солнце и птиц рукавом. Поздно! Он берет в руки мою тетрадку. Он поднимает
брови. Я встаю.
- А вот теперь посмотрите, Аксинья Федоровна, чем занимается ваш
любезный сынок!
И моя мать, которая никогда не била детей, пока был жив отец, берет
меня за ухо и стучит моей головой о стол. Бывали и другие вечера:
случалось, что мой будущий отчим читал вслух, - и как не похожи были эти
чтения на наши с Петькой Сковородниковым в Соборном саду. Гаер читал
всегда одну и ту же книгу: "Из дневника артурца", с таким стихотворением,
напечатанным на обложке:
Ныне полный кавалер,
Защищая царя и отечество,
Шкуры своей не жалел,
Пять ран и две контузии получил,
Но хорошо и врага проучил.
И эту книгу он читал с таким назидательно-угрожающим выражением, как
будто не кто иной, как я, был виноват во всех бедствиях храброго артурца.
Уроки прекратились в тот день, когда Гаер Кулий переехал к нам.
Накануне была отпразднована свадьба, на которую, сказавшись больной, не
пришла тетя Даша.
Я помню, какая нарядная сидела на свадьбе мать. Она была в белой
жакетке рытого бархата - подарок жениха - и причесана, как девушка: косы
крест на крест вокруг головы. Она разговаривала, пила, улыбалась, но
иногда со странным выражением проводила рукой по лицу. Гаер Кулий произнес
речь, в которой указал на свои заслуги перед бедной семьей, "безусловно
шедшей к развалу, поскольку ее бывший глава оставил разрушительную
картину", и, между прочим, упомянул о том, что он открыл передо мной
"общее образование", очевидно понимая под этим словом "папиндикулярные"
палочки.
Едва ли мама слышала эту речь. Опустив глаза, она сидела рядом с
женихом и, вдруг нахмурясь, смотрела прямо перед собой с растерянным
выражением.
Старик Сковородников, крепко выпив, подошел к ней и ударил по плечу.
- Эх, Аксинья, променяла ты...
Она стала беспомощно, торопливо улыбаться.
Месяца два после свадьбы мой отчим служил на пристани в конторе, и,
хотя очень тяжело было видеть, как он приходит и садится, развалясь, на то
место, где прежде сидел отец, и ест его ложкой, из его тарелки, все-таки
еще можно было жить, убегая, отмалчиваясь, возвращаясь домой, когда он уже
спал. Но вскоре, за какие-то темные дела его выгнали из конторы, и жизнь
сразу стала невыносимой. Несчастная мысль заняться нашим воспитанием -
моим и сестры - пришла в эту туманную голову, и у меня не стало больше ни
одной свободной минутки.
Теперь я догадываюсь, что в юности он служил в лакеях - видел же он
где-нибудь все эти смешные и странные штуки, которым он подвергал меня и
сестру!
Прежде всего он потребовал, чтобы мы приходили здороваться с ним по
утрам, хотя мы спали на полу в двух шагах от его кровати. И мы приходили.
Но никакие силы не могли заставить меня произнести: "Доброе утро, папа!"
Утро было не доброе, и папа был не папа. Нельзя было прежде него
садиться за стол, а чтобы встать, нужно было попросить у него позволения.
Мы должны были благодарить его, хотя мать по прежнему стирала в больнице,
а обед, купленный на ее и мои деньги, варила сестра. Я помню отчаяние,
овладевшее мною, когда бедная Саня встала из-за стала и, некрасиво присев,
как он ее учил, сказала в первый раз: "Благодарю вас, папа". Как мне
хотелось бросить в это толстое лицо тарелку с недоеденной кашей! Я не
сделал этого и до сих пор сожалею...
Как я его ненавидел! Мне противны были его походка, его храп, его
волосы, даже его сапоги, которые с мрачной энергией он сам чистил каждое
утро. Просыпаясь по ночам, я подолгу с ненавистно смотрел на его толстое
спящее лицо. Он не подозревал, какой опасности подвергался! Я бы убил его,
если бы не тетя Даша
Глава десятая
ТЕТЯ ДАША
Я не стал бы, пожалуй, и вспоминать это время, но другой и милый
образ встает передо мной - тетя Даша, которую я тогда впервые сознательно
оценил и полюбил.
