меня в обновление за пределами боли от стыда, нищеты. Я даже
полюбил свои одинокие дни, как наемный отшельник при усадьбе,
связанный по уговору скорбеть, и так обретающийся.
Удачный расклад моих дел и хороший случай дали мне
наконец занять свободную комнату - и вот, я в своем углу.
"В.Остров, 20-я линия"... я бы и подумал, что это "тот самый"
дом и та же фантастическая комната из рассказа поэта, которая
когда-то не раз кружила моими походами. Но разве на
Васильевском острове мало загадочных мест и этих дежа вю,
раздвигающих фасады зданий проулками, ведущими в глухие
провалы памяти? Вообще-то я надеялся, что оторопь,
возникающую при нынешних сумбурных обновлениях от малейшего
переезда, сгладит хотя бы испытанная на книгах фантазия, что
эта фантазия - кроме здравого смысла - будет моим начетчиком
и следопытом... Но дела пошли так, что вместо нее самые дикие
домыслы спутали во мне все карты, пока я еще только
устраивался - не без труда, признаюсь, "одолевая родной мне
язык квиритов".
Не то чтобы здесь на острове, как теперь повсеместно,
стали заново возникать ежедневные названия и понятия,
которые, - то ли в новинку людям, то ли взывая к жизни и
стыду уже мифологические времена, - всегда оказываются не
там, где ждали. Конечно, я не боюсь однажды получить письмо
на чужое имя... люди не мечутся по вдруг незнакомым улицам,
кварталы на намыве не скрылись под бушующими волнами, а быку
еще, видимо, не надоело быть быком. Но все пути, проторенные
нами по безликому Ленинграду, и мнимое прошлое, создававшее
эти декоративные фантазии нашей культуры - истаяли, не
дожидаясь и смены указателей.
К тому же ты знаешь, что наш остров, расчерченный как
римская колония на линии и проспекты, вообще лежит в стороне
от культурного эпицентра, от музея и путеводителя Петербурга,
и следы поэтов, без того петляющие, здесь теряются. Поэты не
жаловали остров, они скорее наезжали сюда, чтобы верно
ощутить уединение или тайну, манящую в местах неоговоренных.
Эти края вроде предместья, скрытого в самом сердце города,
ценой умолчания дающие сам замысел искусства. Здесь не
случайно по тихим кварталам издавна разбросались ученые
лаборатории, лихие закоулки и мастерские художников - а со
взморья как на ладони представляешь себе всю городскую дельту
и ее морские пути вдаль... Что касается тайны, не кроется ли
она в упрямстве, однако и в непреодолимой стыдливости души
парвеню? Итак, я плутаю по острову, благо за последние годы с
упадком муниципального сообщения он почти что совсем
обособился.
Намаявшись, сперва вынужденный из-за любого
необходимого мне пустяка пускаться почти наощупь в переплеты
каждый раз неожиданного, а вечером и опасного города, я
однажды набрел на спрятавшийся между домов маленький
Иностранный переулок. Это смешно, но пойми, что значит в
нашем запустении хотя бы случайное, но к месту слово: я вдруг
ощутил себя Робинзоном, которому мертвый корабль привез соль
и спички. Я прошел этим переулком как бы в другой мир, и меня
больше не соблазняют прежние побуждения. Я зажил начеку,
своим домом. Потускневшие изыски моего жилища, резное и
мореное дерево, напоминают выгоревшую камеру голландской
трубки; прохожий, наконец поселившийся, из своего окна я могу
только следить за неожиданными совпадениями жизни и памяти,
идей и событий - разыгрывающимися передо мной не в шахматной
череде, а пятнами в прихотливых порядках "белого" ар деко:
словно отвыкшие и скучающие игроки по-разному пробуют фигуры,
собранные вразнобой, а те спазматически путаются по полю в
клубах табачного дыма. Таким образом начинается, как говорят
итальянцы, фумистерия.
