уши начиняли пылать, когда он говорил о деньгах. Это был врожденный
искатель кладов - суеверный и жадный.
Персидская сирень густо росла вокруг развалившихся беседок. Вдоль
зеленых дорожек стояли статуи. Они были не похожи на греческих богов. Те -
равнодушные, с белыми, слепыми глазами. А эти - как мы, такие же люди.
Одна статуя была с усами, вроде Кораблева, другая - обыкновенная
девочка лет десяти. Она стояла в длинной, до пят, рубашке, потягивалась,
терла кулаками глаза - как будто только что встала с постели.
Я попробовал вылепить ее, - и ничего не вышло. Вышли только косы
колечками и такие же колечки на лбу, как у Катерины Ивановны, той девчонки
с задранным носом. Пожалуй, вышел и нос. Но все-таки людей не так просто
было лепить, как жаб и зайцев.
Такая хорошая жизнь была только в начале лета, едва мы переехали в
Серебряный Бор. Потом жизнь стала похуже, нас почти перестали кормить.
Весь детдом перешел на "самоснабжение". Мы ловили рыбу, раков, у стадиона
в дни состязаний продавали сирень, а то и попросту таскали все, что
попадало под руку. По вечерам мы разводили в саду костры и жарили добычу.
Вот один такой вечер - они были все, как один.
Мы сидим у костра, усталые, голодные и злые. Все черно от дыма -
манерка, рогатки, на которых она висит, наши лица, руки. Как индейцы,
готовые съесть капитана Кука, мы молчим и смотрим на огонь. Головешки
вдруг вспыхивают и рассыпаются, темно-красный дым стоит над костром
клубящейся шапкой.
Мы - это "коммуна". Весь детдом делится на "коммуны": в одиночку
трудно добывать "снабжение". У каждой "коммуны" свой председатель, свой
костер и свои запасные фонды, - то, что по каким-либо причинам не съедено
сегодня и осталось на завтра.
Наш председатель - Степка Иванов, пятнадцатилетний парень с гладкой
мордой, обжора и подлец, которого все боятся...
- Сыграли в ошички? - лениво говорит Степа.
Все молчат. Никому неохота играть в "ошички". Степка сыт, вот ему и
охота.
- Ладно, Степа. Только ведь темно, - говорит Ромашка.
- Знаешь, где темно? Вставай!
Больше всего на свете наш председатель любит играть в "ошички".
По-нашему, это козоты, или бабки. Биток у него жульнический, все это
знают. Но все, кроме меня и Вальки, подлизываются к нему, в особенности
Ромашка. Ромашка даже нарочно проигрывает ему, чтобы Степка его не обидел.
Не следует думать, что мы жарим тонкую дичь на нашем костре. В
манерке, с бою захваченной на кухне варится суп. Это настоящий "суп из
колбасной палочки", как в сказке, которую зимой читала нам Серафима
Петровна. Разница, может быть, только в том, что тот суп был сварен из
мышиного хвоста, а мы клали в свой суп все, что попадалась под руки, -
случалось, что и лягушечьи лапки.
Но вот дверь нашего дома распахивается, и на веранду выходит
низенький толстяк в широкополой шляпе.
- Дядя Петя, к нам!
- Сюда, дядя Петя!
Это Петр Андреевич Лопухов, наш повар. Пошатываясь - не от воды - и
мурлыча под нос отрывки из оперных арий, он обходит "коммуны". Пробует из
каждого котелка, сплевывает и говорит с отвращением:
- А! Отрава.
Он - меломан, то есть любитель музыки и пения. Все оперы он знает
наизусть. Для него нет большего наслаждения, как изобразить какую-нибудь
сцену из "Евгения Онегина" или "Пиковой дамы", а для нас нет большего
наслаждения, как послушать его и выразить свое восхищение.
- Здорово! Не хуже Шаляпина! Дядя Петя, почему ты в артисты не идешь?
- Боюсь.
- Чего, дядя Петя?
- Засосет.
Вот он останавливается у нашего костра, пробует, сплевывает, и
начинается длинный рассказ о том, как ели в былые времена, очень давно,
лет сто тому назад или даже двести. Он не только меломан, но еще и
историк, знаток старинных блюд, заячьих соусов и оленьих грудинок.
