С другой стороны, якобинцы, понимавшие, какое влияние на массы
сохраняет еще Людовик XVI, опасались этого сборища не меньше, чем
их недруги.
Якобинцы боялись, что такое сборище притупит общественное
сознание, усыпит недоверие, оживит прежнее поклонение власти и,
словом, снова заразит Францию монархическим духом.
Но невозможно было воспрепятствовать этому движению, которое
не знало себе подобных с тех самых пор, как в XI веке вся Европа
поднялась на освобождение гроба Господня.
Удивляться не приходится: эти движения не так чужды одно
другому, как можно подумать, - первое дерево свободы было посажено
на Голгофе.
Собрание лишь сделало все, что было в его силах, для того, чтобы
сборище это не оказалось столь значительным, как можно было
ожидать. Дискуссию затянули с тем, чтобы для тех, кто едет с окраин
королевства, дело обернулось так же, как во время лионской
федерации получилось с корсиканскими депутатами, которые спешили
изо всех сил, но поспели лишь на другой день.
Кроме того, расходы были отнесены на счет провинций. Между тем
некоторые провинции были настолько бедны - и все это знали, - что
даже при самых невероятных усилиях едва ли смогли бы оплатить
своим депутатам хотя бы половину путевых издержек, а вернее, их
четверть: ведь депутатам предстояло не только добраться до Парижа,
но и вернуться назад.
Но Собрание не учло народного энтузиазма. Оно не учло того, что
богатые заплатили дважды: за себя и за бедных. Оно не учло
гостеприимства, взывавшего по обочинам дорог: "Французы, отворите
двери братьям, прибывшим с другого конца Франции!."
И никто не остался глух к этому призыву, ничья дверь не осталась
на запоре.
Не стало больше чужаков, не стало больше незнакомых людей: все
французы, все - родня, все - братья. К нам, пилигримы, поспешающие
на великий праздник! К нам, воины Национальной гвардии! К нам,
солдаты, к нам, моряки! Входите: вы обретете отцов, матерей и жен,
чьи сыновья и мужья в другом месте встретят такой же радушный
прием!
Тому, кто мог бы, подобно Христу, вознестись на самую высокую
гору, только не мира, а Франции, открылось бы великолепное зрелище:
триста тысяч граждан, стремящихся к Парижу, подобно лучам звезды,
что сходятся в центре.
А кто служил провожатыми этим пилигримам свободы? Старики,
нищие, солдаты Семилетней войны, унтер-офицеры, сражавшиеся при
Фонтенуа, выслужившиеся из нижних чинов офицеры, положившие
целую жизнь, полную труда, отваги и преданности на то, чтобы
добиться одной лейтенантской или двух капитанских эполет; бедные
младшие офицеры, которые собственными лбами вынуждены были
прошибать гранитные своды армейского старого режима; моряки,
которые завоевали Индию вместе с Бюсси и Дюплексом и утратили ее
с Лалли-Толлендалем; живые развалины, побывавшие под огнем
боевых пушек, истрепанные морскими приливами и отливами. За
последние дни восьмидесятилетние старцы преодолевали расстояние в
десять, двенадцать лье, лишь бы успеть вовремя, - и успевали.
Перед тем как навсегда смежить глаза и уснуть вечным сном, они
вновь обрели юношескую силу.
А все потому, что отчизна позвала их, одной рукой поманив к себе,
а другой - указав на грядущее их детей.
Впереди них шла Надежда.
И все они пели один и тот же гимн, все - те, что шли с севера и юга,
с востока и запада, из Эльзаса и Бретани, из Прованса и Нормандии.
Кто обучил их этому гимну с его неуклюжими, тяжелыми рифмами,
напоминавшему те псалмы, которые в старину вели крестоносцев по
морям Архипелага и равнинам Малой Азии? Как знать, быть может, то
был ангел обновления, на лету простерший крыла над Францией.
Гимном этим была знаменитая песня "Дело пойдет", но не та,
которую распевали в девяносто третьем году: девяносто третий год все
смешал, все переменил; смех превратился в слезы, пот - в кровь.
Нет, вся эта Франция, сорвавшаяся с места, чтобы явиться в Париж
для принесения всеобщей клятвы, не пела угрожающих куплетов, не
объявляла:
Дело пойдет, и пойдет, и пойдет,
Всех аристократов мы повесим,
Дело пойдет, и пойдет, и пойдет,
Всех аристократов - на фонарь!
