нужно было поместить духа тьмы. Долго думал он над тем, какой дать ему
образ; ему хотелось осуществить в лице его все тяжелое, гнетущее человека.
При таких размышлениях иногда проносился в голове его образ таинственного
ростовщика, и он думал невольно: "Вот бы с кого мне следовало написать
дьявола". Судите же об его изумлении, когда один раз, работая в своей
мастерской, услышал он стук в дверь, и вслед за тем прямо вошел и нему
ужасный ростовщик. Он не мог не почувствовать какой-то внутренней дрожи,
которая пробежала невольно по его телу.
----
6 жанровая картина (франц.)
- Ты художник? - сказал он без всяких церемоний моему отцу.
- Художник, - сказал отец в недоуменье, ожидая, что будет далее.
- Хорошо. Нарисуй с меня портрет. Я, может быть, скоро умру, детей у
меня нет; но я не хочу умереть совершенно, я хочу жить. Можешь ли ты
нарисовать такой портрет, чтобы был совершенно как живой?
Отец мой подумал: "Чего лучше? - он сам просится в дьяволы ко мне на
картину". Дал слово. Они уговорились во времени и цене, и на другой же
день, схвативши палитру и кисти, отец мой уже был у него. Высокий двор,
собаки, железные двери и затворы, дугообразные окна, сундуки, покрытые
странными коврами, и, наконец, сам необыкновенный хозяин, севший неподвижно
перед ним, - все это произвело на него странное впечатление. Окна, как
нарочно, были заставлены и загромождены снизу так, что давали свет только с
одной верхушки. "Черт побери, как теперь хорошо осветилось его лицо!" -
сказал он про себя и принялся жадно писать, как бы опасаясь, чтобы
как-нибудь не исчезло счастливое освещение. "Экая сила! - повторил он про
себя. - Если я хотя вполовину изображу его так, как он есть теперь, он
убьет всех моих святых и ангелов; они побледнеют пред ним. Какая
дьявольская сила! он у меня просто выскочит из полотна, если только хоть
немного буду верен натуре. Какие необыкновенные черты!" - повторял он
беспрестанно, усугубляя рвенье, и уже видел сам, как стали переходить на
полотно некоторые черты. Но чем более он приближался к ним, тем более
чувствовал какое-то тягостное, тревожное чувство, непонятное себе самому.
Однако же, несмотря на то, он положил себе преследовать с буквальною
точностью всякую незаметную черту и выраженье. Прежде всего занялся он
отделкою глаз. В этих глазах столько было силы, что, казалось, нельзя бы и
помыслить передать их точно, как были в натуре. Однако же во что бы то ни
стало он решился доискаться в них последней мелкой черты и оттенка,
постигнуть их тайну... Но как только начал он входить и углубляться в них
кистью, в душе его возродилось такое странное отвращенье, такая непонятная
тягость, что он должен был на несколько времени бросить кисть и потом
приниматься вновь. Наконец уже не мог он более выносить, он чувствовал, что
эти глаза вонзались ему в душу и производили в ней тревогу непостижимую. На
другой, на третий день это было еще сильнее. Ему сделалось страшно. Он
бросил кисть и сказал наотрез, что не может более писать с него. Надобно
было видеть, как изменился при этих словах странный ростовщик. Он бросился
к нему в ноги и молил кончить портрет, говоря, что от сего зависит судьба
его и существование в мире, что уже он тронул своею кистью его живые черты,
что если он передаст их верно, жизнь его сверхъестественною силою удержится
в портрете, что он чрез то не умрет совершенно, что ему нужно
присутствовать в мире. Отец мой почувствовал ужас от таких слов: они ему
показались до того странны и страшны, что он бросил и кисти и палитру и
бросился опрометью вон из комнаты.
Мысль о том тревожила его весь день и всю ночь, а поутру он получил от
ростовщика портрет, который принесла ему какая-то женщина, единственное
существо, бывшее у него в услугах, объявившая тут же, что хозяин не хочет
портрета, не дает за него ничего и присылает назад. Ввечеру того же дни
узнал он, что ростовщик умер и что собираются уже хоронить его по обрядам
его религии. Все это казалось ему неизъяснимо странно. А между тем с этого
времени оказалась в характере его ощутительная перемена: он чувствовал
неспокойное, тревожное состояние, которому сам не мог понять причины, и
скоро произвел он такой поступок, которого бы никто не мог от него ожидать.
