замирает. В его Космосе было слишком много Эго. Это есть душевный обычай
обезьян. Вы спите или вы хотите послушать, и тогда я вам расскажу история,
такая, что вы не поверите?
-- Нет такой истории на свете, которой бы я не поверил, -- ответил я.
-- Если вы научились верить, вы уже кое-чему научились в жизни. Так
вот, я сделаю испытание для вашей веры. Хорошо! Когда я эти маленькие
обезьянки собирал -- это было в семьдесят девятом или восьмидесятом году на
островах Архипелага, вон там, где темно,-- он показал на юг, примерно в
сторону Новой Гвинеи, -- майн готт! Лучше живые черти собирать, чем эти
обезьянки. То они откусывают ваши пальцы, то умирают от ностальгия -- тоска
по родине, -- потому что они имеют несовершенная душа, которая остановилась
развиваться на полпути, и -- слишком много Эго. Я был там почти год и там
встречался с человеком по имени Бертран. Он был француз и хороший человек --
натуралист до мозга костей. Говорили, что он есть беглый каторжник, но он
был натуралист, и этого с меня довольно. Он вызывал из леса все живые твари,
и они выходили. Я говорил, что он есть святой Франциск Ассизский,
произведенный в новое воплощение, а он смеялся и говорил, что никогда не
проповедовал рыбам. Он продавал их за трепанг -- Beche-dе-mer.
И этот человек, который был король укротителей, он имел в своем доме
вот такой в точности, как этот животный дьявол в клетке, большой орангутанг,
который думал, что он есть человек. Он его нашел, когда он был дитя -- этот
орангутанг, -- и он был дитя и брат и комише опера для Бертрана. Он имел в
его доме собственная комната, не клетка -- комната, с кровать и простыни, и
он ложился в кровать, и вставал утром, и курил своя сигара, и кушал свой
обед с Бертраном, и гулял с ним под ручку -- это было совсем ужасно. Герр
готт! Я видел, как этот зверь разваливался в кресле и хохотал, когда Бертран
надо мной подшучивал. Он был не зверь, он был человек: он говорил с
Бертраном, и Бертран его понимал -- я сам это видел. И он всегда был
вежливый со мной, если только я не слишком долго говорил с Бертраном, но
ничего не говорил с ним. Тогда он меня оттаскивал -- большой черный дьявол
-- своими громадными лапами, как будто я был дитя. Он был не зверь: он был
человек. Я это понимал прежде, чем был знаком с ним три месяца, -- и Бертран
тоже понимал; а Бими, орангутанг со своей сигарой в волчьих зубах с синие
десны, понимал нас обоих.
Я был там год -- там и на других островах, -- иногда за обезьянками, а
иногда за бабочками и орхидеями. Один раз Бертран мне говорит, что он
женится, потому что он нашел себе хорошая девушка, и спрашивает, как мне
нравится эта идея жениться. Я ничего не говорил, потому что это не я думал
жениться. Тогда он начал ухаживать за этой девушкой, она была французская
полукровка -- очень хорошенькая. Вы имеете новый огонь для моей сигары?
Погасло? Очень хорошенькая. Но я говорю: "А вы подумали о Бими? Если он меня
оттаскивает, когда я с вами говорю, что он сделает с вашей женой? Он
растащит ее на куски. На вашем месте, Бертран, я бы подарил моей жене на
свадьбу чучело Бими". В то время я уже коечто знал про эта обезьянья
публика. "Застрелить его?" -- говорит Бертран. "Это ваш зверь, -- говорю я,
-- если бы он был мой, он бы уже был застрелен".
Тут я почувствовал на моем затылке пальцы Бими. Майн готт! Вы слышите,
он этими пальцами говорил. Это был глухонемой алфавит, целиком и полностью.
Он просунул своя волосатая рука вокруг моя шея и задрал мне подбородок и
посмотрел в лицо -- проверить, понял ли я его разговор так хорошо, как он
понял мой.
"Ну, посмотрите! -- говорит Бертран. -- Он вас обнимает, а вы хотите
его застрелить? Вот она, тевтонская неблагодарность!"
