идем?
- Не совсем, - отозвался Изидор, - но это неподалеку от нее.
И, обогнув огромную скалу, он подвел доктора к двери небольшого
кирпичного строения, примыкавшего к хижине старого гвардейца, так
что со стороны можно было подумать - все на самом деле так и
думали, - что старик сделал эту пристройку к своему жилищу, чтобы
ему было попросторнее.
Правда, одного взгляда внутрь домика было достаточно, чтобы
убедиться, что это не так, даже если бы в комнате не было Катрин,
лежавшей в постели.
Стены, оклеенные красивыми обоями; шторы, гармонирующие с
обоями, на обоих окнах; между окнами - изящное зеркало; под
зеркалом - туалет со всеми необходимыми принадлежностями из
фарфора; два стула, два кресла, маленькая кушетка, маленький
книжный шкаф - таково было убранство этой комнатки,
открывавшейся взору посетителя; говоря сегодняшним языком, в ней
царил почти полный комфорт.
Но взгляд доброго доктора не задержался на убранстве. Он увидел
женщину в постели и поспешил прямо к страдалице.
Заметив доктора, Катрин закрыла лицо обеими руками, не в силах
ни сдержать рыданий, ни скрыть слезы.
Изидор подошел к ней и окликнул по имени; она бросилась в его
объятия.
- Доктор, - сказал молодой человек, - вверяю вам жизнь и честь
этого создания: сегодня она всего лишь моя возлюбленная, но надеюсь,
что придет день, когда я назову ее женой.
- Ах, как ты великодушен, мой милый Изидор, что по доброте своей
говоришь мне такие вещи! Ведь ты же знаешь, я бедная девушка и
никогда не смогу стать виконтессой де Шарни. Но все равно я
благодарю тебя; ты понимаешь, что мне понадобятся силы, и хочешь
меня поддержать; успокойся, у меня хватит мужества, и в
подтверждение я сейчас сделаю самое трудное: покажусь вам с
открытым лицом, дорогой доктор, и протяну вам руку.
И она подала руку доктору Рейналю.
В тот миг, когда доктор коснулся ее руки, эта рука судорожно
сжалась от приступа боли, который был еще мучительнее, чем все, что
довелось Катрин испытать до сих пор.
Врач выразительно взглянул на Изидора, и тот понял, что роды
начались.
Молодой человек опустился на колени перед постелью роженицы.
- Катрин, мое милое дитя, - обратился он к ней, - мне, конечно,
следовало бы остаться здесь, рядом с тобой, чтобы ободрять тебя и
поддерживать, но я боюсь, что мне недостанет сил, и все же, если ты
этого желаешь...
Катрин обвила рукой шею Изидора.
- Иди, - сказала она, - иди; благодарю тебя за то, что ты настолько
меня любишь, что не в силах видеть мои мучения.
Изидор прижался губами к губам бедного создания, еще раз пожал
руку доктору Рейналю и бросился вон из комнаты.
Два часа он блуждал, как те тени, о которых пишет Данте, которые
ни на миг не могут остановиться и отдохнуть, а стоит им остановиться,
как черт гонит их дальше, вонзая в них свой железный трезубец.
Описав у дома более или менее широкий круг, он всякий раз
возвращался к двери, за которой вершилось мучительное таинство
родов. Но тут же его ушей достигал крик Катрин, который
обрушивался на него, как железный трезубец на грешника, и вновь
гнал его прочь, заставляя без конца удаляться от цели, к которой он
возвращался все снова и снова.
Наконец посреди темноты ему послышалось, что его зовет голос
доктора и еще один, более слабый и более нежный. В два прыжка он
очутился у двери, которая на сей раз была отворена и на пороге
которой его ждал доктор с младенцем на руках.
- Увы, увы, Изидор, - сказала Катрин, - теперь я дважды принадлежу
тебе: я и твоя возлюбленная, и мать твоего ребенка!
