следовало мне улыбнуться. Я же не знал, что ты так серьезно
занимаешься этим. И разговаривал с тобой так, как полагается
говорить с мальчиком твоего возраста. Ведь тебе двенадцать?
-- Двенадцать.
-- А мне тридцать семь. Я по себе судил. В двенадцать я,
знаешь, какой был... Я курил в двенадцать. Дрался... -- Тут
Федор Иванович вспомнил свой главный подвиг, который он
совершил в двенадцать. И, замолчав, долго смотрел на стоявшего
перед ним мальчика. -- Да, Андрюша... В двенадцать я был
совсем, совсем другим. И не уверен, что это было хорошо...
Когда он подходил к своему розовому корпусу, солнце уже
зашло. Кабан громко хрюкал, визжал и гремел досками в сарае:
просил еды. Вышла оттуда с ведром в руке его хозяйка.
-- Тетя Поля, -- сказал Федор Иванович, подходя к ней. --
Мне Светозар Алексеевич передал кое-какие деньги. На дело. Дело
это я уже порешил, кое-что из денег осталось. Ольга Сергеевна
их не берет. Думаю, у вас есть право на этот остаток.
Тетя Поля посмотрела, сощурив глаза, отдающие строгий
приказ.
-- Барышня твоя где? Сидить? Вот ей это и сбереги. В этот
вечер он несколько раз звонил Тумановой, и никто не снимал
трубку. Утром, решив пройтись по парку, он уже в пути изменил
направление и почти бегом понесся к мосту и дальше -- к
Соцгороду. Оказавшись у двери в квартиру Тумановой, хотел было
нажать кнопку и вдруг увидел, что дверь приоткрыта на треть. И
даже ведро поставлено -- чтобы не закрывалась. Видно, квартиру
проветривали. Тронул дверь, и она бесшумно подалась, отошла.
Открылась внутренность помещения, сверкнул вдали никелем
"тарантас". Он переступил порог и тут услышал волевой крик
Тумановой:
-- Какого черта!.. Не можешь упереться, как следует? -- и
сразу ее певучий, полный голос, голос "Сильвы", который звучал
когда-то в здешнем театре: -- Дергай же, дергай сильнее... Кому
говорю... Тяни же! -- Тут прокатилась короткая связка горячих
мужских слов, неожиданных в ее устах. Закряхтели обе бабушки.
Послышались мягкие стуки тел, катающихся по полу. Там
происходило что-то вроде борьбы.
Федор Иванович хотел было осторожно пройти к другой двери.
Но оттуда выглянула одна из бабушек -- с разбросанными по груди
и плечам серыми волосами. Замахала на него, зашикала:
-- Уходи, уходи! Быстрей! Через час придешь, не раньше. --
И уже когда он был за порогом, когда закрывала за ним дверь,
добавила шепотом через щель: -- Физкультура у нас!..
А через час, когда, поднявшись сюда, он нажал кнопку
звонка, все уже пошло по старой программе, как пять лет назад.
Раздался щелчок, и из-за сетки, закрывающей круглый зев, пропел
знакомый, неизмененный голос:
-- Это ты-и-и? Значит, прилетел, муженек? Ну давай...
Дверь открылась, он прошел между двумя бабушками, похожими
на темные кусты с опущенными ветвями, мимо кухни, мимо
"тарантаса" и свернул в дальнюю дверь. Там ему пришлось
преодолеть невидимый барьер, сильно толкнувший его сначала в
грудь, назад. Он увидел смерть, сидевшую в кровати среди
подушек. Она держала в зубах свою еще живую, вздрагивающую
добычу. И эта жертва ухитрилась улыбнуться и просиять, увидев
Федора Ивановича. А смерть даже не взглянула на него, была
сосредоточена на своей задаче.
Сон еще длился, а Федор Иванович, всегда готовый к
внезапностям, уже взял себя в руки и переключился на новый
режим -- сразу перестал видеть все лишнее. Но этот переход не
обошелся без мгновенного неуправляемого падения, как у
самолета, пересекающего сверхзвуковую черту. И Туманова, жадно
ловившая эти тонкости в лице Федора Ивановича, тоже на миг
жалко искривила крашеный рот. Только на миг. Насмешка над
судьбой, вызов природе тут же проступили в живых черных глазах.
-- Что, братец? Сдала твоя примадонна? То ли еще будет,
Федя...
