оцепенение нашло на меня. Все валилось из рук, я ничего не делал, ни о чем
не думал.
Таков был и наш последний разговор - ни я, ни она не произнесли ни
слова. Она только подозвала меня и взяла за руку, качая головой и с трудом
удерживая дрожащие губы... Я понял, что она хочет проститься. Но, как
чурбан, я стоял, опустив голову и упорно глядя вниз, на пол.
На другой день она умерла...
В полной походной форме, с винтовкой за плечами, с гранатой у пояса,
отчим плакал в сенях, но никто почему-то не обращал на него никакого
внимания... Мы с сестрой сидели во дворе, и все, кто бы ни пришел,
останавливались подле нас и говорили одно и то же: "Небось, жалко вам
маму?" или: "Теперь одни остались, сиротки?" Это был какой-то один
страшный обряд - и то, что старухи, приходившие к Сковородниковым играть в
"козла", заперлись у нас, а потом, с подоткнутыми юбками, с засученными
рукавами, выносили ведра, как будто мыли полы, и то, что тетя Даша бегала
за какой-то "подорожной". Мне казалось, что мы должны сидеть во дворе,
пока не кончится этот обряд. И вот мы сидели и ждали.
Через много лет я прочитал у Бальзака, что "наблюдательность
обостряется от страданий", и тотчас же вспомнил эти дни, когда обряжали,
отпевали и хоронили мать. Мне запомнилось каждое слово, каждое движение -
и свое, и чужое. Я понял, почему в первый день при матери, лежавшей на
столе с иконкой в сложенных руках, все говорили шепотом, потом все громче
и наконец, своими обыкновенными голосами. Они привыкли - и Сковородников,
и отчим, и тетя Даша, - уже привыкли к тому, что она умерла! Я с ужасом
заметил, что и сам вдруг начинал думать о другом.
Неужели я привык, неужели я думаю о битке со свинцовой пулей, который
Петька подарил мне уже давно, а я из-за смерти матери так и не собрался
испытать этот биток! И сейчас же с раскаяньем я принуждал себя думать о
маме.
Так было и в день похорон.
У Сани болела голова, и ее оставили дома. Отчим, которого с утра
вызвали в батальон, опоздал к выносу, и мы, прождав его добрых два часа,
одни отправились за гробом. Мы - это Сковородников, тетя Даша и я.
Они шли пешком, тетя Даша держалась за какую-то скобу, чтобы не
отставать, а меня посадили на колесницу.
Стыдно вспомнить, но я чувствовал гордость, когда знакомые мальчишки
встречались по дороге и, остановившись, провожали нашу процессию глазами
или когда кто-нибудь на две-три минуты присоединялся к нам, чтобы
спросить, кого это хоронят. Сейчас же я начинал ругать себя. Но мы ехали
все дальше и дальше, равнодушный кучер в кепке и грязном балахоне сонно
покрикивал на клячу, и мысль опять начинала бродить бог весть где - далеко
от этого бедного, едва прикрытого белой тряпкой гроба.
Вот Застенная; вдоль городской стены деревянные щиты закрывали
проломы, чтобы никто не прошел в Летний сад без билета. И никто, кроме нас
с Петькой, не знал, что предпоследний щит можно раздвинуть - и,
пожалуйста, ты в саду! Хочешь - слушай музыку, хочешь - нарви тайком
левкоев в садоводстве и после спектакля продавай публике - пять копеек за
пучок!
Вот - кадетский корпус; возы с матрацами стоят во дворе, и люди в
светлых шинелях, не то офицеры, не то гимназисты, зачем-то тащат матрацы,
закладывают ими окна во втором этаже. Вот Афонина горка, про которую в
городе говорили, что это засыпанная церковь и в пасхальную ночь из-под
земли слышится пенье. Кто-то копошился на Афониной горке, и,
приглядевшись, я различил те же светлые шинели, мелькавшие среди
наваленных веток.
И вдруг я очнулся. Я вспомнил, что еще когда мы проезжали Базарную
площадь, у ворот присутствия стоял часовой, в саду за решеткой торопливо
ходили какие-то люди в штатском, и один из них тащил пулемет. Магазины
были закрыты, улицы пусты, за Сергиевской мы не встретили ни одного
человека. Что случилось?
