морозными ягодами можжевельник.
Я разложил костер. Мне хотелось накормить Милорда утиным супом, но,
пока я возился да раздувал огонь, Милорд исчез.
Этого не бывало никогда. Милорд всегда кружился у моего ботинка. Я
вдруг сильно напугался, свистел и кричал, бегал по лесу и, когда вернулся к
костру, услыхал далекий собачий лай.
Это был голос Милорда, и шел он из-под земли.
И только тут я увидел под сосновыми песчаными корнями -- нора, ведущая
в глубь бугра.
Я пал на землю, покрытую сосновь"ми иголками, разбросал маслята и
рыжики, которые мешали слушать, и приник ухом к бугру. Так странно было
слышать собачий лай из глубины земли.
Лай вдруг прервался, послышалось рычанье. Так точно рычал Милорд, когда
вцеплялся в поводок, и я понял, что он отдался мертвой хватке, вцепился под
землей в кого-то и не отпустит ни за что, пока в дело не вмешается
чудовищная центробежная сила. Несколько часов лежал я на земле и слушал его
голос, а сделать ничего не мог. Не было у меня, конечно, никакой лопаты, а
если б и была, то какого черта и где копать7 -- Милорд! -- кричал я иногда в
отчаянии. - Кончай эту ерунду!
Конечио, он меня слыхал, но 6росать барсука, а скорее всего это был
6арсук, не собирался. -- Ухожу! Ухожу на злектричку! -- в отчаянии кричал я,
но он понимал, что я никуда нс уйду, так и буду торчать на барсучьем бугре
до вечера, а потом и всю ночь, и весь следующий день, в общем, пока в дело
не вмешается чудовищная центробежная сила.
И я решил уйти. Милорд услышит из-под земли мои шаги, поймет, что я и
вправду ухожу. Пусть выбирает: я или мертвая хватка.
Я затоптал с яростью костер. Громко топая, пошел я к ручыо. Боже, как
же я топал и проклинал песок за то, что он гудит под каблуком не так гулко,
как надо бы.
Милорд появился внезапно и как ни в чем не бывало, просто вдруг
выпрыгнул сбоку из травы. Ухо у него было разорвано, вся морда в крови. Но
он не обращал на это никакого внимания и только лишь веселился, что догнал
меня.
Я все-таки подтащил его к ручыо, слегка омыл морду, раскупорил патрон,
присыпал раны порохом.
Уже вечерело, и мы пошли к станции через болото, напрямик.
В одном особенном каком-то зеленом и сыром месте Милорд вдруг высоко
подпрыгнул. Опустился в траву и снова прыгнул, как-то странно, боком. Пока я
бежал к нему, он все прыгал на месте.
Это 6ыла гадюка. Черная, аспидная. Я выстрелил и перешиб ей шею.
На следующее утро, как всегда, опустил я на пол босые ноги, и Милорд
тут же лизнул меня в пятку.
"Слава Богу, -- подумал я. -- Не успела укусить".
Я пошел умываться, и Милорд двинулся за мной. Он полз по полу,
перебирая передними лапами. Задние отнялись.
От Красных ворот, которые стояли над нашим домом, я бежал по Садовой к
Земляному валу. Милорда я держал на руках, он лизал меня в подбородок.
-- Держите его крепче, -- сказал ветеринар. -- Зажмите пасть.
Я прижал Милорда к клеенчатому столу, сжал изо всех сил пасть, и врач
всадил ему в живот тупую иглу.
А мама моя названивала в ветеринарную академию, но никак не могла найти
человека, который знал бы, как лечить фокстерьеров от укусов гадюк. Наконец,
нашелся человек, который рекомендовал марганцевые ванны.
Каждое утро Милорд выползал из-под моей кровати и отправлялся на поиски
мамы. Он жалобно скулил, умоляя сделать ему очередную марганцевую ванну.
А я двадцать дней подряд бегал с ним по Садовой к ветеринару. Уколы эти
были ужасны, игла тупа. С трудом удерживлл я Милорда.
Ванны и уколы помогли. Лапы постепенно начинали двигаться. Вскоре
Милорд уже кое-как ковылял, потом скованно припрыгивал и в конце концов
бегал нормально. Все вроде бы пошло по-старому, изменилось одно: он не лизал
меня утром в пятку, перестал двигаться рядом с моим ботинком.