С некоторого времени труды одного из учеников его начали привлекать
внимание небольшого круга знатоков и любителей. Отец мой всегда видел в нем
талант и оказывал ему за то свое особенное расположение. Вдруг почувствовал
он к нему зависть. Всеобщее участие и толки о нем сделались ему невыносимы.
Наконец, к довершенью досады, узнает он, что ученику его предложили
написать картину для вновь отстроенной богатой церкви. Это его взорвало.
"Нет, не дам же молокососу восторжествовать! - говорил он.- Рано, брат,
вздумал стариков сажать в грязь! Еще, слава богу, есть у меня силы. Вот мы
увидим, кто кого скорее посадит в грязь". И прямодушный, честный в душе
человек употребил интриги и происки, которыми дотоле всегда гнушался;
добился наконец того, что на картину объявлен был конкурс и другие
художники могли войти также с своими работами. После чего заперся он в свою
комнату и с жаром принялся за кисть. Казалось, все свои силы, всего себя
хотел он сюда собрать. И точно, это вышло одно из лучших его произведений.
Никто не сомневался, чтобы не за ним осталось первенство. Картины были
представлены, и все прочие показались пред нею как ночь пред днем. Как
вдруг один из присутствовавших членов, если не ошибаюсь, духовная особа,
сделал замечание, поразившее всех. " В картине художника, точно, есть много
таланта, - сказал он, - но нет святости в лицах; есть даже, напротив того,
что-то демонское в глазах, как будто бы рукою художника водило нечистое
чувство". Все взглянули и не могли не убедиться в истине сих слов. Отец мой
бросился вперед к своей картине, как бы с тем, чтобы поверить самому такое
обидное замечание, и с ужасом увидел, что он всем почти фигурам придал
глаза ростовщика. Они так глядели демонски-сокрушительно, что он сам
невольно вздрогнул. Картина была отвергнута, и он должен был, к неописанной
своем досаде, услышать, что первенство осталось за его учеником. Невозможно
было описать того бешенства, с которым он возвратился домой. Он чуть не
прибил мать мою, разогнал детей, переломал кисти и мольберт, схватил со
стены портрет ростовщика, потребовал ножа и велел разложить огонь в камине,
намереваясь изрезать его в куски и сжечь. На этом движенье застал его
вошедший в комнату приятель, живописец, как и он, весельчак, всегда
довольный собой, не наносившийся никакими отдаленными желаньями, работавший
весело все, что попадалось, и еще веселей того принимавшийся за обед и
пирушку.
- Что ты делаешь, что собираешься жечь? - сказал он и подошел к
портрету.- Помилуй, это одно из самых лучших твоих произведений. Это
ростовщик, который недавно умер; да это совершеннейшая вещь. Ты ему просто
попал не в бровь, а в самые глаза залез. Так в жизнь никогда не глядели
глаза, как они глядят у тебя.
- А вот я посмотрю, как они будут глядеть в огне, - сказал отец,
сделавши движенье швырнуть его в камин.
- Остановись, ради бога! - сказал приятель, удержав его, - отдай его
уж лучше мне, если он тебе до такой степени колет глаз.
Отец сначала упорствовал, наконец согласился, и весельчак, чрезвычайно
довольный своим приобретением, утащил портрет с собою.
По уходе его отец мой вдруг почувствовал себя спокойнее. Точно как
будто бы вместе с портретом свалилась тяжесть с его души. Он сам изумился
своему злобному чувству, своей зависти и явной перемене своего характера.
Рассмотревши поступок свой, он опечалился душою и не без внутренней скорби
произнес:
- Нет, это бог наказал меня; картина моя поделом понесла посрамленье.
Она была замышлена с тем, чтобы погубитъ брата. Демонское чувство зависти
водило моею кистью, демонское чувство должно было и отразиться в ней.