- Королевская яичница, - загадочным шепотом говорит он. - Возьми
желтки из восемнадцати яиц, смешай с бисквитом, прибавь горького миндаля,
сливок, сахару и пеки в масле. Едал?
Мы отвечаем хором:
- Не едал!
Но сам повар из всех блюд предпочитает одно, называемое "водки
выпить". Он наш единственный руководитель летом двадцать первого года.
Серафима Петровна растерялась, никто не обращает на нее никакого внимания.
По дому бродят еще какие-то няни, с поваром они на ножах: им почему-то
невыгодно, что он выдает нам паек в сухом виде. Словом, если бы не повар,
мы бы все разбежались.
Итак, он стоит у нашего костра и рассказывает, как ели в старину.
Иногда он перебивает себя медицинскими примечаниями:
- Щука не всякому полезна. Отягчает желудок.
Или:
- Карп жидит кровь. Здоровая рыба.
Но вот он снимает нашу манерку и нюхает пар. Случается, что, понюхав
пар, он говорит не "отрава", а "могила" и выплескивает суп в кусты. Что же
он скажет на этот раз? Нюхает, поднимает глаза к небу, молчит...
- Отрава!
Семь голов склоняются над манеркой, семь ложек по очереди лезут за
супом. Едим!
Нельзя сказать, чтобы мы поправились к осени на таком рационе. Кроме
Степы Иванова, который, как страус мог переварить что угодно, мы худели,
болели и чувствовали себя очень плохо.
И все же эта было хорошее лето. Оно запомнилось мне, и вовсе не
потому, что нас плохо кормили. Не привыкать, - я в ту пору ничего хорошего
еще и не ел за всю свою жизнь. Нет, я запомнил это лето по другой причине.
Впервые я почувствовал к себе уважение.
Этот случай произошел в конце августа, незадолго до нашего
возвращения в город, и как раз у костра, когда мы готовили ужин. Степа
вдруг объявил новый порядок выдачи пищи. До сих пор мы ели по очереди -
ложка за ложкой. Степа начинал, как председатель, за ним Ромашка и так
далее. А теперь будем наваливаться все сразу, пока суп не остыл, и кто
скорее.
Никому не понравился новый порядок. Еще бы! С таким председателем это
был верный гроб. Он мог в три приема выхлебать всю манерку.
- Не выйдет! - решительно объявил Валька.
Мы одобрительно загалдели. Степа медленно встал, почистил колени и
ударил Вальку в лицо. Он страшно ударил его, кровь сразу залила все лицо
и, должно быть, попала в глаза, потому что Валька, как слепой, замахал
руками.
- Ну, - лениво сказал Степа, - кому еще охота?
Я был самый маленький в "коммуне", и он, конечно, мог уложить меня
одной рукой, но все-таки я ударил Степу. И Степа вдруг зашатался и сел. Не
знаю, куда я ему угодил, но, хлопая глазами, он сидел на земле с каким-то
задумчивым видом. Правда, он быстро опомнился, кинулся на меня, но тут уж
ребята не дали меня в обиду. Степа был избит, как собака. Пока он лежал за
костром и выл, мы поспешно выбрали другого председателя - меня. Степа,
разумеется, не голосовал, но все равно он оказался бы в меньшинстве,
потому что меня выбрали единогласно.
Забегая вперед, могу сказать, что я был неплохим председателем. Когда
голод кончился и мы зимой вступили в пионеры, наша "коммуна" стала лучшим
звеном в школе. Первое, отчаянное боевое звено "Чапаев".
Как ни странно, но это мордобитие было моим первым общественным
делом. Я слышал, как ребята говорили про меня: "Слабый, а смелый". Я -
смелый! Вообще, какой я? Было над чем подумать.
Глава пятая
ЕСТЬ ЛИ В СНЕГУ СОЛЬ?
Ничего не переменилось в школе за этот год. По-прежнему ссорились
бывшие лядовцы с бывшими пестовцами, по-прежнему привозили в санях
закутанную, как бабушка, кашу. По-прежнему в десять часов утра Кораблев
появлялся в школе.