Я превратился просто в хозяина собаки, в человека, у которого проживает
гладкошерстный фокстерьер.
Я переживал ужасно. Я понимал, что все пройдет и когданибудь Милорд
позабудет ту чудовищную боль от ветеринарной иглы. А Милорд боялся меня. Он
думпл, что я вдруг схвачу его и снова потащу на укол.
Да, странная была тогда осень. Деревья в Москве облетели только в конце
октября. Двор наш весь был засыпан листьями ясеня, тополя, американского
клена.
Дворничиха тетя Наташа сметала листья метлой в огромные кучи, и Милорду
нравилось залезать в эти кучи листьев. Ему казалось, что там кто-то шуршит.
Он разгребал листья лапами, фыркал, рычал, кидался в охристую глубину.
Но листья, конечно, шуршали от старости, никого в себе не тая.
Я тоже делал вид, что там кто-то есть, и вместе с Милордом накидывался
на кучи листьев, разгребал их, разбрасывал в разные стороны.
Иногда я нарочно запрятывал в листья кусок сахару или сухарик, и в
полном восторге мы находили его.
Не знаю уж, что помогло -- время или листья, но, кажется, листья.
Однажды я опустил с кровати на пол босые ноги и почувствовал -- пятку мою
лизнули. Я так радовался в этот день, что хотел даже прогулять институт, и
надо было бы прогулять и уехать с Милордом куда-нибудь за город, на
Москвуреку, в Уборы, надо было бы перерыть там и перебрать все опавшие
листья.
Но я -- по глупости -- пошел в институт, а когда вернулся -- Милорд
встретил меня во дворе.
Вместе мы обшарили все кучи листьев, нашли куска два сахару, и я
побежал наверх, на третий этаж, обедать. Милорда я спокойно оставил погулять
во дворе. Его ведь все знали во дворе и все любили, а на улицу Милорд без
меня никогда не выходил.
Я обедал еще, когда услыхал, что со двора мелкая шпана громко называет
по имени мое имя.
Я выбежал во двор.
-- Мужик! -- кричала мелкая шпана. -- Мужик в серых брюках! Пристегнул
его на поводок! Пристегнул и потащил! -- Туда, туда по Садовой! От Красных
ворот, которые стояли над нашим домом, я бежал по Садовой-Черногрязской к
Земляному валу. Передо мной и за мной вслед бежала мелкая дворовая шпана. --
Вон он! Вон он! Вон он! -- кричали они. Я бежал и не видел нигде Милорда и
мужика в серых брюках. Меня обгоняли троллейбусы и машины, движение
огромного города обгоняло меня, тысячи и сотни мужиков в серых брюках
разлетались в стороны. Я понимал, что все кончено и я больше никогда в жизни
не увижу Милорда, и все-таки бежал, а навстречу мне летела в глаза холодная
серая пыль, и я не понимал, что это уже снег. Я бежал по Садовой к Земляному
валу. От Красных ворот.
"КОГДА-ТО Я СКОТИНУ ПАС... "
Завернутая в крафт, натертая крупной желтой солью, в рюкзаке моем
лежала нельма.
Было жарко, и я часто развязывал рюкзак, принюхивался -- жива ли?
Кроме нельмы в рюкзак вполне вмещался небольшой корабельный штурвал.
Нельма и штурвал да несколько этюдов -- достойные приметы путешественника,
возвращающегося домой из плаванья по северным озерам.
Билет на поезд до дома был куплен заранее, оставалась ночь в чужом
полупортовом городе. Денег не осталось. Я наскреб мелочи, купил полбуханки
хлеба и пошел в инспекцию рыбоохраны. Рабочий день кончился, но в
условленном месте мне припрятали ключ.
В инспекции было пыльно. В углу, как жучок, скрежетал репродуктор.
Пристроившись под графиком отлова судака, я вынул из рюкзака штурвал.
Старой он был работы, шоколадного с зеленцой дуба и в медных заклепках.
Одна рукоятка обломалась, вероятно, от напряга капитана, и штурвал списали
на берег. А я как раз стоял тогда на берегу и обогрел старого морехода.
Я ел хлеб и смотрел на штурвал. Пробовать нельму мне пока не
полагалось. Я хотел привезти ее в Москву и показать друзьям, которые в глаза
не видывали нельм. Я заранее веселился, представляя нельму в кругу друзей, и
сочинял стихи про штурвал.
