темно-синюю твердь целые россыпи чистых, мерцающих звезд, в мире тишины,
покоя и испоконвечной значимости, что меня так и подмывало вскочить и
закричать на всю землю: "Да уж жить-то стоит лишь из-за того, что
существует эта прелесть!" А я затаил дыхание, чтоб вдохом, голосом своим
не осквернить, не порушить величавое бдение ночи.
Утром мы въезжали в Новгород-Северский, спросили дорогу к Десне, к
монастырю, нам легко указали путь, и средь зеленых стен садов мы покатили
вниз. Но не съехали к воде, а, вывернув на обочину, под чьи-то нависшие
над самой головой рдеющие вишни-владимирки вышли из машины, разминая
затекшие ноги, чтоб двинуться к высоким кремлевским стенам, тут и там
подпиравшим башенки, за которыми взгорбились еще более высокие статные
маковки церквей с покосившимися крестами на верхушках и свисавшими
небрежно вниз громоотводными проводами. Не терпелось, не стоялось, мы
торопили друг друга, беспричинно пугаясь, как бы монастырь, веками
нависавший над кручей, вдруг не рассыпался на глазах, не сгинул во тьме
неторопливых веков, откуда он явился в наш двадцатый скоропостижный и
суетный век. За массивными створками ворот, тяжко повисшими на двух
четырехугольных дубовых вереях, на подворье, куда попасть можно было,
ступив через скрипучую рассохшуюся калитку, глазам предстало извечное
торжество камня, ощутимо одухотворенного, словно вобравшего в себя души
тех, кто в безмолвьи возводил эти стены, белокаменные ризницы, церкви и
благовестные звонницы, кто протаптывал эти тропки и высаживал давно-давно
разросшиеся вширь и вверх вишни да яблони; словно бы забились в истершихся
в дождях да метелях, давно не беленых стенах сердца - не религиозных
фанатиков, не потерявших себя перед богом убожеств, а зодчих, фантазеров и
жизнелюбов, складывавших кирпич к кирпичу не церковь, не храм-прибежище
святых, а свою мечту о высоком и чистом, о прекрасной и цельной жизни, что
еще должна была только настать...
Сердце мое сжалось как от боли, и разочарование остудило восторг, и
мне стало не по себе, точно я, Олег Романько, и никто иной повинен в
запустении - не запустении, но какой-то небрежной прохладности к мечтам и
делам людей, имена коих я не знал и никогда не узнаю, но кто жил во мне, в
моем сердце, потому что они были моими предками, потому что они думали обо
мне, выделывая с необыкновенной нежностью каждый завиток, каждый портик,
всякий - большой и малый навесик, тысячу раз взвешивая, доискиваясь до
абсолютной истины: это они передавали мне на хранение святую любовь к
тому, что прозывается родной землей, с чем мы рождаемся и что завещаем
детям своим.
В дальнем закуте за старой морщинистой яблоней антоновкой, за
шелушащимся ее иссера-синим стволом, по сброшенным в кучу старым,
почерневшим и изгнившим ящикам, ежесекундно рискуя загреметь вниз, я
взобрался на стену, поднял, наконец, голову и огляделся. Голова пошла
кругом от высоты и невиданного доселе простора, открывшегося взору. Ах,
как близка нам неиссякаемая прелесть природы, как волнует кровь вдруг
открывающая ее близость! Внизу, далеко-далеко внизу, так, что дух
захватывало, кольцом изгибалась маслянисто-черная, врезанная в бирюзовую
крепость лугов, обрамленных по горизонту, по самому виднокраю,
густо-зеленой оправой лесов, глубокая и быстрая река. Руки невольно
потянулись вверх, словно крылья, и пугающее своей реальностью желание
взлететь в воздух властно охватило меня, сперло дыхание, еще мгновение...
