имена: Греза, Ван-дика, Рембрандта, Албана, Корреджия, Салватор Розы и других
известных художников. Гости сели; оркестр грянул "гром победы раздавайся!" - и
две огромные кулебяки развлекли на несколько минут внимание гостей,
устремленное на великолепное зеркальное плато, края которого были уставлены
фарфоровыми китайскими куклами, а средина занята горкою, слепленною из раковин
и изрытою небольшими впадинами; в каждой из них поставлен был или фарфоровый
пастушок в французском кафтане; с флейтою в руках, или пастушка в фижмах, с
овечкою у ног. Многим из гостей чрезвычайно понравился этот образчик
Швейцарии; но появление янтарной ухи из аршинной стерляди, а вслед за ней
двухаршинного осетра под соусом сосредоточило на себе все удивление пирующих.
Деревенские гастрономы ахнули. Отрывок альпийской горы, зеркальное море,
саксонские куклы, китайские уродцы - все было забыто; разговоры прекратились,
и тихой ангел приосенил своими крыльями все общество.
Пользуясь правом жениха, Рославлев сидел за столом подле своей невесты; он мог
говорить с нею свободно, не опасаясь нескромного любопытства соседей, потому
что с одной стороны подле них сидел Сурской, а с другой Оленька. В то время
как все, или почти все, заняты были едою, этим важным и едва ли ни главнейшим
делом большей части деревенских помещиков, Рославлев спросил Полину: согласна
ли она с мнением своей матери, что он не должен ни в каком случае вступать
снова в военную службу?
- Вы знаете, чего от вас требует маменька, - отвечала Полина.
- Но я желал бы также знать, что думаете вы?
- Я обязана ей повиноваться.
- Но скажите, что должен я делать?
- Вам ли меня об этом спрашивать, Волдемар! Что могу сказать я, когда
собственное сердце ваше молчит?
- Итак, я должен оставаться хладнокровным свидетелем ужасных бедствий,
которые грозят нашему отечеству; должен жить спокойно в то время, когда кровь
всех русских будет литься не за славу, не за величие, но за существование
нашей родины; когда, может быть, отец станет сражаться рядом с своим сыном и
дед умирать подле своего внука. Нет, Полина! или я совсем вас не знаю, или
любовь ваша должна превратиться в презрение к человеку, который в эту
решительную минуту будет думать только о собственном своем счастии и о личной
своей безопасности.
- Но зачем тревожить себя заранее этой мыслию? - сказала Полина после
короткого молчания. - Быть может, это одни пустые слухи.
- Может быть! Но по всему кажется, что эта война неизбежна.
- Война! - повторила Полина, покачав печально головою. - Ах! когда люди
станут думать, что они все братья, что слава, честь, лавры, все эти пустые
слова не стоят и одной капли человеческой крови. Война! Боже мой!.. И, верно,
эта война будет самая бесчеловечная?..
- О! что касается до этого, - отвечал Рославлев, - то французы должны пенять
на самих себя: они заставили себя ненавидеть, а ненависть не знает
сострадания и жалости. Испанцы доказали это.
- Но неужели и русские так же, как испанцы, не станут щадить никого?.. Будут
резать беззащитных пленных? - спросила с приметным беспокойством Полина.
- Кто может предузнать, - отвечал Рославлев, - до чего дойдет ожесточение
русских, когда в глазах народа убийство и мщение превратятся в добродетели, и
всякое сожаление к французам будет казаться предательством и изменою. Когда
война становится национальною, то все права народные теряют свою силу.
Стараться истреблять всеми способами неприятеля, убивать до тех пор, пока не
убьют самого, - вот в чем состоит народная война и вот чего добиваются
Наполеон и его французы. Переступив однажды за нашу границу, они не должны
уже и думать о мире. Да, Полина, в этой войне средины быть не может; они
должны или превратить всю Россию в обширное кладбище, или все погибнуть.
Полина побледнела.
- Это ужасно! - сказала она. - Несчастные! но виноваты ли они?.. Все
погибнут!.. Боже мой!.. Если...