Но я знал, что сделал Бими моим смертельным врагом, потому что его
пальцы говорили убийство в мой затылок. В следующий раз, когда я видел Бими,
я имел на поясе пистолет, и он до него дотронулся, а я открыл затвор --
показать ему, что он заряжен. Он видел, как в лесах убивают обезьянки, и он
понял.
Одним словом, Бертран женился и совсем забыл про Бими, который бегал
один по берегу, с половиной человечьей душа в своем брюхе. Я видел, как он
там бегал, и он хватал большой сук и хлестал песок, пока не получалась яма,
большая, как могила. И говорю Бертрану: "Ради всего на свете, убей Бими. Он
сошел с ума от ревности".
Бертран сказал: "Он совсем не сошел с ума. Он слушается и любит мою
жену, и если она говорит, он приносит ей шлепанцы",-- и он посмотрел на своя
жена на другой конец комната. Она была очень хорошенькая девушка.
Тогда я ему сказал: "Ты претендуешь знать обезьяны и этот зверь,
который доводит себя на песках до бешенства, оттого что ты с ним не
разговариваешь? Застрели его, когда он вернется в дом, потому что он имеет в
своих глазах огонь, который говорит убийство -- убийство". Бими пришел в
дом, но у него в глазах не был огонь. Он был спрятан, коварно -- о, коварно,
-- и он принес девушке шлепанцы, а Бертран, он повернулся ко мне и говорит:
"Или ты лучше узнал его за девять месяцев, чем я за двенадцать лет? Разве
дитя зарежет свой отец? Я выкормил его, и он мое дитя. Больше не говори эта
чепуха моей жене и мне".
На другой день Бертран пришел в мой дом, помогать мне с деревянные
ящики для образцов, и он мне сказал, что пока оставлял жену с Бими в саду.
Тогда я быстро кончаю мои ящики и говорю: "Пойдем в твой дом, промочим
горло". Он засмеялся и говорит: "Пошли, сухой человек".
Его жена не была в саду, и Бими не пришел, когда Бертран позвал. И жена
не пришла, когда он позвал, и он стал стучать в ее спальня, которая была
крепко закрыта -- заперта. Тогда он посмотрел на меня, и лицо у него было
белое. Я сломал дверь сплеча, и в пальмовой крыше была огромная дыра, и на
пол светило солнце. Вы когда-нибудь видели бумага в мусорной корзине или
карты, разбросанные по столу во время вист? Никакой жены увидеть было
нельзя. Вы слышите, в комнате не было ничего похожего на женщину. Только
вещество на полу, и ничего больше. Я поглядел на эти вещи, и мне стало очень
плохо; но Бертран, он глядел немножко дольше на то, что было на полу, и на
стенах, и на дырка в крыше. Потом он начал смеяться, так мягко и тихо, и я
понял, что он, слава богу, сошел с ума. Совсем не плакал, совсем не молился.
Он стоял неподвижно в дверях и смеялся сам с собой. Потом он сказал: "Она
заперлась в комнате, а он сорвал крыша. Fi donc*. Именно так. Мы починим
крыша и подождем Бими. Он непременно придет".
Вы слышите, после того как мы снова превратили комната в комната, мы
ждали в этом доме десять дней и раза два видели, как Бими немножко выходил
из леса. Он боялся, потому что он нехорошо поступал. На десятый день, когда
он подошел посмотреть, Бертран его позвал, и Бими побежал припрыжку по
берегу и издавал звуки, а в руке имел длинный прядь черного волоса. Тогда
Бертран смеется и говорит: "Fi donc!" -- как будто он просто разбил стакан
на столе; и Бими подходил ближе, потому что Бертран говорит с таким сладким
нежным голосом и смеется сам с собой. Три дня он ухаживал за Бими, потому
что Бими не давал до себя дотронуться. Потом Бими сел обедать с нами за один
стол, и шерсть на его руках была вся черная и жесткая от... от того, что на
его руках засохло. Бертран подливал ему сангари, пока Бими не стал пьяный и
глупый и тогда...
*Фу! (фр.)
Ганс умолк, попыхивая сигарой.
-- И тогда? -- сказал я.