и я поспешно повернулся и полез вниз. Когда возвращался, навстречу
попалась стройная, с долгим телом белянка, она как-то странно взблеснула
глазами, будто прожгла насквозь, и неслышно взметнулась мимо, подобно
видению. Я вовсе не удивился, когда, не утерпев, оглянулся и не обнаружил
ее ни рядышком, ни вдали, хотя двор весь просматривался в светлой
ветрянности утреннего солнца. Не подивился и тому, что в кельях да
монашеских жилищах теперь расположился дом для престарелых, как не
удивился и чистеньким, будто только что из баньки, розовощеким старичкам и
старушкам, разгуливающим средь двора, средь царства прошлого и назойливых
примет нашего времени, тех, без места и ощущения наставленных тут и там
свеженьких, привычно сработанных местным белодеревцем, щитов со словами
лозунгов, сообщавших разные прописные истины, мимо которых старички и
старушки гуляли равнодушно.
Но всего этого я не рассказал Алексу, потому что еще не знал, можно
ли пускать его туда, куда и сам не часто заглядываешь, чтоб не наследить
или обвыкнуться и - утратить остроту восприятия, столь необходимую
человеку. Ответил коротко:
- Это - одно из самых чудесных мест на нашей земле. Это как бы окно,
сквозь которое можно заглянуть в дом к предкам.
- Я слышал, у вас нынче не слишком поощряется такое заглядывание? -
Алекс испытующе поглядел на меня.
- Прошлое нельзя оторвать от настоящего. Это, во-первых, глупо.
Во-вторых, это мешает глубже ощутить связь с будущим. Иванов, не помнящих
родства, немного, но, к глубокому разочарованию, они верховодят...
- Ладно, я не к тому, - сухо сказал Алекс. - Вы в Батурине бывали?
- Случалось.
- Мне бабка, считай, уши прожужжала о давнем, ума не приложу, где все
это хранилось у нее в голове. Я просто-таки живым представляю себе своего
прапрадавнего предка, в честь которого нарекли и меня, Алексея
Разумовского, Диме - ввек не догадаться, - Алекс рассмеялся строгими,
сухими губами, отчего лицо его стало еще суровее и замкнутее, - что графы
Раэумовские вышли из какого-то богом забытого села из пастушеского рода
Лешки Розума, ставшего затем мужем царицы Елизаветы... Дивные дела
творились на земле... Впрочем, мне более по душе Кирилл, младший брат
Алексея...
- Я представил себе, как некогда рыжий и тощий англичанин,
отправляясь в медвежий угол, в Россию, берег что зеницу ока не
драгоценности и книги, а багаж индийского чая и, попивая его в придорожных
харчевнях, растекался мыслию по древу мечтаний; спустя некоторое время
вальяжный Чарльз Камерон, архитектор, взопрев от восторга, замер на
высоком берегу Сейма, и легкий ветерок вздувал его вихри, а перед глазами
его уже вырисовывался красавец-дворец, которым он заложит строительство
нового Петербурга для брата мужа царицы всея Руси, гетмана Украины -
Кириллы Разумовского. А дальний отпрыск угасшего графского рода сидел
передо мной в богом забытом ресторанчике на английской земле и выспрашивал
меня о Батурине, о дворце, вознесенном над Сеймом англичанином Чарльзом
Камероном...
- Он похож на чудо, белое чудо: словно бы Акрополь вдруг вырос средь
чиста поля...
- Я родился и вырос в Харбине, - прервал меня Алекс, потянувшись к
бокалу с виски. - Отца почти не помню, он тоже из какого-то знатного рода,
да умер рано. Мать к тому времени, когда я стал соображать, уехала в
Токио, вышла замуж за профессора университета Васеда. Моим воспитанием
занялась бабка, крошечная, легкая, как одуванчик, дунь и рассыпется, на
самом же деле - характер волевой, цельный и властный.
- В начале шестидесятых годов в Харбине стало совсем невмоготу жить,
и вся полумиллионная русская колония пришла в движение. Китайцы всячески
старались избавиться от нас, притесняя, устраивая утонченные, страшные
восточные подлости, после которых человек готов был бежать на край света.