Я приходил к ней и молчал - она и так все знала.
Чтобы утешить меня, она рассказывала мне историю своей жизни. С
удивлением я узнал, что ей нет еще и сорока лет! А мне она казалась
настоящей бабушкой, в особенности, когда, надев очки, она читала по
вечерам чужие письма, занесенные на наш двор половодьем (она их еще
читала).
Двадцати пяти лет она осталась вдовой: ее муж был убит в самом начале
русско-японской войны. На комоде, накрытом кружевной накидкой, между
вазами голубого витого стекла стоял его портрет. А за портретом хранилось
письмо, которое я, разумеется, знал наизусть. Походная канцелярия 26-го
Восточно-Сибирского стрелкового полка извещала тетю Дашу, что ее муж,
рядовой Федор Александрович Федоров, награжденный знаками отличия военного
ордена 3-й и 4-й степеней, пал геройской смертью в бою с японцами. Герой!
Долго еще при этом слове мне представлялся коротко остриженный мужчина с
усами и бородкой, сидящий на фоне снежных гор в камышовом кресле.
Каждый вечер тетя Даша читала по одному письму - это стало для нее
чем-то вроде обряда. Обряд начинался с того, что тетя Даша пробовала
угадать содержание письма по конверту, по адресу, в большинстве случаев
совершенно размытому водой.
Потом происходило чтение - именно происходило, - неторопливое, с
долгими вздохами, с ворчаньем, когда попадались неразборчивые слова. Тетя
Даша радовалась чужим радостям, сочувствовала чужим горестям одних
поругивала, других хвалила. Выходило, одним словом, что все эти письма
адресованы ей. Точно так же она читала и книги. Семейные и любовные дела
разных князей и графов, героев приложений к журналу "Родина", тетя Даша
разбирала так, как будто все князья и графы жили на соседнем дворе.
- А барон-то Л., - говорила она оживленно, - так я и знала, что он
бросит мадам де Сан-Су. Милая, милая, а вот - на тебе! Хорош, голубчик!
Когда, спасаясь от Гаера Кулия, я проводил у нее вечера, она уже
дочитывала почту - оставалось не больше пятнадцати писем. Среди них было
одно, которое я должен привести здесь. Тетя Даша не поняла его. Но мне и
тогда казалось, что оно чем-то связано с письмом штурмана дальнего
плавания...
Вот оно (первые строчки тетя Даша не могла разобрать):
"...молю тебя об одном: не верь этому человеку! Можно смело сказать,
что всеми нашими неудачами мы обязаны только ему. Достаточно, что из
шестидесяти собак, которых он продал нам в Архангельске, большую часть еще
на Новой Земле пришлось пристрелить. Вот как дорого обошлась нам эта
услуга. Не только я один - вся экспедиция шлет ему проклятия. Мы шли на
риск, мы знали, что идем на риск, но мы не ждали такого удара.
Остается делать все, что в наших силах. Как много я мог бы рассказать
тебе о нашем путешествии! Для Катюшки хватило бы историй на целую зиму. Но
какой ценой приходится расплачиваться, боже мой! Я не хочу, чтобы ты
подумала, что наше положение безнадежно. Но вы все-таки не особенно
ждите..."
Тетя Даша читала запинаясь, поглядывая на меня через очки с
поучительным выражением. Я слушал ее. Я не знал, что через несколько лет
буду мучительно вспоминать каждое слово
Письмо была длинное на семи или восьми страницах - подробный рассказ
о жизни корабля, затертого льдами и медленно двигающегося на север. Меня
особенно поразило, что лед был даже в каютах и каждое утро приходилось
вырубать его топором.
