физиологии окружающих за окном идей, - который все же
существует, создавая мир воображаемый, быть может, однако
порядочный - мир, связанный с ним, Лукой, и чудом достигающий
его как бы из небытия. (Лука не знал, что Эдуард Родити, о
котором он думает, умер в Париже, в мае, за несколько месяцев
до происходящего. Поэт, родившийся и живший как странник,
теперь обращается к нашему другу в его неведении - не давая
ответов, а только слепые помыслы, пока что не раскрывающие
живой боли и всей бесконечности предстоящей дороги. Можно
сказать, что тревога и приступы, одолевающие Луку, сродни
спиритической связи: в любом случае это - правда, которую
нельзя не чувствовать подсознательно. То, что он видит из
своего окна - картина будущего, поэтому такая нелепая.) Поезд
замер на очередной станции.
Перед Лукой, соскочившим на перрон, за тусклым маревом
лег уходящий вниз холмами городок под редкими, как будто
сторожевыми огнями, напоминающий его бдения: это и правда
возникло вроде галлюцинации в струях белого дыма или пара,
курящихся из кратеров тени и свивающихся во тьму за границей
холмов, ведущую в пропасть невидимого горизонта. Очевидно
городок, живущий по непрерывной череде работы железной дороги
и возвышающихся повсюду, как зиккураты, заводов, всегда в
полусне и полупустой, который лучше всего проехать, как
фатаморгану, навстречу рассвету. Страшно приезжему,
дождавшемуся утра в этом городе, блуждающему по его
бдительным одинаковым улицам вслед их названиям, которые не
говорят ничего: мимо зданий, выстроенных не то пленными, не
то заключенными на местах, которые редко встречающиеся ему
люди называют по-своему, коверкая незнакомые им слова
вымерших аборигенов, звучащие в русском произношении как
оскорбление или "чертова дыра". Приземистый, не отвечающий
грандиозным пропорциям своего декора в стиле имперского
"новеченто" и оттого несколько кондитерский павильон вокзала
приютил сбоку подобие триумфальной арки, ведущей в обрыв
лестницы, сжатой глухим кустарником. Лука, догадываясь, что
оттуда открывается вид на главную площадь, направился к
спуску, ожидая разглядеть там внизу монумент, - статую или
часы без стрелок, - вполне подходящий тому предчувствию,
которое стылый воздух уже вдохнул в его прежнюю лень. Однако
у него под ногами оказалась только терраса лестницы,
спускающаяся в темноту под редкими фонарями.
Кругом за оградой вокзала была мгла, ощетинившаяся
колтунами кустарника: отсюда непрерывный гул, рождающий в
мыслях Луки не видимый ему ландшафт города, усиливался, но ни
огонька, ни искры не проскакивало в чаще - кроме одного
зеленого маяка, вдруг замигавшего негде высоко в мареве,
создавая брожение и окрашивая туманность, фосфоресцирующую
вокруг зрачка надписи: "03-11". Скорее всего это было табло
часов на высоте неизвестной башни или холма, своим
возникновением заставившего воображаемый Лукой пейзаж опять
запульсировать, ломаясь и вспучиваясь. Это табло снова
мигнуло, и минуты пошли. Вопреки тому, чего ожидал Лука, -
или же благодаря его возбуждению от сырого воздуха, - их
отсчет выглядел скоро, едва ли не нарастая во взвешенной
измороси под все тот же неизменный гул. Зеленый глаз мерцал,
цифра билась, как тик на виске - но эта невероятная скорость
отсчета времени ничего не меняла вокруг: она даже не торопила
рассвет, и поезд все так же курился паром у своего перрона, а
жестяной голос из репродуктора тягуче, как муэдзин, созывал
пассажиров, распугивая последних торгашей.
Теперь железнодорожные пути вышли, должно быть, к
некоторому побережью: во мраке за испариной стекла Луке
удавалось различать смутное, но безошибочное волнение;
неверное однообразие вроде бы кишащего в тумане поля вдруг
прорезали черные острова в деревьях, фантастические сумрачные
формы, - такие же, как от нагара свечи, образующего
магические фигуры, - наплывами на его камышовом берегу,
который потом резко свернул за непроглядную тьму, кажется,
леса - расступившуюся сразу, как полынья.