А рука уже тянулась к сигаретам. Туго, с болью тянулась,
захватывала пачку, волокла к себе по подушке. "Не смей соваться
с помощью! -- одернул его отдаленный голос. -- Пусть все делает
сама!"
Другая рука была живее. Она и перехватила пачку, сунула в
рот сигарету, поднесла какую-то самодельную зажигалку, висевшую
на шнуре. Облака дыма поплыли, как туман над горной страной, и
смерть отодвинулась.
-- А я? -- сказал Федор Иванович. -- Я, что ли, не сдал?
-- И ты, Федька, сдал, -- помогла она ему.
-- У нас с тобой, Прокофьевна, общая точка отсчета
времени. Для нас изменения не существуют.
-- Ну тогда давай пить чай. Мышки! Давайте, родные,
угостим Федора Иваныча чаем! Знаю, Федяка, знаю. Тебя не чай
интересует. Нашлась твоя жена. В Красноярском крае живет, адрес
имеется точный. Почтовый ящик. Завтра к ней и поедешь. Вот,
почитай... -- она достала из-под подушки пачку писем,
перевязанную ниткой. -- Читай вслух, я хочу слушать. Я тоже
участница.
-- "Феденька мой! Если бы ты видел, какая я теперь стала,
-- начал он читать, и с каждым словом как бы падал в
неожиданный провал. -- Я теперь такая здоровенная, костлявая
баба!.. -- тут он остановился и стал смотреть вдаль, пережидая
сильный прилив тоски. Потом вернулся к письму. -- А лицо! Я
никогда не ревела, а здесь только и делаю, что реву. -- Он
опять поднял голову и встретил жгучий, внимательный взгляд
Тумановой. -- Уложу Федора Федоровича, а он не спит... -- ,,0
ком это она?" -- строго остановил его вопрос. -- ...а он не
спит, животик у него не в порядке. Пукает все время. Потом
начинает засыпать. Я качаю его..."
-- Она его качает! -- закричал Федор Иванович.
-- Твоего, твоего сына, -- сказала Туманова. -- Федора
Федоровича.
-- "Я качаю его и реву, реву потихонечку, -- опять стал он
читать, угасая. -- И теперь у меня на лице прямо проложены
русла, по которым текут эти ручьи. Не знаю, пройдут ли они
когда-нибудь?.."
Туманова, отставив руку с сигаретой, все так же
присматривалась к нему. Не сводя с него изучающих глаз,
сказала:
-- Рябина слаще, когда ее тронет морозом.
-- "Только бы найти тебя, -- продолжал он читать. -- Если
ты жив. В-от уже и заревела опять. Я же знаю, мой Феденька!
Голубок мой..." -- Тут Федор Иванович опять запнулся.
-- Читай все, -- приказала Туманова.
-- "...голубок мой единственный. Лучшие мои воспоминания
ведь о тебе... Знаю, ведь за тобой гнались! Можешь представить,
и это дошло сюда. Тут у нас есть люди, которые знают многое..."
-- Обманщик ты, оказывается, -- сказала Туманова, слегка
завидуя и не скрывая этого. -- Даже меня, старую, сумел
провести. Я-то ему твержу, что девка хорошая, хватать надо,
ругаю его. А он уже распорядился!
-- "У Федяки нашего уже десять зубов... -- прочитал он в
другом письме. -- Опаздывает немного. А бегает -- нет сладу.
Отведу его в детский сад -- и к себе в прачечную..."
-- Она, наверно, там на каком-то положении, на особом, --
сказала Туманова. -- Наверно, как мать...
-- "Если бы ты знал, какие горы белья проходят через мои
руки... -- читал Федор Иванович. -- А вечером уложу Федора
Федоровича спать и качаюсь, качаюсь вместе с ним. И реву
потихоньку. Мое единственное развлечение здесь. Знаешь, почему
я его назвала Федей? Ужели не догадываешься? Он -- вылитый ты.
И ямка на подбородке -- полумесяцем. А улыбается! Если бы ты
видел. Лучик, протянутый из рая. Достоевский так говорил про
улыбку маленьких деток..."
-- Ну, что замолчал? -- Туманова окуталась облаком дыма --
вся, вместе с подушками. -- Давай дальше. Да не стесняйся,
реви. Кто не умеет реветь, тот мертвяк...
