на выдающие места, где быть живописи.
Паволока пущай сохнет, а я творю левкас: ситом сеянной мел бью мутовкой
в теплой и крепкой тресковой ухе, чтобы было как сметана. Тем составом
выкроешь паволоку, просушивая дважды, чтобы ногтя в два толщины. И по
просухе лощить зубом звериным, чтобы выказало, как скорлупка у яйца. Тогда и
письмо. Тут и рисованье, тут и любованье. Тут другой кто не тронь, не
вороши, у которого руки нехороши..."
Борис Викторович не однажды читал нам "Жизнеописание Вопиящина", читал
строго и назидательно, но в некоторых местах мы умирали от смеха. Не могу
отказать себе в удовольствии процитировать отрывок для тех, у кого нет книги
Шергина:
"Самозваный художник, а по существу малярешко самое немудрое, Варнава
Гущин не однажды костил Иону Неупокоева в консистории, якобы пьянственную
личность. Но мастер призванный, а не самозваный, Иона, когда ему доверено
поновить художество предков, с негодованием отвергал, даже ежели бы поднесли
ему, кубок искрометной мальвазии, не то что простого. Но даже и принявши с
простуды чашки две-три и не могши держаться на подвязях, Иона все же не
валялся и не спал, но, нетвердо стоя на ногах, тем не менее твердою рукою
пробеливал сильные места нижнего яруса; причем нередко рыдал, до глубины
души переживая воображенные кистью события".
Борис Викторович работал и как художник книги. "У Архангельского
города, у корабельного пристанища" и "Архангельские новеллы" вышли в свет с
его иллюстрациями. Первой книги я так и не достал, а вторая мне кажется
замечательным памятником русского искусства. Борис Викторович сделал здесь
суперобложку, переплет, форзац и двадцать четыре иллюстрации. На обложке
сильными синими линиями условно нарисована река с надписью: "Северна Двина",
а по ней корабли плывут со спинки на обложку, на титуле купидон трубит в
трумпетку, бежит прямо на зрителя. Купидон нарисован кистью, тушью, в
сложнейшем ракурсе. Иллюстрации Борис Викторовича в этой книге напоминают
работы Н. Тырсы, Н. Кузьмина.
Знание живописи, истинная любовь к художеству светится во многих
рассказах Шергина. Меня же, признаюсь, по молодости бесконечно веселило, как
Борис Викторович переделывает названия красок: "кобель синий" или "нутро
маринино". Художники догадаются, что это кобальт и ультрамарин. А еще у него
были не только белила, но и "желтила".
Борис Викторович знал, что я всерьез занимаюсь живописью. Бывало, что я
жаловался: дескать, меня ругают, зачем я разбрасываюсь -- или уж пиши или
рисуй.
-- Что уж дураков-то слушать? -- успокаивал меня Шергин.-- Мне бы
сейчас в руки кисть... Как душа просит. Живопись -- это как еда, питье, нет,
это -- жизнь живая...
"А дни, как гуси, пролетали".
Он очень любил эту фразу. Во многих, многих его рассказах снова
встречаемся мы с ней -- и тронет душу печаль, которую Борис Викторович
называл "весельем сердечным".
Был однажды день. Осенний, сентябрьский.
Солнце пронизало редеющую листву. Легко опускались на бульвар листья, и
долго, как в путешествие, шли мы с Борисом Викторовичем к лавочке. Наметили
третью, да не добрались, сели передохнуть на вторую.
Борис Викторович всегда-то был светлый, а в этот день, наверное,
светлейший.
-- Скоро гуси полетят,-- говорил он,-- с гусиной земли, а уж мне-то --
на гусиную землю.
Я засмеялся, стараясь не понять, что такое гусиная земля, сказал, что
это он в мечтаниях полетит на родной Север. А он называл землю, где покоятся
души поморов.
Он совсем уже ничего не видел, кроме света, и я рассказывал, что
происходит вокруг.
-- Это с дерева лист упал. Это дама с бульдогом. Взаимно очень схожи.
Борис Викторович смеялся моим незамысловатым шуткам, попросил подать
ему опавший лист и долго держал его, сухонького, в руках.
