вдавил кнопку, еще и еще раз -- а за сеткой ни звука, черная
тишина. Он постучал, потолкал крепко запертую дверь, еще раз
позвонил. Ни звука в ответ. Дверь .молчала перед ним. Как будто
уже стала археологической древностью. Хранила тайну прошлого.
Была немая, словно ее нарисовали на глухой каменной стене.
"Двадцать шестое, двадцачь шестое... -- думал он, медленно
спускаясь по лестнице. -- Не завтра, так послезавтра. Не
завтра, так послезавтра..."
Медленно шел по переулку, а сердце продолжало тяжело
стучать. "Надо зайти, отдать портрет", -- вяло подумал он, и
сам не заметил, как оказался уже на Советской улице. Вот эта
арка. Дом во дворе стал чужим, там теперь расцветала чужая
жизнь. Там жил по своим правилам некто, прибивший на двери
латунную пластинку со своей заслуживающей внимания фамилией,
погруженной в завитки, как в звон фанфар. А вернее, как в
нарезанный лук. Живой, имеющий свои требования к жизни.
-- Тюрденев... -- прошептал Федор Иванович.
Знакомое рычание дверной пружины встряхнуло его. Он
поднялся на четвертый этаж, увидел дверь, обитую черной
искусственной кожей, усаженную бронзовыми кнопками. Позвонил. И
эта дверь была заколдована и молчала, будто нарисованная на
камне. "День закрытых дверей", -- подумал Федор Иванович.
Он прошел всю Советскую улицу, задремавшую от июльского
зноя. Перешел по мосту через ручей и нечаянно свернул к
зарослям ежевики. Захотелось поздороваться с ними. Родные
колючки дремали под зноем, готовые к кровавой схватке с
нарушителем покоя. Но их готовность была только для виду: прямо
через заросли время проложило широкую, изрытую колеями дорогу,
и по ней один за другим ехали измазанные глиной самосвалы. А
вдали, над зеленью, поднялись бетонные конструкции, зависли
стрелы подъемных кранов. Там шла какая-то стройка, и, как
оказалось, краны стояли именно на том месте, где проходила
когда-то однобокая улица деревянных строений с домом Ивана
Ильича во главе. Все это дерево было снесено, от него не
осталось и следов.
Посмотрев на неторопливую работу времени, Федор Иванович
повернулся, чтоб идти назад, к мосту, и вдруг хватился: цепи
толстых железных труб не было. Они исчезли. На их месте
осталась уходящая в даль прогалина, покрытая мелкой порослью
ежевики, не желавшей сдаваться.
-- Скажите, пожалуйста, -- обратился он к проходившему
рабочему в тонкой черной спецовке, густо окропленной известью,
и в белых от извести сапогах. -- Здесь же были трубы. Большого
диаметра. Шли вот так... -- он показал рукой.
-- Никаких труб не было, -- сказал рабочий, и Федору
Ивановичу показалось, что отвечает судьба, та же, чей голос
когда-то вибрировал в трубах в ответ на его несмелое: "Эй...".
-- Ну, как же, я видел эту трубу... Наверно, закопали?..
-- Я тут уже второй год, не было трубы, -- сказал рабочий,
не оборачиваясь и не замедляя шага.
"Не было трубы, -- повторял мысленно Федор Иванович, шагая
по мощеной дороге к темнеющему вдали парку. -- Не было трубы!"