Оленька схватила за руку сестру свою; она замолчала, опустила глаза книзу, и
бледные щеки ее запылали.
- Э, племянничек! - закричал Ижорской, - говорить-то с невестою можно, а есть
все-таки надобно. Что ж ты, Поленька! ведь этак жених твой умрет голодной
смертью. Да возьми, братец! ведь это дупельшнепы! Эй, шампанского! Здоровье
его превосходительства, нашего гражданского губернатора. Туш! Трубачи
протрубили, шампанское обнесли.
- Здоровье хозяина! - закричал Буркин, и снова затрещало в ушах у бедных дам.
Трубачи дули, мужчины пили; и как дело дошло до домашних наливок, то разговоры
сделались до того шумны, что почти никто уже не понимал друг друга. Наконец,
когда обнесли двенадцатую тарелку с сахарным вареньем, хозяин привстал и,
совершенно уверенный, что говорит неправду, сказал:
- Не осудите, дорогие гости, если встаете голодные из-за стола, не
прогневайтесь! Чем богаты, тем и рады!
Все поднялись в одно время. Мужчины отвели прежним порядком дам в гостиную; а
сами, выпив по чашке кофе, отправились вместе с хозяином осматривать его
оранжереи, конский завод, псарню и больницу.
ГЛАВА II
Сурской и Рославлев, обойдя с другими гостьми все оранжереи и не желая
осматривать прочие заведения хозяина, остались в саду. Пройдя несколько
времени молча по крытой липовой аллее, Сурской заметил наконец Рославлеву, что
он вовсе не походит на жениха.
- Ты так грустен и задумчив, - сказал он, - что как будто бы в самом деле
должен сегодня же, и навсегда, расстаться с твоей невестою.
- Почему знать? - отвечал со вздохом Рославлев, - По крайней мере, я почти
уверен, что долго еще не буду ее мужем. Скажите, могу ли я обещать, что не
пойду служить даже и тогда, когда французы внесут войну в сердце России?
- Нет, не можешь; но почему ты уверен, что Наполеон решится...
- На что не решится этот баловень фортуны, этот надменный завоеватель,
ослепленный собственной своей славою? Куда ни пойдут за ним французы,
привыкшие видеть в нем свое второе провидение? Французы!.. Я знаю человека,
которого ненависть к французам казалась мне отвратительною: теперь я начинаю
понимать его.
- Не верю, мой друг! ты это говоришь в минуту досады. Просвещенный человек и
христианин не должен и не может ненавидеть никого. Как русской, ты станешь
драться до последней капли крови с врагами нашего отечества, как
верноподданный - умрешь, защищая своего государя; по если безоружный
неприятель будет иметь нужду в твоей помощи, то кто бы он ни был, он, верно,
найдет в тебе человека, для которого сострадание никогда не было чуждой
добродетелью. Простой народ почти везде одинаков; но французы называют нас
всех варварами. Постараемся же доказать им не фразами - на словах они нас
загоняют, - а на самом деле, что они ошибаются.
- Но можно ли смотреть хладнокровно на эту нацию?..
- Можно, мой друг, тому, кто знает ее больше, чем ты. Во-первых, тот, кто не
был сам во Франции, едва ли имеет право судить о французах. Никто не
может быть милее, любезнее, вежливее француза, когда он дома; но лишь только
он переступил за границу своего отечества, то становится совершенно другим
человеком. Он смотрит на все с презрением; все то, что не походит на обычаи и
нравы его родины, кажется ему варварством, невежеством и безвкусием. Но и в
этом смешном желании уверять весь мир, что в одной только Франции могут жить
порядочные люди, я вижу чувство благородное. Известное слово одного француза,
который на вопрос, какой он нации, отвечал, что имеет честь быть французом, -
не самохвальство, а самое истинное выражение чувств каждого из его
соотечественников; и если это порок, то, признаюсь, от всей души желаю, чтоб
многие из нас, рабски перенимая все иностранные моды и обычай, заразились бы
наконец и этим иноземным пороком.
- Но согласитесь, что чванство, самонадеянность и гордость французов
невыносимы.