Он немедленно отправился искать бывшего ученика своего, обнял его
крепко, просил у него прощенья и старался сколько мог загладить пред ним
вину свою. Работы его вновь потекли по-прежнему безмятежно; но задумчивость
стала показываться чаще на его лице. Он больше молился, чаще бывал молчалив
и не выражался так резко о людях; самая грубая наружность его характера
как-то умягчилась. Скоро одно обстоятельство еще более потрясло его. Он уже
давно не видался с товарищем своим, выпросившим у него портрет. Уже
собирался было идти его проведать, как вдруг он сам вошел неожиданно в его
комнату. После нескольких слов и вопросов с обеих сторон он сказал:
- Ну, брат, недаром ты хотел сжечь портрет. Черт его побери, в нем
есть что-то странное... Я ведьмам не верю, но, воля твоя: в нем сидит
нечистая сила...
- Как? - сказал отец мой.
- А так, что с тех пор как повесил я к себе его в комнату,
почувствовал тоску такую... точно как будто бы хотел кого-то зарезать. В
жизнь мою я не знал, что такое бессонница, а теперь испытал не только
бессонницу, но сны такие... я и сам не умею сказать, сны ли это или что
другое: точно домовой тебя душит, и все мерещится проклятый старик. Одним
словом, не могу рассказать тебе моего состояния. Подобного со мной никогда
не бывало. Я бродил как шальной все эти дни: чувствовал какую-то боязнь,
неприятное ожиданье чего-то. Чувствую, что не могу сказать никому веселого
и искреннего слова; точно как будто возле меня сидит шпион какой-нибудь. И
только с тех пор, как отдал портрет племяннику, который напросился на него,
почувствовал, что с меня вдруг будто какой-то камень свалился с плеч: вдруг
почувствовал себя веселым, как видишь. Ну, брат, состряпал ты черта!
Во время этого рассказа отец мой слушал его с неразвлекаемым вниманием
и наконец спросил:
- И портрет теперь у твоего племянника?
- Куда у племянника! не выдержал, - сказал весельчак, - знать, душа
самого ростовщика переселилась в него: он выскакивает из рам, расхаживает
по комнате; и то, что рассказывает племянник, просто уму непонятно. Я бы
принял его за сумасшедшего, если бы отчасти не испытал сам. Он его продал
какому-то собирателю картин, да и тот не вынес его и тоже кому-то сбыл с
рук.
Этот рассказ произвел сильное впечатление на моего отца. Он задумался
не в шутку, впал в ипохондрию и наконец совершенно уверился в том, что
кисть его послужила дьявольским орудием, что часть жизни ростовщика перешла
в самом деле как-нибудь в портрет и тревожит теперь людей, внушая бесовские
побуждения, совращая художника с пути, порождая страшные терзанья зависти,
и проч., и проч. Три случившиеся вслед за тем несчастия, три внезапные
смерти - жены, дочери и малолетнего сына - почел он небесною казнью себе и
решился непременно оставить свет. Как только минуло мне девять лет, он
поместил меня в Академию художеств и, расплатясь с своими должниками,
удалился в одну уединенную обитель, где скоро постригся в монахи. Там
строгостью жизни, неусыпным соблюдением всех монастырских правил он изумил
всю братью. Настоятель монастыря, узнавши об искусстве его кисти, требовал
от него написать главный образ в церковь. Но смиренный брат сказал наотрез,
что он недостоин взяться за кисть, что она осквернена, что трудом и
великими жертвами он должен прежде очистить свою душу, чтобы удостоиться
приступить к такому делу. Его не хотели принуждать. Он сам увеличивал для
себя, сколько было возможно, строгость монастырской жизни. Наконец уже и
она становилась ему недостаточною и не довольно строгою. Он удалился с
благословенья настоятеля в пустынь, чтоб быть совершенно одному. Там из
древесных ветвей выстроил он себе келью, питался одними сырыми кореньями,
таскал на себе камни с места на место, стоял от восхода до заката
солнечного на одном и том же месте с поднятыми к небу руками, читая
беспрерывно молитвы. Словом, изыскивал, казалось, все возможные степени