Лука очнулся наутро; точнее сказать - внезапный
сильный толчок и тут же рассвет, неожиданно застывший за
окном в пейзаже замшелого на солнце откоса над сосновым
перелеском, - не убегавшем мимо, а напротив, раскрывшем вдали
голубую полоску водного горизонта, - такое чудесное
пробуждение из забытья, поневоле слившегося с бесконечной
морокой пути, заставило Луку вскочить без памяти, вглядываясь
и прислушиваясь. Поезд очевидно и непонятно стоял. В вагоне
разговаривали, что там (впереди) кажется, задавили кого-то:
что правда, группа людей в синей и серой униформе прошла мимо
по коридору, и на одном из них был белый халат. Моторы
молчали. В любом случае это давало еще час или два. Лука
вышел в тамбур и, повозившись с дверным запором, неловко слез
на путевую насыпь; там уже выругался и, не оглядываясь,
заковылял к откосу.
Все еще невероятное для него пробуждение бодрило,
отгоняя любые мысли, лаская тело страстью прогулки, свежим
запахом леса и ведущей морской перспективой. Он спустился по
склону хвойного перегноя, бледнеющему палевыми и табачного
цвета мхами в редких пучках вереска. Дальше скала обрывалась
над заводью, ограниченной близкой грядой островных холмов.
Устье, выводящее тихий затон на простор большой воды,
пересекала, - как сперва показалось Луке, - искрящаяся на
солнце золотая цепь: эта сверкающая преграда, якобы
отражающая верхнюю линию горизонта (неяркую между водой и
небом) сомкнула вид, лежащий перед нашим другом, в некую
плоскую чашу, опрокинувшуюся на него вроде неощутимой стены,
вырастающей сразу же за обрывом - и придающей всему впереди
ощущение миража или запредельности. Лука здесь заметил, какая
странная прихоть появляется в очертаниях сосен, подходящих
ближе к краю скалы. Как будто и впрямь встречая
непреодолимое, их корни, уже ползущие по камням, их ветви и
сами стволы - изворачиваются, выгибаясь в чувственных, и даже
похотливых, капризах, похожих и на мучительные спазмы детей
Лаокоона - и на неутолимые спазмы змей, и на сдавленные
поползновения дерева, объятого пламенем.
Взглянув вниз, Лука заметил, как еще одна светлая
полоса замерцала прямо у него перед ногами: там, где вода
плескалась у самой скалы, возникла узкая песчаная отмель
кишащих светляков, снующих как будто в непрерывной
мастурбации муравейника, закипающих пургой искр, уводящей и
гаснущей на глубине. Это роение выглядело таким настоящим,
животным и отнюдь не оптическим, что Лука поневоле обратился
к цепочке огоньков, протянувшейся через устье между двумя
островами, лесистыми и сумрачными даже на солнце. И здесь ему
показалось, что сам вид застывшей перед ним бухты неуловимо
меняется. Сперва далекий горизонт непостижимо исчез в
облачности, должно бы быть, разыгравшейся грозы; но если
всмотреться, то эти призрачные тучки клубились, очевидно
нависая прямо над парной гладью затона, неумолимо собирающей
в свою запруду, как прилив, только что окружавшую ее
перспективу. Скала, на которой стоял Лука, неожиданно взмыла
стремниной над этой чашей - и острова, ее замыкающие,
стремительно отступили для его взгляда, обнаруживая
недосягаемо грандиозный размах, казалось, под самый свод. С
того края гигантской чаши зыбкие блестки по-прежнему
подмигивали кишащему у берега сиянию... Но теперь в этой
вроде бы беспорядочной жизни пчельника выяснился некий
пробег. Все, что открылось Луке, легло в его воображении за
пылающим кругом: этот круг, сомкнувшийся за пределами зрения,
казалось - прорывается зазорами внезапного, путаного и
завораживающего совокупления искрящихся мух, составляющего
своим кипением определенный смысл... манящий, зовущий сделать
еще один шаг вперед: шагнуть. чтобы перейти видимые пределы,
и те, которые нельзя видеть или воображать.