-- "Я многое стала понимать, -- читал он новое письмо. --
Мы ведь играли тогда в детские игры. Это были, Федя, детские
игры, продиктованные твердым пионерским идеализмом. Твердым
красным идеализмом, если хочешь знать. И за это такая расплата.
Нельзя вовлекать детей в подобные игры. Так как кроме пылких
деток, есть еще трезвые погасшие взрослые люди, не знающие
жалости. Ну, а если уж нас вовлекли, если мы не погасли, нечего
жалеть. Выбрал этот путь -- будь готов к расплате. Вот как надо
понимать слова ёБудь готов". Мы с тобой, Федя, оказались
готовы!"
Шли минуты, чай остывал на столике, а он все чи-
тал, читал. Письмо за письмом. Три года приходили письма к
Антонине Прокофьевне. Не слишком часто шли, но упорно.
-- "Только ограниченные мозги могли состряпать это дело.
Не обошлось и без твоей старой знакомой -- черной собаки, --
читал Федор Иванович. -- Памятник надо поставить черной собаке.
Как собаке Павлова п Колтушах. Освобожусь -- куплю фарфоровую
собачку и покрашу в черный цвет. А ты -- какой ты молодец! Так
мне и не проговорился. И ведь отдаленный голос мне гудел все
то, к чему я пришла сегодня. А я еще колебалась!"
-- Она сама меня нашла, -- заметила Туманова. -- Знаешь,
как? Через собес. Я же пенсионерка! А там меня, конечно,
знают...
-- "Вот подрастет Федор Федорович -- все ему расскажем, --
читал Федор Иванович. -- Он уже сейчас многое о тебе знает.
Сегодня ему уже пять лет..."
-- Поезжай, поезжай, -- сказала Туманова. -- Их скоро
начнут отпускать. Поезжай и забирай свою женку. Ты достоин ее,
а она достойна тебя.
Дочитав последнее письмо, он встал.
-- Куда так скоро? -- спросила Туманова.
-- Собираться. Надо ехать.
-- Посиди чуток. Посиди, поезд все равно утром. Захватишь
вон те два чемодана. Свезешь ей от меня. И карапузу там есть.
И тут Федор Иванович понял, наконец, нечто новое, что он
увидел в ее черных свежих волосах. Платиновая веточка ландыша
была без бриллиантов.
-- Ну, и что? -- сказала Антонина Прокофьевна, перехватив
его взгляд. -- Ну, и разменяла. Ну, и что ж, пусть последние
камушки. Кому они нужны? А ветка пусть поживет... -- и сильно
затянулась сигаретой, махнула вялой рукой на дым. -- Вроде до
смерти еще далековато. Куда повезешь своих? В Москву? Ты их
обоих привози сначала ко мне. Хочу на счастье хоть раз
посмотреть. Смотрела я на разных людей, которые казались
счастливыми... Еще ни разу не видела настоящего. Видеть
настоящее счастье -- разве это не жизнь?
Тому, кто помнил академика Рядно по его популярным
выступлениям с университетских кафедр и клубных трибун,
вызывавшим в сороковых годах гром оваций, кто помнил этого
яркого оратора, умеющего подкрепить нестандартное слово
удивляющим публику фокусом вроде платка с землей, Кассиан
Дамианович начала шестидесятых годов казался совсем другим
человеком. И не в том дело, что он сильно постарел и побелел.
Он теперь не рвался в залы к народной и студенческой аудитории.
Там теперь было опасно, люди научились задавать трудные
вопросы. Даже на заседаниях академии он старался не выступать,
хранил молчание. Сидел обычно в первом ряду, и около него
справа и слева были пустые кресла: другие академики, помня
прошлое, не садились около этого человека.
Обедал он обычно в академической столовой, сидел один за
столом, предназначенным для четверых. Никто не хотел составлять
ему компанию.
Большую часть своего дневного времени академик, надев
чистый серый халат, проводил теперь в своем кабинете среди
высушенных растительных диковин, которые, как и раньше,
привлекали его своей запечатанной для взора тайной. Но теперь
он уже не торопился поразить людей открытием. Помешивая
ложечкой в стакане с чаем, где таяла большая таблетка, он
размышлял над загадками природы и иногда проводил рукой по лицу
и мотал сухой побелевшей головой, не находя ответов. И
сотрудники его не знали, чем заняться. Штат постепенно редел.