Он часто доставал папироску, да не позволял подносить спичку,
прикуривал сам. Тогда глаза его необыкновенно оживали, устремлялись к
точечному огоньку, и медленно приближал он огонек к лицу своему.
-- Я вас никогда не видел,-- сказал он. Я наклонился, и Борис
Викторович легко коснулся перстами моего лба и щек.
-- Малые корабли строились без единого гвоздя,-- рассказывал он.-- Они
были шиты корнями березы или вереска и были очень крепки. Тишина, белые
ночи, когда что полдень, что полночь. Безмолвие. Паруса ветерок надувает, и
судно тихонько бежит вдоль берега... А дни, как гуси, пролетают.
В те пролетевшие дни я подготовил для издательства "Детская литература"
книжку под названием "Чистый Дор". Название Борису Викторовичу нравилось.
-- Только надо шутников опасаться,-- посмеивался он.-- Скажут еще, что
все написанное -- чистый вздор!
Некоторые короткие рассказы я читал Борису Викторовичу. Он слушал
ласково, смеялся, никогда не делал никаких замечаний. Иногда глаза его
делались не такими внимательными, и я это место в рассказе подчеркивал и
спрашивал потом:
-- Здесь переделать?
-- Укатать.
Он редко говорил "обкатываю" про свои рассказы. Он их "укатывал" на
слушателе, или "улаживал".
-- Мне кажется, в море литературы,-- говорил он,-- как и в море вообще,
текут реки. Много чистых родников и много мутных потоков. В Архангельске,
где я родился, провел молодость, юность, живо было устное народное
творчество. Кругом там пели еще былины и рассказывали сказы, предания. В
молодости я при случае где-нибудь в знакомой семье пел былины, передавал
так, как сам слышал. Но вообще молодые не пели былины, это считалось делом
стариков. Мы рассказывали сказки. Говорят, что в детстве усвоил, то остается
на всю жизнь. А я усвоил в детстве подлинное былинное звучание, сказы
северные, подлинные. Вот так в самом начале я передавал услышанное от
старшего поколения устное слово...
Борис Викторович, конечно, знал, что я иногда записываю наши разговоры.
Он относился к этому одобрительно, считал, что и они в Архангельске, в
детстве, так относились к рассказам своих стариков. Речь его старался я
записывать дословно, точно, даже с повторами. Он помогал в этом, замолкал,
задумывался.
Ему было очень одиноко в последние годы, он радовался любому гостю,
слушателю. И все-таки, беседуя со мной -- сейчас я понимаю,-- он все говорил
не просто так, он меня немного зачем-то воспитывал.
-- Сколько писателей -- столько рассказов. Если уж писатель пожелает
что-то отписать -- обязательно отпишет и скажет: взято из жизни. А ведь не
разберешься: искренне это или нет? Как же разобраться? Выдает неверное
слово.
Журналисты, полагаю, должны уж честно брать сюжет из жизни. Да где они,
такие журналисты? А так -- откуда взят сюжет? Что-то прочитано, что-то
учтено. Вот мы пустим анкету. Пускай писатели скажут, что такое сюжет.
Обязательно спутают с фабулой. Писатели всегда путают сюжет с фабулой.
Думают, это одно и то же.
-- Я тоже путаю,-- признался я.
-- А вы про это вообще не думайте.
О том, как сам он работает и работал, говорили много, часто, подробно.
Из моих записей вполне можно составить рассказ, который надо считать устным,
а назвать можно:
Рассказ о рассказах
Лет двадцать пять назад я стал интересоваться рассказчиком, личностью
рассказчика. Люди попадались очень интересные, но немного хороших
рассказчиков на моем пути встречалось, всего несколько десятков человек.
Большинство моих рассказов -- и устных и печатных -- идут от первого
лица -- "я". Но это не я, Борис Шергин, это -- и молодой моряк, и портниха
архангельская, и старуха, которую немцы заставили копать себе могилу. В
большинстве случаев я передаю рассказ, слышанный мною от какого-то человека.
