ваний уже помаленьку укладывались для переезда в Степанчиково. Полковник
заморил всех своих лошадей, делая почти каждодневно по сороку верст из
Степанчикова в город, и только через две недели после похорон генерала
получил позволение явиться на глаза оскорбленной родительницы. Фома Фо-
мич был употреблен для переговоров. Во все эти две недели он укорял и
стыдил непокорного "бесчеловечным" его поведением, довел его до искрен-
них слез, почти до отчаяния. С этого-то времени и начинается все непос-
тижимое и бесчеловечно-деспотическое влияние Фомы Фомича на моего бедно-
го дядю. Фома догадался, какой перед ним человек, и тотчас же почувство-
вал, что прошла его роль шута и что на безлюдье и Фома может быть дворя-
нином. Зато и наверстал же он свое.
- Каково же будет вам, - говорил Фома, - если собственная ваша мать,
так сказать, виновница дней ваших, возьмет палочку и, опираясь на нее,
дрожащими и иссохшими от голода руками начнет в самом деле испрашивать
себе подаяния? Не чудовищно ли это, во-первых, при ее генеральском зна-
чении, а во-вторых, при ее добродетелях? Каково вам будет, если она
вдруг придет, разумеется, ошибкой - но ведь это может случиться - под
ваши же окна и протянет руку свою, тогда как вы, родной сын ее, может
быть, в эту самую минуту утопаете где-нибудь в пуховой перине и... ну,
вообще в роскоши! Ужасно, ужасно! но всего ужаснее то - позвольте это
вам сказать откровенно, полковник, - всего ужаснее то, что вы стоите те-
перь передо мною, как бесчувственный столб, разиня рот и хлопая глазами,
что даже неприлично, тогда как при одном предположении подобного случая
вы бы должны были вырвать с корнем волосы из головы своей и испустить
ручьи... что я говорю! реки, озера, моря, океаны слез!..
Словом, Фома, от излишнего жара, зарапортовался. Но таков был всег-
дашний исход его красноречия. Разумеется, кончилось тем, что генеральша,
вместе с своими приживалками, собачонками, с Фомой Фомичом и с девицей
Перепелицыной, своей главной наперсницей, осчастливила наконец своим
прибытием Степанчиково. Она говорила, что только попробует жить у сына,
покамест только испытает его почтительность. Можно представить себе по-
ложение полковника, покамест испытывали его почтительность! Сначала, в
качестве недавней вдовы, генеральша считала своею обязанностью в неделю
раза два или три впадать в отчаяние при воспоминании о своем безвозврат-
ном генерале; причем, неизвестно за что, аккуратно каждый раз достава-
лось полковнику. Иногда, особенно при чьих-нибудь посещениях, подозвав к
себе своего внука, маленького Илюшу, и пятнадцатилетнюю Сашеньку, внучку
свою, генеральша сажала их подле себя, долго-долго смотрела на них
грустным, страдальческим взглядом, как на детей, погибших у такого отца,
глубоко и тяжело вздыхала и наконец заливалась безмолвными таинственными
слезами по крайней мере на целый час. Горе полковнику, если он не умел
понять этих слез! А он, бедный, почти никогда не умел их понять и почти
всегда, по наивности своей, подвертывался, как нарочно, в такие слезли-
вые минуты и волей-неволей попадал на экзамен. Но почтительность его не
уменьшалась и, наконец, дошла до последних пределов. Словом, оба, и ге-
неральша и Фома Фомич, почувствовали вполне, что прошла гроза, гремевшая
над ними столько лет от лица генерала Крахоткина, - прошла и никогда не
воротится. Бывало, генеральша вдруг, ни с того ни с сего, покатится на
диване в обморок. Подымется беготня, суетня. Полковник уничтожится и
дрожит как осиновый лист.
- Жестокий сын! - кричит генеральша, очнувшись, - ты растерзал мои
внутренности... mes entrailles, mes entrailles!
- Да чем же, маменька, я растерзал ваши внутренности? - робко возра-
жает полковник.
- Растерзал! растерзал! Он еще и оправдывается! Он грубит! Жестокий
сын! умираю!..
Полковник, разумеется, уничтожен.