Нечасто наведываясь из дому, я всегда готов найти
только то, чего не искал. Неспособный понять то, что мне
говорят, и поэтому сам уже не разбирая своих выражений, я
слышу бродящий по улицам наговор, незнакомые дерзкие языки,
пробуждающие во мне далекие закоулки тартарии, завязывающие
вокруг драки, слепые беседы и шашни, и многие небезопасные
случаи. Каждый день я из трусости перед этим разбоем
обмениваюсь словами, которых не понимаю, и мои пестро одетые
собеседники с силой жадно хватаются за них, как будто
примеривая себе на заплаты. Попутные события разворачиваются
резко, беспорядочно, непонятно, выделывая уличные сенсации,
оставляющие меня невольным свидетелем грезы. Свои собственные
сны я потерял и забываюсь, проваливаясь.
Кругом встречая иллюзии прежней и будущей жизни, то
руины, то обещающие вывески, и привыкший развлекаться сам по
себе, раскидывая свой покер на экране в углу безлюдного
заведения, я различаю все мои видения как происходящие или
возможные: все новые встречи, выдающие мою забывчивость и
безразличие, убеждают меня в том, что эта небывалая, наглая
рассеянность, - не удивляться ничему, не признавать никого, -
обязана некоей скрытой памяти сродни ликантропии, вполне
раздвигающей мои познания, дающей верное чутье. Иначе я не
понимаю близость, которую мне внушают животные - и почему
засыпая я как будто вижу кота, трусящего в темноту квартала.
Я могу объяснить механизмы, но вряд ли это будет для тебя
наглядно. Однако наглядное ощущение острова из окна моей
небережной комнаты, усиливающееся по мере уединения, когда в
сумерках она качается у кораблей и близких доков, заставляет
подозревать и другие, еще более невероятные совпадения,
попадания... на которые, впрочем, я не притязаю, мой дорогой,
посылая тебе свои вести - издалека.
И без того я уже показался тебе сошедшим с ума в
одиночестве и растерянности среди дикой охоты... Но поверь, я
не блуждаю по пустоши, как шалый Херлекин, исступленный
своими призраками. Как и прежде, моя жизнь уверена дружбой, а
прогулки отмечены милыми лицами, ароматами привычных уголков
и мимолетным уютом - хотя прежние разговоры, зависимости,
ревность, определявшие наши связи - утихли, уступая новой,
как будто скрытой, симпатии. По мере того, как уединение
скорее сближает, чем разгоняет, на солнечных тротуарах и в
иных забавных местах мы оценивающе замечаем друг друга,
незаметно обмениваясь любезностями, составляющими наш
собственный заговор среди прочих.
Не знаю, насколько прав был византиец, ограничивший
верные проявления дружбы болтовней и совместной жратвой: если
так, то вышло застольное время, и все кончено между нами.
Вспоминая прежние стихи и беседы, - всегда невразумительные,
как и сводившая нас вместе зыбкая сопричастность, - и все
пережитые мной упоительно слепые блуждания, я теперь
посмеиваюсь, что не среди нас оказался Кадм, плутающий по
своему острову в поисках прекрасной Гармонии... Мы были
скорее светляками от лампы, затеплившейся в зале на время
очередного бездействия, потом разлетевшиеся. У самых
колыбелей в Ленинграде, в декорациях иногда сгнившей, иногда
недостроенной марины - простые страхи одевались во все платья
и маски, под скрипучий ветер опереточного колеса разыгрывая
свои интермедии, обживая и заговаривая мир, который не был
нашим. Увы, сейчас поиски хлеба намного отвлекли нас от этого
ритуала, и новые угрозы, непривычно животные и бессвязные,
расстроили наше согласие. Исчезли и былые ложи наших
собраний: в эти чужие дома теперь кое-кто селит очередных
чудаков, и так проживают. Кое-кто сами, подвывая покойным
страхам, как ученики лекаря вступают в уличные спектакли, в
оранжевых тогах и в мешковине, голые и лохматые, звякающие
бубенцами. Впрочем, и про многих других непонятно, лоскутная
бедность или этот новый животный страх выставляют их в таком
пестром, вызывающем виде. Но что касается моих невольных
спутников, то здесь свои особые намеки и взаимность вызывают
позы, загадывающие ребусы дней.
Одно за другим бесконечные разочарования складываются
в пейзаж наших мест, чарующий природной игрой фантастических
миров. Каждый раз следуя за ними со страстью влюбленных, но
способные расставаться, мы уверились в том, что сама причина
наших похождений и есть тайна, всегда желанная и неузнаваемая
в абрисе очередного романа, а поэтому заметная только лишь в
очертании его окружающем, как будто замысел, едва
проступающий для нас в случайных уроках.