Кучер в грязном балахоне торопился, то и дело подхлестывая лошадь.
Тетя Даша и Сковородников едва поспевали. Мы выехали на Посадскую пустошь
- так называлось пустое грязное место между городом и Посадом, - а там
спуск к реке, Мельничий мост... Что-то коротко простучало вдалеке, кучер
испуганно оглянулся и нерешительно поднял кнут. Тетя Даша догнала нас и
стала ругаться:
- Ошалел, что ли? Не дрова везешь!
- Стреляют, - мрачно возразил кучер.
Спуск к реке был прорыт в косогоре, и несколько минут мы ехали,
ничего не видя по сторонам. Где-то стреляли, но все реже. Мельничий мост,
с которого я не раз ловил пескарей, был уже виден. И вдруг кучер привстал,
замахнулся... Лошадь рванулась, и мы помчались вдоль берега, далеко за
собой оставив Сковородникова и тетю Дашу.
Наверно, это были пули, потому что мелкие щепочки стали отлетать от
колесницы, и одна попала мне прямо в лицо. Резной столбик, за который я
держался рукой, зашатался, заскрипел, нас тряхнуло, и он упал на дорогу. Я
слышал, как где-то позади кричал Сковородников, плачущим голосом ругалась
тетя Даша.
Надвинув пониже свою кепку и крутя над головой кнутом, кучер гнал
лошадь прямо на мост, как будто не видя, что въезд перегорожен какими-то
балками, досками, кирпичами. Раз! Лошадь попятилась, рванулась направо,
налево и остановилась.
Среди людей, выбежавших к нам из-за этих балок, я узнал знакомого
наборщика, который прошлым летом снимал комнату у гадалки на соседнем
дворе. В руках у него была винтовка, а за кожаным поясом, выглядевшим
очень странно на обыкновенном пальто, торчал наган. Все они были
вооружены, у некоторых были даже шашки.
Кучер слез, подоткнул балахон и, засунув кнут в сапог, стал ругаться.
- Что же, вы не видите - похороны? Чуть лошадь не застрелили!
- Мы не стреляли, это ты под кадет попал, - возразил наборщик. - А ты
не видишь, дурак, что баррикады?
- Как твоя фамилия? - кричал кучер - Вы мне ответите! Кто за ремонт
платить будет? - Он ходил вокруг колесницы и трогал пальцем побитые места.
- Вы мне спицу сломали!
- Дурак, - снова сказал наборщик, - говорят тебе - не мы! Станем мы
по гробам стрелять. Дура!
- Кого хоронишь, мальчик? - тихо спросил меня пожилой человек в
папахе, на которой вместо кокарды была красная лента.
- Мать, - с трудом сказал я.
Он снял папаху.
- Вы, товарищи, потише, - сказал он. - Похороны. Вот парнишка мать
провожает. Нехорошо все-таки.
Все посмотрели на меня. Наверно, у меня был неважный вид, потому что
когда все было улажено и тетя Даша, плача, догнала нас и мы через мельницу
выехали на мост, я нашел в кармане своей курточки два куска сахару и белый
сухарь.
Измученные, по тому берегу Песчинки мы вернулись домой после похорон.
Над городом стояло зарево - горели казармы Красноярского полка. У
понтонного моста Сковородников окликнул знакомого постового, и начался
длиннейший разговор, из которого я ничего не понял: кто-то где-то разобрал
пути, конный корпус идет на Петроград, вокзал занят батальоном смерти.
Фамилия "Керенский" с разными прибавлениями повторялась ежеминутно. Я чуть
стоял на ногах, тетя Даша охала и вздыхала.
Сестра спала, когда мы вернулись. Не раздеваясь, я сел подле нее на
постель.
Не знаю почему, в эту ночь, первую ночь, когда мы остались одни, тетя
Даша не ночевала у нас. Она принесла мне каши, но мне не хотелось есть, и
она поставила тарелку на окно. На окно - не на стол, где утром лежала
мать. Утром, а сейчас ночь. Саня спит на ее постели. На ее постели, на том
месте, где она лежала с венчиком на лбу, с подорожной в руке, - я и не
знал, что так называется эта свернутая трубкой бумага. Я встал и подошел к
окну. Темно было на дворе, а над рекой - зарево, черно-дымные полосы
разгорались и гасли.