Я мог бы рассказать своими словами о том, как, охотясь на медведей,
упал в трещину и разбился насмерть матрос
Скачков, о том, как все измучились, ухаживая за больным механиком
Тиссом. Но дословно я запомнил только те несколько строк, которые
приведены выше. Тетя Даша все читала, вздыхая, - и словно туманная картина
представлялась мне: белые палатки на белом снегу; собаки, тяжело дыша,
тащат сани; огромный человек, великан в меховых сапогах, в меховой
высоченной шапке, идет навстречу саням, как поп в меховой рясе... Однажды,
придя к тете Даше, я застал ее в слезах. Она плакала перед комодом, на
котором стоял портрет ее мужа, героя русско-японской войны. Увидев меня,
она содрала с головы платок.
- Вот что делает со мною, кровопийца, ругатель, - сказала она мне с
такой злобой, что я удивился. - Вот как надругался! Думаете, сирота, так и
некому меня охранить? Найдется!
- Тетя Даша!
- Найдется! - повторила она и снова заплакала. - Не буду я терпеть.
Уеду, вот тебе и вся стать. Поминай, как звали!
Она села на кровать, сняла ботинок и швырнула его об пол
- Пускай возьмут тебя черти! - сказала она торжественно. - И сам ты,
старый черт, помни и знай! Я тебе не пара. Не будет этого никогда, Я
понял, что она ругала старика Сковородникова, и спросил, что он сделал. Но
она только махнула рукой. Мне еще тогда показалось, что она сама
хорошенько не знает, обидел он ее или нет. Во всяком случае, он сказал ей
что-то особенное, потому что вечером тетя Даша надела свой черный
кружевной платок и пошла к цыганке-гадалке, которая жила на соседнем
дворе. Вернулась она задумчивая, тихая и больше не ругала Сковородникова;
наоборот, вдруг сказала про себя: "и непьющий".
Это странное поведение продолжалось и на следующий день. Тетя Даша
сидела во дворе и вязала, когда у ворот появился незнакомый красномордый
человек в грязном парусиновом пальто, в толстых сапогах. Осмотревшись, он
направился к старику Сковородникову, варившему свой универсальный клей на
крыльце.
- Это вы-с продаете дом? Сковородников посмотрел на него, потом на
тетю Дашу.
- Я, - отвечал он, - продаю этот дом и все имущество по причине
отъезда.
Тетя Даша взволнованно зашептала, зашептала, вскочила, уронив стул,
и, как вчера, содрала с головы платок.
- Земля имеется?
- Имею землю, ограниченную в пределах забора.
Тетя Даша шептала все громче.
- Не продается! - вдруг закричала она. - Не продажный этот дом!
Уходите! Сковородников с хитрым выражением закрыл один глаз.
- Ты хозяин? - вдруг быстро спросил его человек в парусиновом пальто.
- Я.
- Так что же - продаешь, нет?
- Вот, говорят - не продается, - самодовольно сказал Сковородников и
захохотал.
Петька был при этой сцене. Он стоял на пороге кухни и презрительно
усмехался. Я ничего не понимал. Но вскоре все разъяснилось.
Глава одиннадцатая
РАЗГОВОР С ПЕТЬКОЙ
Еще сидя над "попиндикулярными" палочками, я задумал удрать. Недаром
рисовал я над забором солнце, птиц, облака! Потом я забыл эту мысль. Но с
каждым днем мне все трудней становилось возвращаться домой.
С матерью я почти не встречался. Она уходила, когда я еще спал.
Иногда, просыпаясь по ночам, я видел ее за столом. Белая, как мел, от
усталости, она медленно ела, и даже Гаер немного робел, встречаясь с ее
черными из подлобья глазами.
Сестру я очень любил. Но уж лучше бы я и ее не любил. Я помню, как
этот подлец Гаер избил ее до полусмерти за то, что она пролила рюмку
постного масла. Ее прогнали из-за стола, но я тайком принес ей картошки.
Она ела ее и горько плакала и вдруг спохватилась - не потеряла ли она свои
цветные стеклышки, когда ее били. Стеклышки нашлись. Она засмеялась, доела
картошку и снова начала плакать...
Должно быть, уже приближалась осень, потому что мы с Петькой бродили
по Соборному саду и подкидывали босыми ногами листья. Петька врал, будто
старинный, прикрытый горкой подкоп, на котором мы сидели, ведет из сада на
тот берег реки под водой и будто Петька один раз дошел до середины.