-- И тогда Бертран убивал его голыми руками, а я пошел погулять по
берегу. Это было Бертрана частное дело. Когда я пришел, обезьянка Бими был
мертвый, а Бертран, он умирал на нем; но он все еще так немножко тихо
смеялся, и он был совсем довольный. Вы ведь знаете формулу для силы
орангутанг -- это есть семь к одному относительно человека. А Бертран -- он
убивал Бими тем, чем его вооружал Господь. Это есть чудо.
Адский грохот в клетке возобновился.
-- Ага! Наш друг все еще имеет в своем Космосе слишком много Эго.
Замолчи, ты!
Ганс зашипел протяжно и злобно. Мы услышали, как большой зверь задрожал
у себя в клетке.
-- Но почему, скажите, ради Бога, вы не помогли Бертрану и дали ему
погибнуть? -- спросил я.
-- Друг мой, -- ответил Ганс, поудобнее располагаясь ко сну, -- даже
мне было не слишком приятно, что я должен жить после того, что я видел эта
комната с дыркой в крыше. А Бертран -- он был ее муж. Спокойной вам ночи и
приятного сна.
перевод В. Голышева
* СБОРНИК "КНИГИ ДЖУНГЛЕЙ" *
БЕЛЫЙ КОТИК
Усни мой сыночек: так сладко качаться
Ночною порою в ложбинке волны!
А месяц все светит, а волны все мчатся,
И снятся и снятся блаженные сны.
Пучина морская тебя укачает,
Под песню прибоя ты ночку проспишь;
Ни рифы ни мели в такой колыбели
Тебе не опасны -- усни мои малыш!
Котикова колыбельная
Все, о чем я сейчас расскажу, случилось несколько лет назад в бухте под
названием Нововосточная, на северо-восточной оконечности острова Святого
Павла, что лежит далеко-далеко в Беринговом море. Историю эту мне поведал
Лиммершин -- зимний королек, которого прибило ветром к снастям парохода,
шедшего в Японию. Я взял королька к себе в каюту, обогрел и кормил до тех
пор, покуда он не набрался сил, чтобы долететь до своего родного острова --
того самого острова Святого Павла. Лиммершин -- престранная птичка, но на
его слова можно положиться.
В бухту Нововосточную не заходят без надобности, а из всех обитателей
моря постоянную надобность в ней испытывают одни только котики. В летние
месяцы сотни тысяч котиков приплывают к острову из холодного серого моря --
и немудрено: ведь берег, окаймляющий бухту, как нарочно придуман для котиков
и не сравнится ни с каким другим местом в мире.
Старый Секач хорошо это знал, каждый год, где бы его ни застала весна,
он на всех парах -- ни дать ни взять торпедный катер -- устремлялся к
Нововосточной и целый месяц проводил в сражениях, отвоевывая у соседей
удобное местечко для своего семейства -- на прибрежных скалах, поближе к
воде. Секач был огромный серый самец пятнадцати лет от роду, плечи его
покрывала густая грива, а зубы были как собачьи клыки -- длинные и
острые-преострые. Когда он опирался на передние ласты, его туловище
поднималось над землей на добрых четыре фута, а весу в нем -- если бы
кто-нибудь отважился его взвесить -- наверняка оказалось бы фунтов семьсот,
не меньше. С головы до хвоста он был разукрашен рубцами -- отметинами былых
боев, но в любую минуту готов был ввязаться в новую драку. Он даже выработал
особую боевую тактику: сперва наклонял голову набок, словно не решаясь
взглянуть в глаза противнику, а потом с быстротой молнии вцеплялся мертвой
хваткой ему в загривок -- и тогда уж его соперник мог рассчитывать только на
себя, если хотел спасти свою шкуру.
Однако побежденного Секач никогда не преследовал, ибо это
строго-настрого запрещалось Береговыми Законами. Ему нужно было
всего-навсего закрепить за собой добытую в боях территорию, но поскольку с
приближением лета тем же занимались еще тысяч сорок, а то и пятьдесят его
родичей, то рев, рык, вой и гул на берегу стояли просто ужасающие.
С небольшого холма, который зовется сопкой Гутчинсона, открывался вид
на береговую полосу длиною в три с половиной мили, сплошь усеянную
дерущимися котиками, а в пене прибоя мелькали там и сям головы
новоприбывших, которые спешили выбраться на сушу и принять посильное участие