Вот так мы - бабка, я, ее кузина, девица лет шестидесяти, и сухенький
старичок по имени Буля, я даже не знаю, кем он приходился бабке, но только
слушался он ее беспрекословно и выполнял в доме чуть не все работы - и в
магазины ездил, и драил полы, встречался с кредиторами, улаживал
неприятности с китайскими полицейскими, играл в бильбоке с бабкой вечерами
и не дурно дренчал на старинном гнусавом клавесине, - вся наша семья
очутилась в Мельбурне. Можно было поселиться в Дарвине - там жили какие-то
давние бабкины друзья, но влажный тропический климат, это вечное лето,
напугали ее...
В Мельбурне мы купили половину не слишком нового, но и не такого уж
старого двухэтажного дома в Гайдельберге, на территории бывшей олимпийской
деревни. Не стану утверждать, что именно это обстоятельство повлияло на
выбор дома, - но определенно бабке нравилось, когда ей рассказывали, что
именно в этом доме некогда жили русские футболисты: пили по вечерам водку
и один из них, похожий на цыгана, играл на гармонике и они все дружно
подпевали ему, сидя на кроватях в комнате, служившей нам столовой.
В Мельбурне я не ощущал каких-либо стеснений, скоро и у меня завелись
дружки, такие же ребята, как и я, правда, кое-кто уже не знал и слова
по-русски.
Но вдруг жизнь сломалась, полетела к черту, в тартарары, и я
почувствовал себя рыбой, выброшенной на песок, - меня призвали в
австралийскую армию. Как ни билась бабка, как не раздавала взятки врачам,
начальнику полиции, умудрилась добраться до губернатора штата, пытаясь
выгородить меня, - пустые хлопоты. Австралийцы сами-то не слишком рвались
воевать во Вьетнаме, а по каким-то там дурацким договорам с американцами
им довелось послать свой корпус в это пекло.
Я и не подозревал, в какую хлябь затолкнула меня жизнь. Нет, не то
чтоб я испугался выстрелов или наложил полные штаны от страха. Может быть,
мне просто повезло, но в серьезных переделках участвовать, считай, и не
довелось - все больше патрулирование зоны, вылеты не вертолетах к
предполагаемому месту дислокации партизан вьетконга. Кое-кто из моей
компании успел получить пулю в ноги - вьетконговцы больше стреляли по
ногам, так было выгоднее, потому что из строя выбывало сразу трое. По
неписанным законам раненого немедленно выносили из боя. Не знаю, чем там я
приглянулся нашему ротному, но только он благоволил к моей персоне и не
скрывал этого. Ротный стал поручать мне кое-какие деликатные делишки...
Быть бы мне к концу компании офицером, уж документы заготовили.
Но случай подвернулся совсем иной. Однажды взвод подняли ночью, по
тревоге. Как из ведра лил дождь. Тропический дождь вообще штука, скажу
вам, препохабная: охватывает такое ощущение, словно бы сунули тебя в бочку
с водой, да вдобавок головой вниз - ни вдохнуть, ни выдохнуть. Сонные,
злые, мы кое-как выстроились на плацу, и при свете двух прожекторов,
бивших прямо в глаза, офицеры принялись вводить нас в курс дела. Из всей
той болтовни мы усекли лишь одно - нас бросают на усмирение деревни. Нам,
честно говоря, было одинаково, куда и зачем ехать: мы молили бога, чтоб
побыстрее приказали садиться в машины, залезть бы под брезент и укрыться
от дождя, от пронизывающей холодной сырости, от орущих командиров, от себя
самого, черт возьми!
Ехали чуть не ночь, много раз приходилось, надрывая жилы, вытаскивать
на своем горбу машины из болота. Когда забрезжил серенький дождливый
рассвет, колонну обстреляли, мы повыскакивали и завалились прямехонько в
грязь, в вонючую, набитую разными живыми тварями, жалящими и кусающими,
жижу.
Все это отнюдь не способствовало поднятию настроения. Оказалось, что
ночью к нам присоединились - или мы к ним, поди разберись - американцы из
морской пехоты. Они должны были провести карательную акцию, а мы
ассистировать им.
Деревня была большая, чуть не на километр растянулась. Жители,
правда, старики да малолетние дети, - ну, какие там с них партизаны. Но
американцы озверели - в перестрелке убили одного из них, и они жаждали
расквитаться. Не было для нас секретом, что частенько сжигали непокорные