Итак, забываясь до смеха, испытывая множество
бесполезных усилий, сводящее наши метания, мы с утра выходим
из дома, не зная, куда вернемся. Сперва озираясь в поисках
извинения, еще наталкиваясь на вчерашнее, и пряча глаза, мы
сами не замечаем, как все наши реплики скрадывают жадные
вздохи, увлекающие в круговорот капризного танца, в который
мы переходим и теряемся среди пестроты, драки базара, наконец
на свободе. Мы бродим, даже не разглядывая курьезные выпады
прохожих сцен, в безопасности из-за сознания нашей
никчемности, на все готовые... Калейдоскоп наших дней
заключается не в переменах, а в чисто плотском упоении духа,
которое возрастает с каждой новостью за углом, раздражающей
жесты этого, можно сказать, движимого стыда. Время от времени
развлекаясь гаданием, мы вычерчиваем на карте города наши
взаимные траектории прогулок за день, и их линии рисуют
фривольные, дерзкие узоры, превосходящие все мыслимые схемы
порнографии. Когда мы вечерами, каждый в своем уединении,
разбираем наши богатые собрания этих веселых картинок, то
всегда находим, что подлинное возбуждение вызывает у нас даже
не жаркий момент, а самый образ его двигателя, закрученный в
самораспаде двуполого отправления, и вместе с тем так грубо
изображающий наши рассеянные попытки, слоняющиеся по
Петербургу навстречу разве что смерти. Как будто листая
старинный альбом "Путешествия Дэнди", где герой, гонимый по
Сахаре, через горы Тибета и за Океан, везде испытывает
столицы, веси и парадизы, каждый раз попадая в новые
переплеты взаимной позы. Возможно, ощущение подобного труда и
облегчает наши привычки, одинокие и непорочные; мы утоляем
свое любознание походя, изредка встречая друг друга как
ангелы, вестники общей и тайной связи. Мы узнаем эту связь по
фигурам нашего гадания и в их симметрии на карте,
заставляющей нас возвращаться к отправной топографической
канве, разыскивая ее возможный смысл.
Конечно же, не древние Лемуры воздвигли здесь первые
стены согласно своему обряду, и нет правды в заговорах,
союзах и тех суевериях, которые Петербург всегда вызывал у
русских людей, не желающих ему добра. Но верно, что этот
город всю жизнь привлекал к себе людей особого склада... и
привычные пустоты вокруг от многолетнего вандализма не дают
нам заметить, сколько незримых зданий воздвигнуто в его
пейзаже: и ведь только они - и ничто другое не может
достоверно составлять столицу, которая пережила пожарище и
вырождение, в самые невероятные времена наделяя нас вдруг
неожиданной чувствующей волей, рождающей и внезапную память,
с которой передается тайное. Но вряд ли это оплакиваемая
столица исчезнувшей империи - скорее былая столица рыцарей,
мальтийских и розокрестных, убежище ученых диковин,
выстроенный в надежде город, где "Рукопись, найденная в
Сарагосе" впервые увидела свет, а Клингер создавал в тиши
острова свою "Жизнь Фауста". Возможно, это и грустно, что по
такой линии располагаются наши имение и все наследство,
делающее нас здесь читателями неписаных книг, ценителями
невозможного искусства, и научившее жить ради доблести знания
о том, что никакая возможность не исчезает бесследно.
Поэтому сейчас, когда "вещи выдают своих мертвецов",
среди возникшей давки мы свободно разгуливаем на просторе,
украшая призрачные ухищрения своего платья цветами и
серебром: в окружении безвкусицы мы встречаемся на Невском
проспекте как взаимные модели, или витрины, где отражаются
наши простые души. Не одаренные глубокими познаниями в
истории и в мертвой грамоте, мы строим жизнь исходя по
сгоревшим законам "Справедливости" Карпократа в череде
сатурналий, воскрешающих для нас небывший солнечный
Гелиополь, преодолевший злоключения времени. Как видишь, наша
традиция беспочвенна, как сами петербургские топи; ее истоки
скрываются в домыслах и позоре... однако чисты как
топографический идеал, заложенный здесь зодчими братьями и