Он вдруг почувствовал отчетливо, что и та, его личная железная
труба, по которой все эти пять лет шел он, ни разу не
остановившись и не попятившись, кончилась тоже. И спавшая
почка, что дала неожиданный росток, закончила свой цикл роста
-- это он отчетливо почувствовал. Но так и не вник в сущность
ее роста и цветения -- слишком серьезно было все, происходившее
в этой трубе, не было времени остановиться для самооценки. Пять
лет шел по ней рядом с кем-то высоким, тихозадумчивым, не
знавшим, что такое смелость, потому что смелость никогда не
думает о себе. Пять лет это длилось. Некто рядом с ним умел
слушать отдаленный голос и был наделен способностью экономно и
точно ответить на внезапный выпад врага. Его существование было
позицией. Шел с этим человеком пять лет и ни разу не сказал:
"Это я!",
Белые одежды! Он никогда их не видел на себе... Впрочем,
это можно понять. Человеку не дано видеть свои деяния,
продиктованные тем, что называют "возвышенными чувствами". Он
ге знает, что это -- ценности, которые .можно зафиксировать и
предъявить. Вот причина, почему это определение приклеивают, в
основном, не по адресу. Как открыл Федор Иванович еще в свои
студенческие годы, добро -- это страдание. "Сии, облеченные в
белые одежды", -- они приходят от великой скорби. А когда
страдаешь -- тут не до анализа своих качеств. Страдающего не
тянет к зеркалу. И поэтому Федора Ивановича осаждали
воспоминания, несущие с собой боль. Он видел Ивана Ильича,
отхлебывающего из своей бутылочки, или Свешникова, с
окровавленным лицом продирающегося сквозь кусты ежевики. Но
никогда он не видел около этих людей себя! Свою кровь на лице
он не видел, хоть и ломился сквозь ежевику вместе со
Свешниковым.
И сейчас, когда росток, рожденный спящей почкой, отцвел и
исчез вместе с трубой, Федор Иванович, отметив этот факт, не
размышлял долго над ним и не сказал: "Это был я". Его тянула за
собой жизнь, она текла дальше.
Жизнь эта сейчас имела вид огромного картофельного поля,
рядом с которым Федор Иванович шел по знакомой мощеной дороге.
Поле было темно-зеленое, сплошь усыпанное белыми звездочками
цветов. Это было то самое совхозное поле. Оно однажды сильно
пострадало от июньского заморозка.
Оставив на обочине чемодан и картину, Федор Иванович вошел
в зеленое море ботвы, побрел по междурядью. Изменить
направление его заставила знакомая форма листьев на кустах.
Здесь рос "Майский цветок"! Федор Иванович провел рукой по
верхушкам ботвы и почувствовал как бы твердые выступы
человеческого лица, гибкость быстрого шага, чей-то взор,
устремленный вверх, к незримому проводу. Увидел бутылочку на
шнурке... Тут он вдруг наклонился и с яростью выдернул один
куст. И зашвырнул к дороге. "Обершлезен"! Как он сюда попал? И
еще один такой же куст дразнил его издали, тянул к небу широкие
зеленые пятаки, которыми заканчивался каждый лист.
Чертыхнувшись, Федор Иванович выхватил его из земли...
-- Вы что здесь делаете? -- прозвучал за спиной недобрый
вопрос.
По междурядью сюда спешил человек в сапогах и синей
сатиновой куртке. Загорелый, в очках с тонкой металлической
оправой.
-- А что вас интересует? -- мягко спросил Федор Иванович,
поднимая на него глаза.
-- Я -- агроном совхоза. Что вы здесь делаете?
-- По-моему, у вас здесь семенной участок. Вы посадили
"Майский цветок"...
-- Ну да, посадил. Все-таки кто вам дал право тут
самовольничать?
-- Знания дали. Наука. Ваша элитная посадка засорена. Ваш
кладовщик сыпанул в семена мешок "Обершлезена". Наверно, не
хватало по весу. Вот еще... -- И Федор Иванович, наклонившись,
выдернул куст.
-- Постойте... Что это вы распоряжаетесь? Где вы нашли...
"Обершлезен"? Это чистосортное поле! Не видите разве цветки?
-- Да вот же! Вот у него лист. Пятак на конце,
специфический. Вот же, вот он, раздвоен слегка. Ни у одного
другого сорта такого нет. Вы прекращайте кипеть, нет причины. И
учитесь. Пока вам показывают. Надо все поле пройти и очистить
вашу элиту. А то потом начнутся недоборы урожая. Валить будете
свою вину на сорт. На автора...
-- А вы кто такой?
-- Специалист по картофелю. Друг и сотрудник автора.
-- Академика Рядно?
-- Нет, не академика. Вернетесь в контору, потребуйте,
чтоб вам дали сертификат. Там найдете имя автора. Будет две
фамилии. Настоящий автор будет там на втором месте. Иван Ильич
Стригалев. Академик присвоил было совсем этот сорт...
При этих словах агроном поднял гневное лицо.