Но как-то так случалось, что генеральша всегда оживала. Чрез полчаса
полковник толкует кому-нибудь, взяв его за пуговицу:
- Ну, да ведь она, братец, grande dame, генеральша! добрейшая старуш-
ка; но, знаешь, привыкла ко всему эдакому утонченному... не чета мне,
вахлаку! Теперь на меня сердится. Оно конечно, я виноват. Я, братец, еще
не знаю, чем я именно провинился, но уж, конечно, я виноват...
Случалось, что девица Перепелицына, перезрелое и шипящее на весь свет
создание, безбровая, в накладке, с маленькими плотоядными глазками, с
тоненькими, как ниточка, губами и с руками, вымытыми в огуречном рассо-
ле, считала своею обязанностью прочесть наставление полковнику:
- Это оттого, что вы непочтительны-с. Это оттого, что вы эгоисты-с,
оттого вы и оскорбляете маменьку-с; они к этому не привыкли-с. Они гене-
ральши-с, а вы еще только полковники-с.
- Это, брат, девица Перепелицына, - замечает полковник своему слуша-
телю, - превосходнейшая девица, горой стоит за маменьку! Редкая девица!
Ты не думай, что она приживалка какая-нибудь; она, брат, сама подполков-
ничья дочь. Вот оно как!
Но, разумеется, это были еще только цветки. Та же самая генеральша,
которая умела выкидывать такие разнообразные фокусы, в свою очередь тре-
петала как мышка перед прежним своим приживальщиком. Фома Фомич заворо-
жил ее окончательно. Она не надышала на него, слышала его ушами, смотре-
ла его глазами. Один из моих троюродных братьев, тоже отставной гусар,
человек еще молодой, но замотавшийся до невероятной степени и проживав-
ший одно время у дяди, прямо и просто объявил мне, что, по его глубочай-
шему убеждению, генеральша находилась в непозволительной связи с Фомой
Фомичом. Разумеется, я тогда же с негодованием отверг это предположение,
как уж слишком грубое и простодушное. Нет, тут было другое, и это другое
я никак не могу объяснить иначе, как предварительно объяснив читателю
характер Фомы Фомича так, как я сам его понял впоследствии.
Представьте же себе человечка, самого ничтожного, самого малодушного,
выкидыша из общества, никому не нужного, совершенно бесполезного, совер-
шенно гаденького, но необъятно самолюбивого и вдобавок не одаренного ре-
шительно ничем, чем бы мог он хоть сколько-нибудь оправдать свое болез-
ненно раздраженное самолюбие. Предупреждаю заранее: Фома Фомич есть оли-
цетворение самолюбия самого безграничного, но вместе с тем самолюбия
особенного, именно: случающегося при самом полном ничтожестве, и, как
обыкновенно бывает в таком случае, самолюбия оскорбленного, подавленного
тяжкими прежними неудачами, загноившегося давно-давно и с тех пор выдав-
ливающего из себя зависть и яд при каждой встрече, при каждой чужой уда-
че. Нечего и говорить, что все это приправлено самою безобразною обидчи-
востью, самою сумасшедшею мнительностью. Может быть, спросят: откуда бе-
рется такое самолюбие? как зарождается оно, при таком полном ничтожест-
ве, в таких жалких людях, которые, уже по социальному положению своему,
обязаны знать свое место? Как отвечать на этот вопрос? Кто знает, может
быть, есть и исключения, к которым и принадлежит мой герой. Он и
действительно есть исключение из правила, что и объяснится впоследствии.
Однако ж позвольте спросить: уверены ли вы, что те, которые уже совер-
шенно смирились и считают себе за честь и за счастье быть вашими шутами,
приживальщиками и прихлебателями,- уверены ли вы, что они уже совершенно
отказались от всякого самолюбия? А зависть, а сплетни, а ябедничество, а
доносы, а таинственные шипения в задних углах у вас же, где-нибудь под
боком, за вашим же столом?.. Кто знает, может быть, в некоторых из этих
униженных судьбою скитальцев, ваших шутов и юродивых, самолюбие не
только не проходит от унижения, но даже еще более распаляется именно от
этого же самого унижения, от юродства и шутовства, от прихлебательства и
вечно вынуждаемой подчиненности и безличности. Кто знает, может быть,
это безобразно вырастающее самолюбие есть только ложное, первоначально
извращенное чувство собственного достоинства, оскорбленного в первый раз
еще, может, в детстве гнетом, бедностью, грязью, оплеванного, может
быть, еще в лице родителей будущего скитальца, на его же глазах? Но я
сказал, что Фома Фомич есть к тому же и исключение из общего правила.
