нужно стать совсем другим человеком.
Глава тринадцатая
ДУМАЮ
Легко сказать: ты должен стать совсем другим человеком. А как это
сделать? Я был не согласен, что плохо учусь. Один "неуд", и то по
арифметике, и то, потому что однажды я почистил сапоги, а Ружичек вызвал
меня и сказал:
- Чем это ты мажешь сапоги, Григорьев? Гнилыми яйцами на керосине?
Я нагрубил, и с тех пор он мне больше "неуда" не ставил. Но все-таки
я чувствовал, что Кораблев прав и мне нужно стать совсем другим человеком.
Что, если у меня действительно слабая воля? Это нужно проверить. Нужно
решить что-нибудь и непременно исполнить. Для начала я решил прочитать
книгу "Записки охотника", которую я уже читал в прошлом году и бросил,
потому что она показалась мне очень скучной.
Странно! Только что я взял из больничной библиотеки "Записки
охотника" и прочитал страниц пять, как книга показалась мне втрое скучнее,
чем прежде. Больше всего на свете мне захотелось, чтобы не было этого
решения. Но я дал себе слово, даже прошептал его под одеялом, а слово
нужно держать.
Я прочел "Записки охотника" и решил, что Кораблев врет. У меня
сильная воля.
Разумеется, нужно было бы проверить себя еще раз! Скажем, каждое утро
после зарядки обтираться холодной водой из-под крана. Или выйти в году по
арифметике на "отлично". Но все это я отложил до возвращения в школу, а
пока оставалось только думать и думать.
"Ты воображаешь лучше, чем соображаешь". Почему он так сказал? Может
быть, потому, что я хвастал своей лепкой? Это было обидно. Катька - вот
кто воображает! Или Кораблев иначе понимает это слово? Я решил, что спрошу
у него, если он придет еще раз. Но он не пришел, и только через год или
два я узнал, что воображать - это значит не только "задаваться". "Кто ты
такой и зачем существуешь на белом свете?" Я думал над этим, читая газеты.
В больнице я стал читать газеты. Интересно. Если бы не было так много
иностранных слов! Я нашел среди них и "вульгаризацию" и "крокодиловы
слезы".
Наконец Иван Иваныч осмотрел меня в последний раз и велел выписать из
больницы. Это был замечательный день. Мы простились, но он оставил мне
свой адрес и велел зайти.
- Только, смотри, не позже двадцатого, - весело сказал он. - А то,
брат, того и гляди, дома не застанешь...
С узлом в руках я вышел из больницы и, пройдя квартал, присел на
тумбу - такая еще была слабость. Но как хорошо! Какая большая Москва! Я
забыл ее. И как шумно на улицах! У меня закружилась голова, но я знал, что
не упаду. Я здоров и буду жить. Я поправился. Прощай, больница!
Здравствуй, школа!
По правде говоря, я был немного огорчен, что в школе меня встретили
так равнодушно. Только Ромашка спросил:
- Выздоровел?
С таким выражением, как будто он немного жалел, что я не умер.
Валька обрадовался, но ему было не до меня. У него пропал еж, и он
подозревал, что повар, по распоряжению Николая Антоныча, бросил ежа в
помойную яму.
- Уж лучше бы я его продал, - грустно сказал Валька. - Мне двадцать
пять копеек давали. Дурак - не взял пока я лежал в больнице, появились
новые деньги - серебряные и золотые.
В детдоме все было по-старому, только Серафима Петровна перешла в
старшие классы, и на ее место поступил мужчина-воспитатель Суткин. Валька
сказал, что он: - подлиза. Подлизывается к Николаю Антонычу, немке, к
Ружичеку и к ребятам.
Зато в школе за эти полгода произошли большие перемены. Во-первых,
она стала вдвое меньше: часть старших классов перевели и другие школы.
Во-вторых, ее покрасили и побелили - просто не узнать стало прежних
грязных комнат с тусклыми окнами и черными потолками...
В-третьих, все только и говорили о комсомольской ячейке. Секретарем
была теперь тетя Варя, та самая девочка из хозяйственной комиссии, которая
в двадцатом году с шумовкой в руке деловито разгуливала по коридору.