Он приходил в длинном осеннем пальто, в широкополой шляпе, не
торопясь причесывал перед зеркалом усы и шел на урок.
Однако теперь его уже нельзя было лишить пайка, как предлагал в
прошлом году Ковычка: на его уроках было теперь больше пяти человек. Он
никого не спрашивал, ничего не задавал на дом. Он просто рассказывал
что-нибудь или читал. Оказывается, он был путешественником и объездил весь
мир. В Индии он видел иогов-фокусников, которых на год зарывали в землю, а
потом они вставали живехонькими, как ни в чем не бывало; в Китае ел самое
вкусное китайское блюдо - гнилые яйца; в Персии видел шахсей-вахсей -
кровавый мусульманский праздник.
Лишь через несколько лет я узнал, что он никогда не выезжал из
России. Он все выдумывал, но как интересно! Хотя многие еще утверждали,
что он - дурак, но теперь уже нельзя было сказать, что он ничего не
знает...
По-прежнему первым лицом в четвертой школе был наш заведующий Николай
Антоныч. Он все решал, во все входил, присутствовал на всех собраниях.
Старшеклассники ходили к нему на дом выяснять отношения. Споры между
лядовцами и пестовцами он решал в десять минут, и самые отпетые
подчинялись без возражений. Любой школьник - от первого до последнего
класса - мог явиться к нему поговорить о своих делах. "Я скажу Николаю
Антонычу, мне велел Николай Антоныч, меня послал Николай Антоныч" - то и
дело слышалось в нашей школе.
Наконец и мне, случилось произнести эти четыре слова.
Накануне я стал школьником. Детский дом был подвергнут испытаниям, и
меня послали во второй класс. Думая о том, как отнестись к этому событию,
- не махнуть ли на Москву-реку или на Воробьевы горы, - я слонялся по
актовому залу, когда дверь из учительской приоткрылась и Николай Антоныч
поманил меня пальцем.
- Григорьев, - сказал он, припоминая. (Он славился тем, что всю школу
знал по фамилиям.) - Ты знаешь, где я живу?
Я отвечал, что знаю.
- А что такое лактометр, знаешь?
Я отвечал, что не знаю.
- Это прибор, показывающий, много ли воды в молоке. Известно, -
Николай Антоныч поднял палец, - что молочницы разбавляют молоко водой.
Положите в такое разбавленное молоко лактометр, и вы увидите, сколько
молока и сколько воды. Понял?
- Понял.
- Вот ты мне его и принеси.
Он написал записку.
- Да смотри не разбей. Он стеклянный.
- Не разобью, - отвечал я с жаром.
Записку было велено передать Нине Капитоновне.
Я и не подозревал, что так зовут старушку из Энска. Но открыла мне не
старушка, а незнакомая худенькая женщина в черном платье.
- Что тебе, мальчик?
- Меня послал Николай Антоныч.
Эта женщина была, разумеется, Катькина мама и старушкина дочка. У
всех троих были одинаковые решительные носы, одинаковые глаза - темные и
живые. Но внучка и бабушка смотрели веселее. У дочки был печальный,
озабоченный вид.
- Лактометр? - с недоумением сказала она, прочитав записку. - Ах, да!
Она зашла в кухню и вернулась с лактометром в руке. Я был
разочарован. Просто градусник, немного побольше.
- Не разобьешь?
- Что вы, - сказал я с презрением, - разобью...
Я отлично помню, что смелая мысль - проверить лактометр на снежную
соль - явилась приблизительно через две минуты после того, как
предполагаемая Катькина мама захлопнула за мной дверь.
Я только что спустился с лестницы и стоял, крепко держа прибор в
руке, а руку в кармане. Еще Петька говорил, что в снегу есть соль. Может
лактометр показать эту соль, или Петька наврал? Вот вопрос. Нужно было
проверить.
Я выбрал тихое место - за сараем, рядом с помойной ямой. Домик из
кирпичей был сложен на притоптанном снегу; от домика за сарай уходила на
колышках черная нитка, - должно быть, ребята играли в полевой телефон. Я
зачем-то подышал на лактометр и с бьющимся сердцем сунул его рядом с
домиком в снег. Судите сами, что за каша была у меня в голове, если через