Когда-то я скотину пас,
Сажал в садах фасоль.
Теперь держу в руках компас,
Держу в руках буссоль...
Пожалуй, с "буссолью" я поторопился. В ней было мало корабельного, да и
желаемый штурвал не попадал в балладу. Сомневаясь, промеряя варианты,
одиноко усмехаясь над своей поэзией, я коротал скучнейший вечер в конторе.
Когда-то я скотину пас,
В лугах ромашку рвал...
Почему-то никак не мог я отделаться от этой "скотины", которую якобы
пас.
Скрипнула дверь, вошла уборщица -- белобрысая девка с ведром и тряпкой
в руках. Поставила ведро, бросила тряпку и стала подтягивать и подтыкать
платье, прямо надо сказать, довольно-таки высоко.
Я пока не ввязываться в дело и тихо ел хлеб. Она ворчала и бурчала про
себя, осматривая пол конторы, заляпанный глиной с рыбацких сапог.
-- Скотный двор -- сказала она и тут заметила меня.
Туповатое напряжение сковало ее лицо. Она, видно, соображала, откуда я
мог взяться. Напряжение не приносило плода, взяться я ниоткуда не мог.
Полноватая светлоглазка, она была, как говорят, немноЮ сырая, что вполне
соответствовало профессии.
Я ел хлеб, не собираясь особо разговаривать. В конторе я ночевал
незаконно, и меня легко было выставить на улицу.
Скромно и незаметно, без натуги, двумя пальцами она опустила подол.
-- Хочешь огурчика малосольного? -- спросила она.
Эти слова звучали, кажется, неплохо. Открывать, однако, рот не
захотелось, и я кивнул: дескать, давай. Почему-то я решил быть строгим.
Она вышлр в коридор и тут же вернулась. Огурцы в трехлитровой банке
ожидали ее, оказывается, за дверью.
-- Сама солила? -- спросил я. Толково спросил и строго. Для начала
разговора это был нужный вопрос.
-- Сама, -- кивнула она и присела к столу.
Я выудил огурей
Посол оказался умеренным. Какой-то тихий посол, женский. В нем
чувствовалась близость северных озер и влияние девятнадцатого века.
-- У тебя что -- денег нет? -- спросила она.
Завязался все-таки разговорчик, и она продолжила его остро. Надо было
ответить со строгостью хотя бы средней силы. Я долго думал, игррая огурцом.
-- Есть, но не здесь и мало.
Некоторое время она молчала, переваривая предложенную мною кашу.
-- Дать трешку?
Я отвлекся от огурца. Она улыбалась. Кажется, она простирала ко мне
нечто материнское. В серебряных ее глазах заключалась и печаль с оттенком
лукавства. Хотя в серебре ни лукавства, ни печали прежде нами не
наблюдалось. Она ожидала, клюну ли я на трешку, как клюнул на огурец.
-- А ты что, кому попало даешь? -- грубовато нашелся я.
-- Кому попало, -- вздохнула она.
-- Тогда не надо ‡
Разговор забрел в кривое русло, которое могло свернуть и в сторону
неудачной семейной жизни. Она могла свободно начать рассказ, как были
неправы те, кому она давала трешки. А они, конечно, были неправы. И я буду
неправ. Надо было поворачивать штурвал разговора на несколько румбов правее.
-- Вот! Посмотри, что я везу! -- сказал я, поворачивая разгово. р в
сторону штурвала и указывая на него.
-- Руль?
-- Лурь, -- передразнил я. -- Это штурвал. С Белого озера. А вот
послушай песню.
Я взял штурвал, завертел его перед собой и слегка принел:
Когда-то я скотину пас... и т. д.
Пел я весело, полагая, что она вполне достойна моей новоиспеченной
мореходно-пастушьей песни. Это было как бы наградой за возможную трешку и
реальные огурцы. Во всяком случае, когда поешь песню и не берешь трешку --
это большая человеческая правота.
-- Я бывала на Белом озере, -- сказала она, не замечая правоты и
пасомой мною скотины. -- Плавала там с детьми на теплоходе.
-- А я прошел Белое озеро вдоль и поперек. Понюхал белозерского снетка.
-- И знаешь, что я там видела? Затопленную церковь... Дети бегают и