Я запоминаю тему рассказа, а потом сам с собою наедине начинаю
вспоминать услышанное вслух, а когда улягусь спать, вспоминаю на память,
чтобы не забыть сюжет. Стараюсь встретиться с рассказчиком и в другой раз, а
если не удается, я по памяти изображаю этого человека, изображаю словом.
Вначале рассказ получается эскизно, сыровато, а потом уже начинается
обработка. Я только тогда выношу вещь к слушателям, когда она зазвучит
свободно, импровизировать считаю недопустимым. Рассказ должен быть
художественным, должен быть готов в интонациях.
Вот рассказ "Митина любовь". В нем молодой человек говорит о своей
любви. Кстати, звали его Дмитрий Иванович Селютин, он жил в пригороде
Архангельска и был бригадиром на кораблестроительной верфи. Я слышал его
рассказ целиком всего один раз. Он рассказывал подробно, искренне, тихо
повествовал свою историю. Я запомнил этого очень скромного молодого
человека.
"Ты сам-то прекрасный,-- говорила ему старуха-гадалка.-- Только ума-то
у тебя нет, а ты, как тетеря лесная, не понимаешь..."
У него в лице была детская простота, но рассказывал он страстно:
"У меня годов до двадцати пяти к дамам настоящего раденья не было..."
Не знаю, жив ли Селютин или нет, я его тридцать лет не видел.
Никто, конечно, не станет в большой аудитории говорить о своей любви.
Мне же потом приходилось в более помпезной обстановке рассказывать, да
ничего не поделаешь.
Очень много лет я свои рассказы носил только устно. Когда рассказ у
меня укатывался, улаживался, я выносил его на сцену -- школьную или клубную
-- и он продолжал совершенствоваться. Я тогда его пускал в печать, когда он
оказывался обкатанным и уложенным. Записывал не сразу. Большие-то повести я
не писал, тем более романы.
Конечно, не каждый рассказ вводил я в свой репертуар и в литературу. У
меня многое осталось нереализованным. Иногда я пытался сделать рассказ, но
малое знакомство с рассказчиком не давало такой возможности.
Я всегда старался колоритной северной речью одеть сюжет. Тут мне один
написал, что героя нельзя передавать языком поморов. А у меня как раз самым
искренним стремлением было именно этим языком донести рассказ до слушателя.
Вот "Мимолетное виденье" -- рассказ портнихи. Я слышал эту историю от
нашей родственницы несколько раз. Звали ее Мария Ивановна Зенкович. Мух ее
был польский помещик, высланный в Архангельск, служил чиновником особых
поручений при губернаторе. Мария Ивановна, портниха, была модная
архангельская дама, я записал ее рассказ, стараясь изобразить речь
архангельских обывателей: "Корытину Хионью Егоровну, наверно, знали?
Горлопаниха, на пристани пасть дерет -- по всему Архангельскому городу
слышно. И дом ее небось помните: двоепередный, крашеный? Дак от Хионьи
Егоровны через дорогу и наша с сестрицей скромная обитель -- модная
мастерская..." Мне кажется, я точно передаю ее речь. Может, это не так, да
переспросить уже не у кого.
"Простодушно беседуя с заказчицей, расставляю я свои коварные сети
насчет новоприезжей особы, что-де умна и прекрасна, как мечта, и на
двунадесяти языках воет и говорит. А Федька, молодой-то Маляхин, ужасти
какой был бабеляр. Закатался, будто кот, на бархатных-то диванах.
-- Папенька, какой сюрприз для нашей фирмы! При наших связях с
заграницей!..
А папенька, медведь такой:
-- Хм... Какая-нибудь на велосаледе приехала".
Мария Ивановна говорила с некоторым жеманством, и надо было передать
это в слове. Тут помогли мне особенности портновского разговора: "У моей
сестрицы новой выдумки нарядное фуро, у меня прозаический чепец а-ля Фигаро,
а Катя всегда комильфо и бьен ганте..." Рядом с этим сильно звучали
простецкие речи: "Настенька-голубушка! Назвала бы ты нас суками да своднями.
Через нас твой благоверный в рассужденьи Катерины изумился".