Казармы горят, но ведь они за железной дорогой, далеко, совсем в
другой стороне! Я вспомнил, как она взяла меня за руку, качая головой и
стараясь не плакать. Почему я ничего не сказал ей? Она очень ждала хоть
одного слова.
Галька накатывала на берег, - должно быть, поднялся ветер, и дождь
стал накрапывать. Долго, ни о чем не думая, я смотрел, как большие тяжелые
капли скатывались по стеклу - сперва медленно, потом все быстрее и
быстрее.
Мне приснилось, что кто-то рванул дверь, вбежал в комнату и скинул
мокрую шинель на пол. Я не сразу догадался, что это вовсе не сон. Отчим
метался по дому, на ходу стаскивал с себя гимнастерку. Скрипя зубами, он
стаскивал ее, а она не шла, облепила спину. Голый, в одних штанах, он
бросился к своему сундуку и вынул из него заплечный мешок.
- Петр Иваныч!
Мельком он взглянул на меня и ничего не ответил. Мохнатый и потный,
он торопливо перекладывал белье из сундука в мешок. Он закатал одеяло,
прижал коленом, перетянул ремнем. Все время он злобно двигал губами, и
сжатые зубы становились видны - крупные и длинные, настоящие волчьи.
Три гимнастерки он надел на себя, а четвертую сунул в мешок. Должно
быть, он забыл, что я не сплю, иначе, пожалуй, посовестился бы сорвать с
гвоздя и сунуть туда же, в мешок, мамину бархатную жакетку.
- Петр Иваныч!
- Молчи! - подняв голову, сказал он. - Все к черту!
Он переобулся, надел шинель и вдруг увидел на рукаве череп и кости. С
ругательством он снова скинул шинель и стал срывать череп и кости зубами.
Мешок на плечо - и на десять лет этот человек исчез из моей жизни!
Остались только грязные следы на полу да пустая жестянка от папирос
"Катык", в которой он держал запонки и цветные булавки.
Все объяснилось на другой день. Военно-революционный комитет объявил
в городе советскую власть. Батальон смерти и добровольцы выступили против
него и были разбиты.
Глава четырнадцатая
БЕГСТВО. Я НЕ СПЛЮ, Я ПРИТВОРЯЮСЬ, ЧТО СПЛЮ
Откуда Петька взял, что теперь по всем железным дорогам можно будет
ездить бесплатно? Наверно, слух о бесплатных трамваях донесся до него в
таком преувеличенном виде.
- Взрослым нужно командировку, - твердо сказал он. - А нам - ничего.
Он больше не молчал. Он уговаривал меня, дразнил, упрекал в трусости
и презрительно смеялся. Что бы ни происходило на белом свете, все убеждало
его, что мы, ни минуты не медля, должны махнуть в Туркестан. Сковородников
объявил, что он большевик, и велел тете Даше убрать иконы. Петька сейчас
же объяснил это событие в свою пользу и доказал, что теперь во дворе все
равно никому не будет житья.
- Его бабы загрызут, - сказал он мрачно. - Я теперь за него не
ручаюсь.
Военно-революционный комитет приказал разбить ренсковые погреба и
спустить вина в Песчинку. Оказалось, что и это способствует нашему плану.
- Рыба передохнет, - равнодушно, как взрослый, сказал Петька, - и все
одно - начнут самогон гнать. Нет, нужно ехать!
Не знаю, уговорил бы он меня в конце концов или нет, если бы тетя
Даша и Сковородников на семейном совете не решили отдать меня и Саню в
приют. Тетя Даша была мастер на все руки - вышивала рубашки, делала
абажуры. Но кому нужны были теперь ее абажуры? Возможно, что, выходя за
Сковородникова, она надеялась поправить свое хозяйство. Но, увлекшись
политической деятельностью, старик забросил свой универсальный клей, и
жить окончательно стало нечем. Со слезами она объявила, что будет ходить к
нам в приют каждый день, что отдает нас только на зиму, а летом мы
непременно вернемся. В приюте нас будут кормить, учить, оденут. Дадут
новые сапоги, две рубашки, пальто с шапкой, чулки и кальсоны. Помню, как я
спросил ее:
- А что такое кальсоны?
Мы знали приютских. Это были бледные ребята в серых курточках, в