- Что ж делать, мой друг? Все народы имеют свои национальные слабости; и если
говорить правду, то подчас наша скромность, право, не лучше французского
самохвальства. Они потеряют сражение, и каждый из них будет стараться уверить
и других и самого себя, что оно не проиграно; нам удастся разбить неприятеля,
и тот же час найдутся охотники доказывать, что мы или не остались
победителями, или, по крайней мере, победа наша весьма сомнительна. Да вот,
например, если у нас будет война и бог поможет нам не только отразить, но
истребить французскую армию, если из этого ополчения всей Европы уцелеют
только несколько тысяч... Но что я говорю? если одна только рота французских
солдат выйдет из России, то и тогда французы станут говорить и печатать, что
эта горсть бесстрашных, этот священный легион не бежал, а спокойно отступил
на зимние квартиры и что во время бессмертной своей ретирады (отступления
(фр.)) беспрестанно бил большую русскую армию; и нет сомнения, что в этом
хвастовстве им помогут русские, которые станут повторять вслед за ними, что
климат, недостаток, стечение различных обстоятельств, одним словом, все,
выключая русских штыков, заставило отступить французскую армию.
- Перестаньте! Я не хочу верить, чтоб нашлись между русскими такие
презрительные, низкие души...
- Но эти же самые русские, мой друг, станут драться, как львы, защищая свою
родину. Все это в порядке вещей, и мы не должны сердиться ни на французов за
их хвастовство, ни на русских за их несправедливость к самим себе.
Беспрерывный ряд побед, двадцать пять лет колоссальной славы... о мой друг!
от этого закружатся и не французские головы! А мы... нас также можно
извинить. Вот изволишь видеть: по мнению моему, история просвещения всех
народов разделяется на три эпохи. В первую, то есть эпоху варварства, мы не
только чуждаемся всех иностранцев, но даже презираем их. Иноземец, в глазах
наших, почти не человек; он должен считать за милость, если мы дозволяем ему
жить между нами и обогащать нас своими познаниями. Мало-помалу, привыкая
думать, что эти пришлецы созданы так же, как и мы, по образу и по подобию
божию, мы постепенно доходим до того, что начинаем перенимать не только их
познания, но даже и обычаи; и тогда наступает для нас вторая эпоха. Презрение
к иностранцам превращается в безусловное уважение; мы видим в каждом из них
своего учителя и наставника; все чужеземное кажется нам прекрасным, все свое
- дурным. Мы думаем, что только одно рабское подражание может нас сблизить с
просвещенными народами, и если в это время между нас родится гений, то не мы,
а разве иностранцы отдадут ему справедливость: это эпоха полупросвещения.
Наконец, век скороспелок и обезьянства проходит. Плод многих годов,
бесчисленных опытов - прекрасный плод не награжденных ни славою, ни почестьми
бескорыстных трудов великих гениев - созревает; истинное просвещение
разливается по всей стране; мы не презираем и не боготворим иностранцев; мы
сравнялись с ними; не желаем уже знать кое-как все, а стараемся изучить
хорошо то, что знаем; народный характер и физиономия образуются, мы начинаем
любить свой язык, уважать отечественные таланты и дорожить своей национальной
славою. Это третья и последняя эпоха народного просвещения. Для большей части
русских первая, кажется, миновалась; но последняя, по крайней мере для
многих, еще не наступила.
- Но разве это может служить оправданием для тех, которые злословят свое
отечество?
- А как же, мой друг? Беспристрастие есть добродетель людей истинно
просвещенных; и вот почему некоторые русские, желающие казаться
просвещенными, стараются всячески унижать все отечественное, и чтоб доказать
свое европейское беспристрастие, готовы спорить с иностранцем, если он
вздумает похвалить что-нибудь русское. Конечно, для чести нашей нации не
мешало бы этих господ, как запрещенный товар, не выпускать за границу; но
сердиться на них не должно. Они срамят себя в глазах иностранцев и позорят
свою родину не потому, что не любят ее, а для того только, чтоб казаться