Должно быть, она оказалась хорошим секретарем, потому что, когда я
вернулся маленькая комнатка комсомольской ячейки была самым интересным
местом в нашей школе.
Я еще не был комсомольцем, но на третий день после возвращения из
больницы уже получил от тети Вари задание - нарисовать парящий в облаках
самолет и над ним надпись: "Молодежь, вступай в ОДВФ!"
Пальцы у меня еще были как чужие, но я с жаром принялся за работу.
Словом, в школе стало в тысячу раз интереснее, чем прежде, и я,
вступив сразу во все кружки и увлекшись коллективным чтением газет, совсем
забыл о докторе Иване Иваныче и о том, что он просил меня зайти не позже
двадцатого мая.
Глава четырнадцатая
СЕРЕБРЯНЫЙ ПОЛТИННИК
В этот день, когда я, наконец, собрался, к нему, у нас с самого утра
был переполох. Валькин еж нашелся. Оказывается, он забрался на чердак и
каким-то образом попал в старую капустную кадку.
Может быть, он вспомнил, что не спал зимой, может быть, ослабел,
просидев в кадке две недели, но только вид у него был неважный. Во всяком
случае, нужно было постараться поскорее его продать, потому что было,
похоже, что он собирается подохнуть. Он больше не прятал рыла и не
свертывался клубком, когда его трогали за нос. Рыжая борода как-то
обвисла. Словом, он был совсем плох, и больше ничего не оставалось, как
отнести его в университет - в университете какая-то лаборатория покупала
ежей. Валька завернул его в старые штаны и ушел. Очень грустный, он
вернулся через час и сел на кровать.
- Его вскроют, - сказал он мне и перекосился, чтобы не заплакать.
- Как вскроют?
- Очень просто. Разрежут живот и начнут копаться. Жалко.
Мы немного поспорили, у всех ли ежей внутренности на том же месте.
- Ладно, наплевать, - сказал я. - Другого купишь. Сколько тебе дали?
Валька молча разжал кулак. Еж был полудохлый, и дали только двадцать
копеек.
- А у меня тридцать, - сказал я. - Сложимся и купим спиннинг.
Про спиннинг я нарочно сказал, чтобы его утешить. Спиннинг - это
такая складная длинная удочка с длинной леской на колесе, так что наживу
можно закидывать от берега метров на сорок. Я видел эту штуку еще в Энске.
Один пристав в Энске ловил рыбу спиннингом.
Мы сложились и даже обменяли наши гривенники и пятиалтынные наодин
новенький серебряный полтинник. Полтинников я еще не видел, они почему-то
редко попадались.
Вся эта история с Валькиным ежом сильно задержала меня, и, когда я
выбрался к доктору, уже начинало темнеть, Он жил далеко, на Зубовском
бульваре, а трамваи были теперь платные, не то что в двадцатом году. Но я
все-таки доехал бесплатно.
Только одно окно светилось в глубине сада, в белом доме с колоннами
на Зубовском бульваре, и я решил, что это в комнате доктора горит свет. Я
ошибся. Доктор жил, оказывается, в третьем этаже, а свет горел во втором.
Квартира восемь, Вот она. Под номером было крупно написано мелом:
"Здесь живет Павлов, а не Левенсон".
Павлов - это и был доктор Иван Иваныч.
Мне открыла женщина с ребенком на руках и, все время шикая, спросила,
что мне нужно. Я сказал. Она, все шикая, сказала, что доктор дома, но,
кажется, спит.
- Все-таки постучи, - шепотом сказала она. - Наверно, не спит.
- Не сплю! - закричал откуда-то доктор. - Кто там?
- Какой-то мальчик.
- Пусть войдет.
Я в первый раз был у доктора и удивился, что в комнате такой
беспорядок. На полу, вперемешку с пакетами чаю и табаку, валялись кожаные
перчатки и странные красивые меховые сапоги. Вся комната была завалена
открытыми чемоданами и заплечными мешками. И среди этого развала со
штативом в руках стоял доктор Иван Иваныч.
- А, Саня! - весело сказал он. - Явился, Ну, как дела? Живешь?
- Живу.
- Отлично! Кашляешь?