Она пела на другой мотив, и слова были такие:
Дружно народ в этот день повторяет:
Дело пойдет, и пойдет, и пойдет,
Скоро великие малыми станут,
Малые скоро великими станут,
И времена обновленья настанут!
Чтобы принять пятьсот тысяч душ из Парижа и провинции, нужна
была гигантская арена; чтобы разместить миллион зрителей,
необходим был колоссальный амфитеатр.
Для первых было выбрано Марсово поле.
Для вторых - высоты Пасси и Шайо.
Однако Марсово поле представляло собой плоскую поверхность.
Надобно было превратить его в подобие цирка; надобно было вырыть в
нем углубление, а выбранную землю насыпать по краям, чтобы
устроить возвышения.
Пятнадцать тысяч мастеровых - из числа тех, кто постоянно сетовал
во всеуслышание, что тщетно ищет работу, а потихоньку молил Бога,
чтоб не найти ее и впредь, - пятнадцать тысяч мастеровых с лопатами,
заступами и мотыгами отрядил город Париж, чтобы преобразить эту
равнину в дол, окруженный широким амфитеатром. Но этим
пятнадцати тысячам оставалось только три недели на осуществление
титанического труда, а между тем спустя два дня работы они поняли,
что им требуется три месяца.
Впрочем, возможно, дело было в том, что им лучше платили за
бездействие, чем за труд.
И тут свершилось чудо, по которому можно судить об энтузиазме
парижан. Все население города взялось за необъятный труд, который
не могли или не желали исполнить несколько тысяч бездельников-
мастеровых. В тот самый день, когда распространился слух, что
Марсово поле не будет готово к четырнадцатому июля, сто тысяч
человек встали и сказали с той твердостью, какая всегда присуща воле
народной и воле Божьей: "Оно будет готово."
К мэру явились депутаты от имени этих ста тысяч тружеников, и
было заключено соглашение: чтобы не мешать работам, ведущимся
днем, добровольцам отведут ночь.
Вечером того же дня, когда пушечный залп известил об окончании
дневных трудов, наступил час ночной работы.
И как только грянул залп, с четырех сторон, со стороны Гренель, со
стороны реки, со стороны Гро-Кайу и со стороны Парижа, Марсово
поле было взято приступом.
Каждый пришел со своим инструментом: лопатой, мотыгой,
заступом или тачкой.
Другие прикатили бочки с вином, принесли скрипки, гитары,
барабаны и флейты.
Все возрасты, полы, сословия смешались; граждане, аббаты,
солдаты, монахи, прекрасные дамы, рыночные торговки, сестры
милосердия, актрисы размахивали лопатами, толкали тачки или
повозки; дети шли впереди и несли факелы; позади шли оркестры,
составленные из всевозможных инструментов, и надо всей этой
неразберихой, шумом, гамом парила песня "Дело пойдет., которую
распевал огромный хор в сто тысяч голосов и на которую откликались
триста тысяч голосов изо всех уголков Франции.
Среди самых неистовых тружеников можно было заметить двоих,
одетых в мундиры и явившихся в числе первых: один из них, лет
сорока, был крепок и коренаст, но лицо его было мрачно.
Он не пел и почти не говорил.
Другой был молод, лет двадцати, с открытым и радостным лицом, с
большими синими глазами, белозубый, белокурый, уверенно стоявший
на своих огромных ногах с узловатыми коленями; своими могучими
руками он поднимал непомерные тяжести; он толкал тачку или
повозку, никогда не выбиваясь из сил, никогда не отдыхая, и все время
распевал да поглядывал краем глаза на своего товарища, обращался к
нему с замечаниями, на которые тот не отвечал, подносил ему стакан
вина, которое тот отвергал, и снова возвращался на свое место и
принимался трудиться за десятерых, а петь за двадцатерых.
Эти двое были депутатами от нового департамента Эны, удаленного
от Парижа всего на каких-нибудь десять лье; услыхав о нехватке
рабочих рук, они поскорее примчались, чтобы трудиться - первый
молча, а второй весело и шумно - сообща со всеми.