Неделю спустя в тот же час, в ночь с тринадцатого на
четырнадцатое июля, дверь снова отворилась; двое мужчин несли в
носилках мать и дитя, которых сопровождал верхом на коне молодой
человек, все время напоминавший носильщикам, что следует быть как
можно осторожнее. Добравшись до большой дороги, что вела из
Арамона в Виллер-Котре, процессия повстречалась с отменной
берлиной, запряженной тремя лошадьми; в нее села мать с младенцем.
Молодой человек отдал слуге кое-какие распоряжения, спешился,
бросил ему повод своего коня и в свою очередь сел в карету, которая,
не останавливаясь в Виллер-Котре и не заезжая туда, обогнула парк от
фазаньего двора до конца улицы Ларни, а оттуда во всю прыть
покатила по парижской дороге.
Перед отъездом молодой человек оставил кошелек с золотыми для
передачи папаше Клуи, а женщина - письмо, адресованное Питу.
Доктор Рейналь ручался, что, поскольку мать быстро оправляется
после родов, а ребенок здоровый и крепкий (между прочим, это был
мальчик), поездка из Виллер-Котре в Париж в хорошей карете не
должна им повредить.
Получив эти заверения, Изидор решился уехать; это было
необходимо, потому что скоро должны были вернуться Бийо и Питу.
Богу, до поры до времени благоприятствующему тем, от кого он
позже зачастую, как может показаться, отступается, было угодно,
чтобы роды свершились в отсутствие Бийо, который, впрочем, не знал,
где прячется его дочь, и Питу, который в наивности своей и не
подозревал, что Катрин беременна.
Около пяти утра карета подъехала к воротам Сен-Жермен, но не
смогла пересечь бульвары из-за огромного скопления народа,
привлеченного праздником.
Катрин отважилась выглянуть из дверцы, но в тот же миг с криком
отпрянула и уткнулась в грудь Изидору.
Первые же двое, кого она увидела и узнала среди представителей,
откомандированных на праздник федерации, были Бийо и Питу.
Глава 6
ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ ИЮЛЯ 1790 ГОДА
Благодаря участию всего Парижа тот труд, который доложен был
превратить огромную равнину в дол, окруженный двумя холмами, был
завершен вечером тринадцатого июля.
Многие труженики, желая быть уверенными, что назавтра найдут
себе место, ночевали тут же, как ночуют победители на поле сражения.
Бийо и Питу присоединились к другим представителям и заняли
среди них место на бульваре. Как мы уже знаем, случаю было угодно,
чтобы депутатам от департамента Эны отвели то самое место, где
оказалась карета, которая доставила в Париж Катрин и ее дитя.
Эта шеренга, состоявшая из одних депутатов, тянулась от Бастилии
до самого бульвара Благовещения.
Каждый лез вон из кожи, чтобы получше принять желанных гостей.
Когда стало известно, что прибыли бретонцы, эти старшие дети
свободы, победители Бастилии поспешили им навстречу до самого
Сен-Сира и встретили с почетом.
Много было случаев, являвших собой удивительные примеры
бескорыстия и патриотизма.
Хозяева постоялых дворов сговорились и по общему решению не
только не взвинтили цены, но снизили их. Вот вам пример
бескорыстия.
Журналисты, ведущие между собой неумолимую повседневную
борьбу и нападающие друг на друга со страстью, которая подогревает
всеобщую ненависть вместо того, чтобы ее умерять, так вот,
журналисты - по крайней мере двое из них, Лустало и Камил Демулен,
- предложили заключить союзный пакт между всеми пишущими. Они
отказались от всякого соперничества, от всякой ревности; они
поклялись отныне соревноваться лишь в том, что содействует
общественному благу. Вот вам пример патриотизма.
К сожалению, их предложение не нашло отклика в прессе и поныне
остается не более чем возвышенной утопией, каковой, вероятно,
пребудет и впредь.
Со своей стороны Собрание тоже получило мощную порцию
электрических разрядов, колебавших Францию наподобие
землетрясения. За несколько дней до того оно по предложению гг.
Монморанси и Лафайета отменило наследственное дворянство,
которое защищал аббат Мори, сын деревенского башмачника.
Еще в феврале месяце Собрание отменило наследственное право
там, где оно чинило зло. По поводу повешения братьев Агасс, которые
были осуждены за подделку векселей, Собрание постановило, что
отныне ни дети, ни родители преступников не будут опозорены казнью
их близких.