- Нет.
- Молодец! А я, брат, о тебе статью написал.
Я думал, что он шутит.
- Редкий случай немоты, - сказал доктор, - Можешь сам прочитать в N17
"Врачебной газеты". Больной Г. это, брат, ты. Считай, что прославился.
Правда, пока еще в качестве больного. Но все впереди.
Он запел: "Все впереди, все впереди!" - и вдруг накинулся на самый
большой чемодан, захлопнул и сел на него, чтобы он лучше закрылся.
Должно быть, доктор собирался уезжать из Москвы. Я хотел спросить,
куда он едет, но решил сперва узнать, почему у него на двери написано, что
здесь живет он, а не Левенсон.
- Иван Иваныч, почему у вас на двери написано, что здесь живете вы, а
не Левенсон?
Доктор засмеялся.
- Потому что здесь живу я, - сказал он. - А Левенсон живет в соседнем
доме. У него номер восемь и у меня восемь. А ворота общие. Понял?
- Понял.
Доктор очень много говорил в этот день. Таким веселым я его еще не
видел. Вдруг он решил, что нужно что-нибудь мне подарить, и подарил
кожаные перчатки, старые, но еще очень хорошие, застегивающиеся на
ремешок. Я стал было отказываться, но он без разговоров сунул мне перчатки
и сказал:
- Бери и молчи.
Нужно бы поблагодарить его за перчатки, но я, вместо благодарности,
сказал:
- Вы куда это собрались? Уезжаете?
- Уезжаю, - сказал доктор. - На Крайний Север, за Полярный Круг.
Слыхал?
Я смутно вспомнил письмо штурмана дальнего плавания.
- Слыхал.
- Ну вот. У меня там, брат, невеста осталась. Знаешь, что это такое?
- Знаю.
- Врешь. Знаешь, да не понимаешь
Я стал рассматривать разные странные штуки, которые он брал с собой:
меховые штаны с треугольным кожаным задом, какие-то металлические подошвы
с ремнями, и так далее. А доктор, укладывая, все говорил. Один чемодан ни
за что не закрывался, и он взял его за верхнюю крышку и опрокинул на
кровать. При этом большая фотографическая карточка упала к моим ногам. Это
была уже довольно старая, пожелтевшая карточка, согнутая в нескольких
местах. На оборотной стороне было написано крупным круглым почерком:
"Судовая команда шхуны "Св. Мария". Я стал рассматривать карточку и, к
своему удивлению, нашел Катиного отца. Да, это был он! Он сидел в самой
середине команды, скрестив руки на груди совершенно так же, как на
портрете, висевшем у Татариновых в столовой. Но доктора я не нашел на
карточке и спросил, почему его нет.
- А это потому, брат, что я не плавал на шхуне "Святая Мария", -
затягивая ремнями чемодан и страшно пыхтя, сказал доктор.
Он взял у меня карточку и подумал, куда бы ее положить.
- Один человек оставил - на память.
Я хотел спросить, кто этот человек, не Катин ли отец, но он уже
положил карточку в книгу и книгу - в заплечный мешок.
- Ну, Саня, - сказал он, - мне пора. А ты пиши, что делаешь и как
себя чувствуешь. Имей, брат, в виду, что ты - экземпляр интересный!
Я записал его адрес, и мы простились.
Домой я пошел пешком и по пути сделал небольшой крюк - послушать
громкоговоритель на Тверской. Это был первый в Москве громкоговоритель. Он
был очень интересный, но немного слишком орал и напомнил мне, поэтому
Гришку Фабера в трагедии "Настал час".
Когда я подходил к детдому, шел уже одиннадцатый час, и я немного
боялся, что двери уже закрыты. Ничего подобного! Двери открыты, и во всех
окнах свет. Что случилось?
Как пуля, я влетел в спальню. Пусто! Кровати постланы, - должно быть,
уже собирались ложиться.
- Дядя Петя! - заорал я, увидя повара, выходившего из кухни в новом
костюме, со шляпой в руке. - Что случилось?
- Приглашен на собрание, - загадочным шепотом ответил повар.
- Какое собрание? Куда.
- Собрание всех учащихся, преподавателей и служебного персонала, -