довольно-таки бурная, и чтобы не нарушать стиля вашего дома, я
поспал в гостинице. Я очень чту покой и добропорядочность
вашего дома, иногда я кажусь себе в нем каким-то инородным
телом.
-- Не смейтесь, господин Галлер.
-- О, я смеюсь только над самим собой.
-- Вот это-то и нехорошо. Вы не должны чувствовать себя
"инородным телом" в моем доме. Живите себе, как вам нравится, и
делайте, что вам хочется. У меня было много очень-очень
порядочных жильцов, донельзя порядочных, но никто не был
спокойнее и не мешал нам меньше, чем вы. А сейчас -- хотите
чаю?
Я не устоял. Чай был мне подан в ее гостиной с красивыми
дедовскими портретами и дедовской мебелью, и мы немного
поболтали. Не задавая прямых вопросов, эта любезная женщина
узнала кое-что о моей жизни и моих мыслях, она слушала меня с
той смесью внимания и материнской невзыскательности, с какой
относятся умные женщины к чудачествам мужчин. Зашла речь и об
ее племяннике, и в соседней комнате она показала мне его
последнюю любительскую поделку -- радиоприемник. Вот какую
машину смастерил в свои свободные вечера этот прилежный молодой
человек, увлеченный идеей беспроволочности и благоговеющий
перед богом техники, которому понадобились тысячи лет, чтобы
открыть и весьма несовершенно представить то, что всегда знал и
чем умнее пользовался каждый мыслитель. Мы поговорили об этом,
ибо тетушка немного склонна к набожности и не прочь
побеседовать на религиозные темы. Я сказал ей, что
вездесущность всех сил и действий была отлично известна древним
индийцам, а техника довела до всеобщего сознания лишь малую
часть этого феномена, сконструировав для него, то есть для
звуковых волн, пока еще чудовищно несовершенные приемник и
передатчик. Самая же суть этого старого знания, нереальность
времени, до сих пор еще не замечена техникой, но, конечно, в
конце концов она тоже будет "открыта" и попадет в руки
деятельным инженерам. Откроют, и может быть, очень скоро, что
нас постоянно окружают не только теперешние, сиюминутные
картины и события, -- подобно тому как музыка из Парижа и
Берлина слышна теперь во Франкфурте или в Цюрихе, -- но что все
когда-либо случившееся точно так же регистрируется и
наличествует и что в один прекрасный день мы, наверно, услышим,
с помощью или без помощи проволоки, со звуковыми помехами или
без оных, как говорят царь Соломон и Вальтер фон дер
Фогельвайде53. И все это, как сегодня зачатки радио, будет
служить людям лишь для того, чтобы убегать от себя и от своей
цели, спутываясь все более густой сетью развлечений и
бесполезной занятости. Но все эти хорошо известные мне вещи я
говорил не тем привычным своим тоном, который полон
язвительного презрения к времени и к технике, а шутливо и
легко, и тетушка улыбалась, и мы просидели вместе добрый час,
попивали себе чай и были довольны.
На вечер вторника пригласил я эту красивую, замечательную
девушку из "Черного орла", и убить оставшееся время стоило мне
немалых усилий. А когда вторник наконец наступил, важность моих
отношений с незнакомкой стала мне до страшного ясна. Я думал
только о ней, я ждал от нее всего, я готов был все принести ей
в жертву, бросить к ее ногам, хотя отнюдь не был в нее влюблен.
Стоило лишь мне представить себе, что она нарушит или забудет
наш уговор, и я уже ясно видел, каково мне будет тогда: мир
снова станет пустым, потекут серые, никчемные дни, опять
вернется весь этот ужас тишины и омертвенья вокруг меня, и
единственный выход из этого безмолвного ада -- бритва. А бритва
нисколько не стала милей мне за эти несколько дней, она пугала
меня ничуть не меньше, чем прежде. Вот это-то и было мерзко: я
испытывал глубокий, щемящий страх, я боялся перерезать себе
горло, боялся умирания, противился ему с такой дикой, упрямой,
строптивой силой, словно я здоровый человек, а моя жизнь --
рай. Я понимал свое состояние с полной, беспощадной ясностью,
понимал, что не что иное, как невыносимый раздор между
неспособностью жить и неспособностью умереть делает столь
важной для меня эту маленькую красивую плясунью из "Черного
орла". Она была окошечком, крошечным светлым отверстием в
темной пещере моего страха. Она была спасением, путем на волю.
Она должна была научить меня жить или научить умереть, она
должна была коснуться своей твердой и красивой рукой моего
окоченевшего сердца, чтобы оно либо расцвело, либо рассыпалось
в прах от прикосновения жизни. Откуда взялись у нее эти силы,
откуда пришла к ней эта магия, по каким таинственным причинам
возымела она столь глубокое значение для меня, об этом я не
думал, да и было это безразлично; мне совершенно не важно было
это знать. Никакое знание, никакое понимание для меня уже
ничего не значило, ведь именно этим я был перекормлен, и в
том-то и была для меня самая острая, самая унизительная и
позорная мука, что я так отчетливо видел, так явно сознавал
свое состоянье. Я видел этого малого, эту скотину Степного
волка мухой в паутине, видел, как решается его судьба, как
запутался он и как беззащитен, как приготовился впиться в него
паук, но как близка, кажется, и рука помощи. Я мог бы сказать
самые умные и тонкие вещи о связях и причинах моего страданья,
моей душевной болезни, моего помешательства, моего невроза, эта
механика была мне ясна. Но нужны были не знанье, не пониманье,
-- не их я так отчаянно жаждал, -- а впечатления, решенье,
толчок и прыжок.