-- ...А автора пристроил... -- продолжал Федор Иванович.
-- И он погиб там...
-- Этого не может быть. Чепуху какую-то... За что его
могли?..
-- За эту самую картошку. Помните, ругали
вейсманистов-морганистов?..
-- Так их же и сейчас... Они же ничего путного...
-- -- А это что? Чем поле засажено?
-- Так это же все-таки результат трудов нашего
народного... Отдавшего все силы служению... Это же титан!
Он был неправ и полон страха. И поэтому начал забираться
вверх, все выше. Сразу полез на ту высоту, с которой легче бить
лежащего внизу... Федор Иванович благосклонно и холодно
посмотрел на агронома.
-- Для кого вы это говорите? Если аудиторией считать эту
картошку, которая вокруг нас... То она вся против вашего
титана.
Этот агроном и помнил, и знал все. Но переменам не верил и
не был еще готов к рискованному разговору, даже без свидетелей.
В ушах его еще стоял крик на сессии академии, он слышал его по
радио. И, гляди на него, Федор Иванович как бы переселился из
летнего цветущего мира в мир, где только что закончилась война.
Здесь, всего в шестистах километрах от Москвы, еще видны были
разбитые танки. Где-то еще стреляли. Еще не разучились бояться.
И казалось, что вот-вот из траншеи поднимется с поднятыми
руками серый вражеский солдат.
-- Вы-то сами кто? -- спросил агроном. За его очками мелко
поблескивала колючая настороженность.
-- Вас фамилия интересует? Дежкин я. Федор Иванович.
-- Это тот? Что в здешнем институте?..
-- Тот самый.
И они замолчали. Агроном смотрел в сторону.
-- Еще вопросы есть? -- спросил Федор Иванович, устав
молчать. И, не получив ответа, добавил: -- Вы все же
пройдитесь. По междурядьям. И очистите ваше поле. Вот он,
"Обершлезен", я вырву вам. Возьмите этот куст и сравнивайте.
Это несложно -- различать. Быстро привыкнете.
И пошел, не оглядываясь, к дороге. К своему оставленному
там чемодану и к картине. Агроном смотрел ему вслед. Он будет
помнить этот день, когда в поле его вдруг посетило привидение.
Наговорило немыслимых вещей и исчезло навсегда. Он будет
помнить эту встречу всю жизнь, потому что его еще ждал
приближающийся мучительный поворот в мыслях.
Институтский городок спал среди июльской пышной зелени.
Так же, как и раньше, четко выделялся своей приветливой
розовостью. У входа в ту дверь, за которой был знакомый коридор
и комната для приезжающих, у самого крыльца, в тени, лежал
расплывшийся кабан -- двойник прежнего. Хрюкнул, не открывая
глаз, и колыхнулся, когда Федор Иванович перешагнул его. Тетя
Поля ласково встретила своего бывшего постояльца.
-- Давай вот на свою койку, я тебе сейчас постелю свежее.
Подушечку получше... Кукишем чтоб стояла. Тут никого не
доищешься, все по дачам, да по курортам...
Стелила свежую простыню, взбивала подушку, ставила ее
"кукишем"...
Потом они вместе пили чай, за тем же столом, где были
нацарапаны знакомые знаки: две линии крест-накрест. Федор
Иванович расспрашивал про институтских. Варичева, оказывается,
в институте уже нет. Он в Москве у своего академика. А
Вонлярлярские все бегают, муж с женой. На пенсии теперь оба.
Богумиловна -- эта на месте.
-- А что ты тут привез? -- спросила наконец тетя Поля о
той вещи, на которую все время посматривала.
-- -- Посылка для жены Светозара Алексеевича. Для бывшей.
Отдать надо...
-- Ну что ж, и отдашь. Здесь они с Андрюшкой. Никуда пока
не уехали.
-- Я заходил, было заперто.
-- Вечерком зайдешь. Днем она со своими бычками...
И часов в семь, когда в день вступила первая слабая
желтизна, он опять поднялся в тот дом, где арка, на четвертый
этаж. На этот раз дверь ему открыли. Сама Ольга Сергеевна
стояла перед ним. В легком сарафане неопределенной окраски --