Это и правда. Он был когда-то литератором и был огорчен и не признан; а
литература способна загубить и не одного Фому Фомича - разумеется, неп-
ризнанная. Не знаю, но надо полагать, что Фоме Фомичу не удалось еще и
прежде литературы; может быть, и на других карьерах он получал одни
только щелчки вместо жалования или что-нибудь еще того хуже. Это мне,
впрочем, неизвестно; но я впоследствии справлялся и наверно знаю, что
Фома действительно сотворил когда-то в Москве романчик, весьма похожий
на те, которые стряпались там в тридцатых годах ежегодно десятками, вро-
де различных "Освобождений Москвы", "Атаманов Бурь", "Сыновей любви, или
русских в 1104-м году" и проч. и проч., романов, доставлявших в свое
время приятную пищу для остроумия барона Брамбеуса. Это было, конечно,
давно; но змея литературного самолюбия жалит иногда глубоко и неизлечи-
мо, особенно людей ничтожных и глуповатых. Фома Фомич был огорчен с пер-
вого литературного шага и тогда же окончательно примкнул к той огромной
фаланге огорченных, из которой выходят потом все юродивые, все скитальцы
и странники. С того же времени, я думаю, и развилась в нем эта уродливая
хвастливость, эта жажда похвал и отличий, поклонений и удивлений. Он и в
шутах составил себе кучку благоговевших перед ним идиотов. Только чтоб
где-нибудь, как-нибудь первенствовать, прорицать, поковеркаться и пох-
вастаться - вот была главная потребность его! Его не хвалили - так он
сам себя начал хвалить. Я сам слышал слова Фомы в доме дяди, в Степанчи-
кове, когда уже он стал там полным владыкою и прорицателем. "Не жилец я
между вами, - говаривал он иногда с какою-то таинственною важностью, -
не жилец я здесь! Посмотрю, устрою вас всех, покажу, научу и тогда про-
щайте: в Москву, издавать журнал! Тридцать тысяч человек будут сбираться
на мои лекции ежемесячно. Грянет наконец мое имя, и тогда - горе врагам
моим!" Но гений, покамест еще собирался прославиться, требовал награды
немедленной. Вообще приятно получать плату вперед, а в этом случае осо-
бенно. Я знаю, он серьезно уверил дядю, что ему, Фоме, предстоит вели-
чайший подвиг, подвиг, для которого он и на свет призван и к совершению
которого понуждает его какой-то человек с крыльями, являющийся ему по
ночам, или что-то вроде того. Именно: написать одно глубокомысленнейшее
сочинение в душеспасительном роде, от которого произойдет всеобщее зем-
летрясение и затрещит вся Россия. И когда уже затрещит вся Россия, то
он, Фома, пренебрегая славой, пойдет в монастырь и будет молиться день и
ночь в киевских пещерах о счастии отечества. Все это, разумеется,
обольстило дядю.
Теперь представьте же себе, что может сделаться из Фомы, во всю жизнь
угнетенного и забитого и даже, может быть, и в самом деле битого, из Фо-
мы, втайне сластолюбивого и самолюбивого, из Фомы - огорченного литера-
тора, из Фомы - шута из насущного хлеба, из Фомы в душе деспота, несмот-
ря на все предыдущее ничтожество и бессилие, из Фомы-хвастуна, а при
удаче нахала, из этого Фомы, вдруг попавшего в честь и в славу, возлеле-
янного и захваленного благодаря идиотке-покровительнице и обольщенному,
на все согласному покровителю, в дом которого он попал наконец после
долгих странствований? О характере дяди я, конечно, обязан объяснить
подробнее: без этого непонятен и успех Фомы Фомича. Но покамест скажу,
что с Фомой именно сбылась пословица: посади за стол, он и ноги на стол.
Наверстал-таки он свое прошедшее! Низкая душа, выйдя из-под гнета, сама
гнетет. Фому угнетали - и он тотчас же ощутил потребность сам угнетать;