("Был черный небосвод..."),
то как самого всадника ("Ты поскачешь во мраке..."), то жизни и смерти как
двух всадников, скачущих один за другим, олицетворяющих тоску и покой ("Под
вечер он видит..."), Бродский переходит к трактовке темы в Христианских
понятиях тела и души, но к Богу как английские метафизики пока не приходит,
отсюда трагичность мысли о разьединенности души и тела, несвойственная
метафизикам. Так в "Большой элегии Джону Донну" душа, отлетевшая от тела, не
радуется скорому предстоящему соединению с Богом, а плачет:
Ну, вот я плачу, плачу, нет пути.
Вернуться суждено мне в эти камни.
Нельзя придти туда мне во плоти.
Лишь мертвой суждено взлететь туда мне.27
Любопытно отметить как углубляется философская позиция Бродского от
метафизических категорий жизни и смерти как холмов и равнин, до
метафизического осмысления этой же пары как времени и пространства. Есть
здесь и другое интересное звено: если пространство -- вещь, а время -- мысль
о вещи, то зная, что вещь не спасти от гибели, может быть стоит задуматься
как сохранить мысли о вещах и таким образом "приколоть" Время или, что то
же, продлить его?
Проблема времени и пространства или времени и материи не нова ни в
русской, ни в любой другой поэтической традиции. Но поворот ее у Бродского
оригинален и не столько потому, что он оригинальный поэт, но и оригинальный
мыслитель, ибо такой зависимости между этими понятиями до Бродского не было.
Было изначальное всепожирающее время -- Хронос, пришедшее из эпоса древней
Греции, были последние стихи Державина, философски наиболее мощные на эту
тему в русской литературе:
Река времен в своем стремленьи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы!28
Были интересные стихи Хлебникова, написанные под несомненным обаянием
вышеприведенных строчек, где он очень близко подошел к ассоциации, ставшей
центральной у Бродского -- рыбы-люди:
Годы, люди и народы
Убегают навсегда,
Как текучая вода.
В гибком зеркале природы
Звезды -- невод, рыбы -- мы,
Боги -- призраки у тьмы.29
Но это не была постановка проблемы времени во взаимоотношении с
пространством и не явилась эта тема центральной у этих поэтов, как у
Бродского. Вообще метафизичесоке толкование смерти и жизни -- вещь в русской
поэзии редкая и кроме Тютчева и Баратынского примеров не привести, хотя о
смерти писали все, ибо выражали в основном чувственное отношение к смерти, а
не рациональное.
Здесь я никак не занимаюсь оценкой того, что хуже, а что лучше.
Чувственная поэзия достигла своего апогея в русской поэзии -- это
неумирающие шедевры, которые я привожу не для того, чтобы показать, чего в
них нет, а лишь для понимания, что именно нового есть в поэзии Бродского.
Как писал Мандельштам "никакого "лучше", никакого прогресса в литературе
быть не может, просто потому, что нет никакой литературной машины и нет
старта, куда нужно скорее других доскакать." И далее: "Подобно тому, как
существуют две геометрии -- Евклида и Лобачевского, возможны две истории
литературы, написанные в двух ключах: одна говорящая только о приобретениях,
другая только об утратах, и обе будут говорить об одном и том же."30 Для меня особенно важно подчеркнуть, что все, что здесь
говорится о новаторстве Бродского по сравнению с традиционным, будь то
техника стиха или философские концепции, оценивается с точки зрения
оригинальности, новизны и необычности, а не с точки зрения какого-либо
абсолютного критерия. Все большие поэты были новы и оригинальны, и их
разность в конечном счете и является высшей их оценкой. Целью этого
исследования и ставится показать непохожесть Бродского.
Итак, тема смерти трактовалась в русской поэзии в основном чувственно,
а не метафизически. Не будучи философом по складу своему и не желая быть им,
Державин решил вопрос о жизни и смерти в стихотворении "На смерть князя
Мещерского" воспеванием примирения, как лучшей мины при плохой игре:
Жизнь есть небес мгновенный дар,
Устрой ее себе к покою,
И с чистою твоей душою
Благославляй судеб удар.31
В менее эпикурейском плане смирение человека перед лицом неумолимой
реальности весьма часто выражалось в русской поэзии в различных тематических
вариациях от Жуковского:
Но мы... смотря, как счастье наше тленно,
Мы жизнь свою дерзнем ли презирать?