горам, вблизи замков и деревень; ее можно почувствовать в
сумеречных болотных огоньках или возле костров, когда вокруг
них хороводят бешеное, разнузданное коло. А это меняет мнение
о том, что легендой о волколаке мировая культура обязана
только славянам.
Что касается Жюля Лафорга, то о безумии Саломеи он
утверждает, что причиной ее смерти были зависть к звездам, -
ведь мало кто знает, что каждое украшение было ей подобрано
под свое светило, - и путаница мистицизма в поисках
"небесного двойника". В ночь после казни Иоканаана она
оступилась в потемках, сорвавшись в своем астрологическом
экстазе со скалистой террасы дворца... Но такой конец ничего
не меняет - как и не объясняет. Мне же интереснее всего то,
почему в моей памяти среди вещей детства и прошлого оказалась
осыпанная шелковистыми лепестками книжка в зеленом переплете,
книга Лафорга, которую мне недавно, совсем накануне, дали
читать.
Вот она здесь, наконец раскрытая на нужной странице, у
меня на столе, среди разложенных карт и карточек. На стене,
слева, плакат с женщиной, напоминающей королеву манежа. Ветер
распахнул створки настежь, за окном высоко в ночи стоит
сильная, жаркая луна. По полу тени скользят, как кошка.
Прозрачный чайник на плите давно выкипел и шипит, а от
звякающего на его дне серебряного кольца лучится слабый пар.
В бутылке с желтоватой водкой пузырится, подпрыгивает кокон:
вдруг из него вырвется мотылек, запорхает, забьется крыльями
о стекло?
За две, три хорошо свернутые сигареты "Драма",
конечно, развеялась за окнами и утренняя дымка; обнаружились
совсем ясно близкие внизу дома и уходящий парк, без обмана.
Все то, что вчера казалось, на сегодняшний день разлетается,
как мошкара или плохо запоминающийся сон невротика. Только
табачный дух, оставляющий горький привкус, помнит об этом.
Если внимательно посмотреть на подмоченную за ночь
афишу со вчерашней выставки, нельзя не улыбнуться и на
бижутерию портрета, и тому, что творят воображение и
влюбленность. И мы же не дети, всего пугающиеся в темной
комнате - а любим, скорее, гадать, да угадывать - но иногда
верим, что нет смысла в созвездии.
За окном же светло и пусто, нетронутый свод без звезд;
только наперстное серебро пальцев, разбирающих на столе
пасьянс. Мы, конечно, не знаем смысла Таро. Но если разложить
все имеющиеся карты, - по правилам старой "географической"
игры, - то перед нами откроется свой путеводитель. Все эти
картинки, заполненные карточки, черепаховые и тисненые
визитки, таблички коллекций, почтовки с балеринами и
актрисами - и карты рисованные, военные на топографических
планах, тюремные с "королями" из старых газет, и карты
любительские порнографические, с девицами тройкой, тузом и
валетом - все составляют расклад великого аркана, тайны,
совокупляющей арканы младшие, содержащие граций, фурий,
двенадцать созвездий и все масти: все это как старинные
"табачные карточки", собрание нескромных вкладышей,
разложенное в таком хороводе причудливых копуляций, которого
в органической химии нет. Не случайно курильщики в клубах
дыма чувствуют воспоминание, оставляющее на губах горький
след.
В этих картах не кажется, а рассказывается, почти
наугад вычитывается та самая карта, крапленая память.
Все три оставшиеся карточки из коллекции, лежавшие
передо мной кверху крапом, перевернулись, как побитые мишени,
одна за другой: выпадающие по мастям королевы, не царевна, а
три актрисы, которых в Петербурге помнит любой камень.
Одна такая, какую мог видеть и описал Оскар Уайльд,
обнаженная, как звездное небо, в нитях сверкающих
драгоценностей, каждый камень которых стоит зрения его
ювелиру; быстрая, тонкая, как змея, в бледнозеленом газовом
покрывале. Это эскиз Бакста, - хорошо известная акварель, -
для Саломеи, в которой Ида Рубинштейн покоряла фокинскими
танцами зрителей, для них - воплощение русского декаданса,
"Египетские ночи" Аренского, где балерина собрала много
больше голов.