Между прочим, в тот самый день, когда Собрание отменило
наследственную передачу привилегий, как отменило наследственную
передачу кар, перед Собранием предстал некий немец, явившийся с
берегов Рейна, сменивший данные ему при рождении имена Иоганн
Батист на имя Анахарсис - Анахарсис Клоотс, - прусский барон,
родившийся в Клеве, предстал и объявил себя депутатом рода
человеческого. Он привел с собой два десятка людей, принадлежавших
к разным народам и одетых в национальные костюмы, всех сплошь
изгнанников, и явился во имя народов просить для них у единственных
законных правителей места на празднике федерации.
Оратору от лица рода человеческого было даровано место на
празднике.
С другой стороны, влияние Мирабо сказывалось все сильнее:
благодаря этому могущественному соратнику двор приобрел
сторонников не только в рядах правых, но и из числа левых. Собрание
едва не с энтузиазмом проголосовало за предоставление по
цивильному листу королю двадцати четырех миллионов, а королеве
четырех миллионов.
В общем, к ним возвращались двести восемь тысяч франков долгов,
которые они оплатили красноречивому трибуну, и шесть тысяч ливров
ренты, которые они выплачивали ему ежемесячно.
Впрочем, Мирабо, казалось, не ошибся насчет настроения
провинций; те из представителей, что были приняты Людовиком XVI,
распространили в Париже восторженное отношение к Национальному
собранию, но в то же время и религиозное преклонение перед
королевской властью. Они снимали шляпы перед г-ном Байи с криком:
"Да здравствует нация!. - но перед Людовиком XVI они опускались на
колени и слагали свои шпаги к его ногам с криком:
"Да здравствует король!.
К несчастью, король, натура не слишком поэтическая и не слишком
рыцарственная, слабо отзывался на все эти душевные порывы.
К несчастью, королева, слишком гордая, слишком, если можно так
выразиться, проникнутая лотарингским духом, не придавала этим
идущим от сердца свидетельствам того значения, какого они
заслуживали.
И потом - несчастная женщина! - на дне своей души она таила нечто
мрачное, нечто сродни тем темным пятнам, которые покрывают
солнечный диск.
Этим мрачным темным пятном, разъедавшим ей сердце, была
разлука с Шарни.
Шарни, конечно, мог бы уже вернуться, но оставался при г-не де
Буйе.
Когда она встречалась с Мирабо, на мгновение у нее промелькнула
мысль пококетничать с этим человеком развлечения ради. Ее
королевскому и женскому самолюбию было бы лестно видеть
могущественного гения склонившимся к ее ногам; но, в сущности, что
значит для сердца гений? Какое дело страстям до утех самолюбия, до
побед, одержанных гордыней? Прежде всего, королева своим женским
зрением видела в Мирабо человека из плоти и крови, человека с
нездоровой тучностью, с морщинистыми впалыми щеками, в шрамах и
рытвинах от оспы, с покрасневшими глазами, с опухшим горлом; она
тут же сравнила с ним Шарни, изящного дворянина в расцвете лет и
красоты, облаченного в блестящий мундир, который придавал ему
несравненный воинственный вид, меж тем как Мирабо в штатском
платье был похож, когда гений не одушевлял его властного лица, на
переодетого каноника.
Она пожала плечами; она испустила глубокий вздох; глазами,
покрасневшими от ночных бдений и слез, она измерила разделявшее
их расстояние и замирающим голосом, в котором дрожали рыдания,
прошептала: "Шарни, мой Шарни!."
Что значили для этой женщины в такие минуты народы, припавшие
к ее ногам? Что значили для нее эти людские волны, подобно приливу
гонимые небесными вихрями и разбивающиеся о ступеньки трона с
криком: "Да здравствует король! Да здравствует королева!.? Если бы
знакомый голос шепнул ей на ухо: "Мария, я ни в чем не изменился!
Антуанетта, я вас люблю!. - она бы поверила, что вокруг нее все по-
прежнему, и эти слова больше успокоили бы ей сердце, скорее