Эти двое были Бийо и Питу.
Расскажем о том, что происходило в Виллер-Котре на третью ночь
после их прибытия в Париж. То есть в ночь с пятого на шестое июля, в
тот самый миг, когда мы их признали, пока они изо всех сил
участвовали в общем труде.
Глава 5
ГЛАВА, ИЗ КОТОРОЙ НАМ СТАНОВИТСЯ ЯСНО, ЧТО
ПРОИЗОШЛО С КАТРИН, НО НЕ ЯСНО, ЧТО БУДЕТ С НЕЙ
ДАЛЬШЕ
В ночь с пятого на шестое июля, около одиннадцати часов вечера,
доктор Рейналь, который только что лег спать в надежде - столь часто
тщетной у хирургов и докторов - спокойно отдохнуть до утра, итак, в
эту самую ночь доктор Рейналь был разбужен тремя могучими
ударами в дверь.
Как мы знаем, у доброго доктора было заведено самому отворять,
если в дверь к нему стучались или звонили ночью, чтоб как можно
скорее увидеть людей, испытывавших в нем нужду.
На сей раз, как всегда, он соскочил с кровати, накинул халат, сунул
ноги в туфли и со всей поспешностью спустился по узкой лесенке.
Но как он ни торопился, ожидание показалось его ночному
посетителю чересчур долгим: он принялся вразнобой колотить в дверь
и колотил, покуда она не отворилась.
Доктор Рейналь узнал того же лакея, который однажды ночью
приезжал к нему, чтобы отвезти к виконту Изидору де Шарни.
- Вот как! - воскликнул доктор, узнав посетителя. - Опять вы, друг
мой? Надеюсь, вы понимаете, что я вас не упрекаю! Но если ваш
господин опять ранен, ему следует быть осторожнее: не нужно ходить
туда, где с неба сыплются пули.
- Нет, сударь, - отвечал лакей, - я пришел к вам не ради моего
господина и не из-за ранения, хотя дело столь же спешное. Одевайтесь;
вот конь, сударь, вас ждут.
Для того чтобы одеться, доктору никогда не требовалось больше
пяти минут. На сей раз, уловив по тону лакея, а главное, по
настойчивости, с которой тот стучал, что его присутствие необходимо
как можно скорее, он оделся за четыре минуты.
- Я готов, - сказал он, выйдя спустя совсем немного времени после
того, как ушел в дом.
Лакей, не спешиваясь, держал в руках поводья лошади,
предназначавшейся для доктора Рейналя; тот немедля вскочил в седло
и вместо того, чтобы взять налево, как это было в прошлый раз,
свернул направо вслед за лакеем, который скакал впереди, указывая
дорогу.
На сей раз его везли в сторону, противоположную Бурсонну.
Он пересек парк, углубился в лес, оставив Арамон по левую руку, и
вскоре очутился в столь густой и неровной части леса, что ехать
верхом становилось все труднее.
Внезапно какой-то человек, прятавшийся за деревом, пошевелился и
тем привлек его внимание.
- Это вы, доктор? - спросил человек.
Доктор, который придержал было коня, не зная, что на уме у этого
встречного, по голосу догадался, что перед ним виконт Изидор де
Шарни.
- Да, - сказал он, - это я. Куда это вы меня тащите, господин виконт?
- Скоро увидите, - отвечал Изидор. - Прошу вас спешиться и идти за
мной.
Доктор спешился; он начинал понимать, в чем дело.
- Вот оно что! - проговорил он. - Речь идет о родах, держу пари.
Изидор схватил его за руку.
- Верно, доктор, а потому обещайте мне держать все происходящее
в тайне, хорошо?
Доктор пожал плечами, словно желая сказать: "Да не беспокойтесь
вы, Бога ради, мне не впервой!."
- Тогда идите за мной, - сказал Изидор, отвечая его мыслям.
И, продираясь сквозь дикий терновник по сухим, хрустким листьям,
под темной сенью гигантских буков, сквозь трепещущую листву
которых время от времени мелькали мерцающие звезды, оба
спустились в такую низину, куда не смогла бы проникнуть ни одна
лошадь.
Несколько мгновений спустя доктор завидел верх глыбы Клуи.
- Вот оно что! - сказал он. - Уж не в хижину ли старины Клуи мы