Следующая картинка из альбома, который богема
петербургского кабарэ "Бродячая собака" со стихами Кузмина,
Ахматовой, Гумилева поднесла в честь Тамары Карсавиной -
Саломеи, похожей на блуждающую комету в космической,
бесконечной мантии: на колене царевны каждый вечер "русских
балетов" Сергей Судейкин рисовал розу. Судейкин превратил зал
на "Елисейских полях" в ад под звездами черного неба; два
ангела с лазоревыми крыльями стояли над царевной, пока перед
ней чередой проходили замученные, чудовища творили казни, и
кровь, - если вспомнить, что немного спустя мэтр создаст
"Маску красной смерти", - лилась.
И еще одна Саломея, белокурая, в белом газовом платье,
перевитая золотом; ее золоченые туфли блестят в танце,
сверкают голубые молнии на багряном зареве. Сейчас трудно
представить себе этот спектакль Евреинова, запрещенный за
"порнографию"; мы не видели, как Николай Калмаков, волшебник
из Петергофа, мастер невероятных кукол, одел Саломею -
Наталию Волохову, легендарную "снежную маску" стихов Блока.
К сожалению, в мое собрание не попали ни Алиса Коонен,
игравшая Саломею у Таирова, ни Ольга Глебова-Судейкина,
исполнявшая в "Бродячей собаке" танец семи покрывал, ни Ольга
Спесивцева, сменившая Карсавину в балете Шмита - ни, тем
более, Алла Назимова... Как передать все танцы, поставленные
Романовым, Леонтьевым, Лифарем, Голейзовским? Спектакли,
которых не видели, жизни, о которых не узнали - напоминают
потерянные навсегда возможности, утраченные чары, сваи,
лежащие в основании Петербурга. Каждая карта - изображение,
преданная повесть; только желанная карта, та, которую и
гадание и надежда, имеет не значение, а имя. Я перевернул ее.
Это была не карточка с загнутым в просьбе ответа уголком, не
фотография на память, а обычная "французская" игральная
карта, червоная дама.
Любая цыганка - или, хотя бы, ваша родная тетка -
скажет, что по этой карте загадывают "предмет любовный". В
уголке карты сердце, коронка и имя - Юдит - которым с
изобретения "французских карт" называют червоную королеву.
Та самая Юдифь, обольстившая и обезглавившая
ассирийского Олоферна - и ведь это ее портрет, вывешенный
плакатом в Летнем саду, завлек меня во весь этот паноптикум.
Я попытался понять, что чувствовал тот художник, который
первым увидел в благочестивой Юдифи такое странное, карточное
двуличие, что если перевернуть все вниз головой - получится
то же... В какой комнате картины с гибелью Крестителя и с
доброй израильтянкой висели напротив, как зеркала: какая еще
любовная тайна, может быть, погубившая своих героев, сгорела
в старых хрониках? Как же я мог разглядеть Саломею, пускаясь
за ней повсюду, если столько веков каждое упоминание о ней,
возникающее в недобрый час против воли, рождает новую
легенду?
Часто, едва я начинаю засыпать, мне кажется, что я
чувствую ее поцелуй. И тогда я уже совсем не ощущаю своего
тела, только мои глаза устремлены в новую тьму, а моя бедная
ветреная голова кружится в пустоте. Если бы я мог себя
видеть!
Мне стыдно, не получается рассказать о том, что было
между нами. Иногда кажется, что в наших близости и романе
есть нечто невероятное и даже отталкивающее. Иногда, когда я
хорошо знаю, что ее нет поблизости, - нет и не может быть, -
я замечаю на улице женщин, которые напоминают ее, как
близнецы. Как-то раз это было на Невском: я проходил мимо
окон кафе, мне показалось, что она идет мне навстречу по
шахматному полу. В другой день ее лицо вдруг промелькнуло в
гуще толпы на Сенном рынке. Я успел только заметить ей вслед,
что она была в чудном пальто из ослиной кожи: шикарная,
недоступная для меня вещь.
1991
ДЕВУШКА С БАШНИ
Софа Кречет барышней приехала в Питер из Чебоксар;
несколько лет столько меняли ей и причесок, и платья, что в
итоге оставили совершенно bobbed-hair на Невском проспекте, в
одном под шубкой трико, в то время как ее каблучки выбивали
Ритой Мицуко по наледи, от нетерпения или холода.