Однако разве Лука в силах совершить такой шаг? Нет и
нет. Обуреваемый желанием, зачарованный до ряби в глазах,
готовый даже сорваться вниз в пропасть, глубину которой не
измеришь - он все же остается здесь, на краю, охваченный и
парализованный; но не обездвиженный бессилием, а напротив - в
избытке чувств, он исходит в постыдно неутолимых спазмах
своего тела перед необъяснимой преградой. Все же, он мог бы
шагнуть; но он уже ощущает стыд и боль своего исступления,
безумия, разыгрывающегося за пределами понятого: долго ли он
сможет пройти, кружась в непотребной пляшущей поступи, нанося
себе все новые раны, истекая в крови и семени этого
мазохистического рукоблудия? Или ему лучше сейчас же
повернуть назад - в сторону поезда, который должен дожидаться
его на косогоре за перелеском, чтобы везти дальше, туда, куда
пролегали некоторые надежды, теперь полузабытые и столь же
нелепые, как само расстояние, которого стоило их преодолеть.
Там, наверху, никакого поезда нет. Одинокая колея
тянется, сворачивая по косе, образованной склоном и - с
другой стороны - то ли ручьем, то ли глубокой канавой,
достаточно широкой, чтобы прошла небольшая лодочка; еле
заметный в зарослях, этот канал тихо протекает мимо
кустарника, трав и чертополохов, наконец теряясь как-то под
землю, сливаясь с буйными порослями болотца на том берегу.
Недалекое заливное поле ведет к очередному песчаному откосу:
куда он поднимается, куда уводит своим густым сосняком - уже
неизвестно.
Здесь нам придется оставить нашего друга; каким бы
неловким ни показалось его положение, оно теперь не более чем
забавно, и ведет его за пределы этого рассказа - в края, до
сих пор скрытые от нас режимными ограничениями, хранящие
тайны нашего государства (Лука, разумеется, имеет необходимый
туда документ). Даже поезд, выходящий на их колею, всякий раз
задерживается во избежание неприятностей, которые дает
перепад железнодорожного расписания и местного времени: в
отличие от нас с вами, опытный машинист знает, что помимо
меридианов и декретов - жизнь проистекает везде по-своему.
То, что мы принимает за незыблемую точку отсчета, на деле
слишком зависит от произвола администрации. Что же до тайны,
то мы все равно узнаем ее когда-то - и поэтому без сожаления
бросим несколько растерявшегося Луку буквально на Краю Света.
Везде люди живут. Наша родина до того, в общем-то,
широка, что, разглядывая Россию на большой "поликонической"
карте мира, я вижу, как она выдается за ее пределы и за
границы моих представлений. Возможно, это искажение проекции.
Но, может быть, и на самом деле терра инкогнита, иное
измерение вещей, которое древние греки конкретно располагали
за Гиперборейскими горами у берегов Великого Океана, -
существует? Ведь хотя мы и знаем, что Земля якобы
представляет собой сферу, - мир, по которому мы прокладываем
пути, лежит перед нами на карте: очевидный и всегда
возможный, никогда не ограничивающий себя. Фантазия? Однако
не слышно ли нам со всех сторон, что мир страны, где мы
выросли и живем, - фикция? Во всяком случае, я не хочу
фактов, которые до сих пор неспособны эту фикцию выдержать, -
так же, как не желаю испытывать ее сам. Да и чего там искать,
если окажется, что все эти пресловутые места, известные из
мифов, не много чем отличаются от другой русской земли: разве
что подъедаться, возможно, там поскучнее и непривычно... Если
бы мы увидели Луку во всей прозе его житейских перипетий, не
расхотелось бы нам и мечтать: его ждет городок, где он будет
ходить, как фунамбула, невольно разыскивая на смутно знакомых
улицах - ведь все те же, сменившиеся в Петербурге, названия
здесь остались, - похожие дома, повсюду встречая лица
настолько бледные, что как будто забытые. Вероятно, все это и
окажется Ленинградом: где иначе располагается это место, я не
знаю. Но даже оттуда, где он отстал, Луке добираться уже
недалеко. Если он одолеет канаву, то за сосняком выйдет на
бесконечно тусклые поля, и еще может вовремя набрести на
проходящий по маршруту автобус.
1992