Шофер, заметив на краю тротуара волоокую, в шляпке
каракуля, притормозил. Запах сегодняшнего дня еще мерцал для
нее бликами на небесах, мимо улиц, по всей дороге. К вечеру
деньги все вышли, как тот мерзавец, пообещавшись, и не
вернулись. Софа, оставшись одна, села в пасьянс. Свет притих,
шелковый и маслянистый, в огоньке абажура: с улицы ее фонарь
светляком теплился из-за гардин.
Карты шли одна за другой. Она умела метать желуди,
чаши и шпаги, водить дурака между рыцарей, королев и валетов,
от двойки в свет; она знала, как большой венецианский тарок
раскладывать по стихиям, среди созвездий на сукне. В "Риге"
любила, нашептав цифру, пустить шарик на колесо: золотой,
которым предохранялась мадам Помпадур, серебряный, каким
застрелился Потоцкий. Свинцовый, биткой. Рублевые гости,
столпившиеся в казино, не знали игры, и крупье выдавал им
орлянки вместо жетонов.
Софа могла просто, по-цыгански, раскинуть на три
карты, и на семнадцать. Можно было прочесть по руке,
заглянуть в ухо, растопить в воске волосы или пронзить куклу
булавкой по самый фарфор.
Как любая девица, гадалкой она была превосходной.
Конечно, свобода, какой не захочешь, делала ее
королевой на перспективе от Невского шпиля, матерью
многокомнатных подруг и легендарной для своих мест инженю.
Она была очаровательной, с матовым по-семитски лицом и
тяжелыми взглядами из-под ресниц. Фаталитет, в любом смысле,
был ее насущное правило. Но верно заметил один англичанин,
что все правила действительны, когда произвольны.
К тому же шло время. Все чаще комнаты, а они менялись,
напоминали о той, которой не было. Перебирая письма, Софа
стала как-то внимательна к иностранным маркам: их
прибавилось, а голоса, которые вспоминались, ничего больше не
обещали и были утомительно внятны, откуда бы ни шли. Радио
заставляло их шелестеть, и война в Месопотамии, приближаясь к
своему поражению, ширилась, заполняя все новые пространства
карты. Однажды утром Софа нашла, что флажки, которыми она
отмечала продвижение вперед, исчезли, и только один еле
держался среди голубого пятна где-то за точкой Геркулесовых
столпов. То ли от сигарет, то ли из кухни по комнате реял
тошнотный и сладковатый чад. Если взглянуть в окно, это вечно
белое, беззвучное небо, где за облаками - неведомо, что.
Чашка чая вдруг дымилась и рдела, опрокидывая память в
долины, нагория. Пелена прятала полнолуния. Вечерами
серебристая плесень выступала на мокрых улицах. Сны стали как
дни, дни потеряли числа.
На улицах Софа стала осматриваться, оглядываться. К
весне все пристальней, чище и холодно: небо собирается в
чернильный шар, загораются звезды, и фонари, как золото. Лица
чаще что-то напоминают, но безнадежно. Она стала класть их в
пасьянсы. Все думали, что она гадает.
Пыткой стали новые лица, новые книги. Все эти тела,
сплетающиеся друг с другом, как мартышки, чтобы достать из
пруда луну, ноги, закинутые за плечи, разводы ткани и перьев,
ручьи под цитру... Что это было? Пасть с клубящимся языком,
похоронных дел мастера с красотками - что это значило, и
почему ее собственное, голое тело под сетью билось, пока
зуммер вдруг сразу и всюду возникал в темноте?
Софа, конечно, третировала свое высокое искусство: она
давно научилась дергать за ниточки, раскладывая так и сяк.
как попадет, подсказывая и подпуская тумана. Ее мало касались
чужие родня, деньги и свадьбы. В глубине души она, все же,
раскладывала свое большое таро, предполагая на круглом столе
все триумфы и масти, расположив всех по порядку и все
пристальнее всматриваясь в джокера. В один из дней она,
наконец, будто проснулась и подбежала к зеркалу; достав из
туалетного столика все свои карты, она проскользнула на
балкон, рассмеялась, а потом выкинула их, веером, на улицу.
Вечером к ней пришла любовь. Софы не было дома, по
лестнице шли мокрые следы, на окне - окурок. Накануне ночью
кровь, холодная и с железом, сильно шла у нее горлом, и едва
проснувшись, Софа поспешила на бульвар съесть пражское
пирожное, погулять в оранжерее - или хотя бы в кино. Когда
она возвращалась домой, ее ноги вдруг подкосились, она села