Хотя в те дни ожиданья я нисколько не сомневался, что моя
приятельница сдержит слово, в последний день я был все же очень
взволнован и неуверен; никогда в жизни я не ждал вечера с таким
нетерпеньем. И как ни невыносимы становились напряженье и
нетерпенье, они в то же время оказывали на меня удивительно
благотворное действие: невообразимо отрадно и ново было мне,
разочарованному, давно уже ничего не ждавшему, ничему не
радовавшемуся, чудесно это было -- метаться весь день в
тревоге, страхе и лихорадочном ожиданье, наперед представлять
себе результаты вечера, бриться ради него и одеваться (с особой
тщательностью, новая рубашка, новый галстук, новые шнурки для
ботинок). Кем бы ни была эта умная и таинственная девушка,
каким бы образом ни вступила она в этот контакт со мной, для
меня это не имело значенья; она существовала, чудо случилось, я
еще раз нашел человека и нашел в себе новый интерес к жизни!
Важно было только, чтобы это продолжалось, чтобы я предался
этому влечению, последовал за этой звездой.
Незабываем тот миг, когда я ее снова увидел! Я сидел за
маленьким столиком старого, уютного ресторана, предварительно,
хотя в том не было нужды, заказанным мною по телефону, и изучал
меню, а в стакане с водой стояли две прекрасные орхидеи54,
которые я купил для своей подруги. Ждать мне пришлось довольно
долго, но я был уверен, что она придет, и уже не волновался. И
вот она пришла, остановилась у гардероба и поздоровалась со
мной только внимательным, чуть испытующим взглядом своих
светло-серых глаз. Я недоверчиво проследил, как держится с нею
официант. Нет, слава Богу, никакой фамильярности, ни малейшего
несоблюдения дистанции, он был безупречно вежлив. И все же они
были знакомы, она называла его Эмиль.
Когда я преподнес ей орхидеи, она обрадовалась и
засмеялась.
-- Это мило с твоей стороны, Гарри. Ты хотел сделать мне
подарок, -- так ведь? -- и не знал, что выбрать, не очень-то
знал, насколько ты, собственно, вправе дарить мне что-либо, не
обижусь ли я, вот ты и купил орхидеи, это всего лишь цветы, а
стоят все-таки дорого. Спасибо. Кстати, скажу тебе сразу: я не
хочу, чтобы ты делал мне подарки. Я живу на деньги мужчин, но
на твои деньги я не хочу жить. Но как ты изменился! Тебя не
узнать. В тот раз у тебя был такой вид, словно тебя только что
вынули из петли, а сейчас ты уже почти человек. Кстати, ты
выполнил мой приказ?
-- Какой приказ?
-- Забыл? Я хочу спросить, умеешь ли ты теперь танцевать
фокстрот. Ты говорил, что ничего так не желаешь, как получать
от меня приказы, что слушаться меня тебе милее всего.
Вспоминаешь?
-- О да, и это остается в силе! Я говорил всерьез.
-- А танцевать все-таки еще не научился?
-- Разве можно так быстро, всего за несколько дней?
-- Конечно. Танцевать фокс можно выучиться за час, бостон
за два часа. Танго сложнее, но оно тебе и не нужно.
-- А теперь мне пора наконец узнать твое имя. Она
поглядела на меня молча.
-- Может быть, ты его угадаешь. Мне было бы очень приятно,
если бы ты его угадал. Ну-ка, посмотри на меня хорошенько! Ты
еще не заметил, что у меня иногда бывает мальчишеское лицо?
Например, сейчас?
Да, присмотревшись теперь к ее лицу, я согласился с ней,
это было мальчишеское лицо. И когда я минуту помедлил, это лицо
заговорило со мной и напомнило мне мое собственное отрочество и
тогдашнего друга -- того звали Герман. На какое-то мгновение
она совсем превратилась в этого Германа.
-- Если бы ты была мальчиком, -- сказал я удивленно, --
тебе следовало бы зваться Германом.
-- Кто знает, может быть, я и есть мальчик, только
переодетый, -- сказала она игриво.
-- Тебя зовут Гермина?55
Она, просияв, утвердительно кивнула головой, довольная,
что я угадал. Как раз подали суп, мы начали есть, и она
развеселилась, как ребенок. Красивей и своеобразней всего, что
мне в ней нравилось и меня очаровывало, была эта ее способность
переходить совершенно внезапно от глубочайшей серьезности к
забавнейшей веселости, и наоборот, причем нисколько не меняясь
и не кривляясь, этим она походила на одаренного ребенка. Теперь
она веселилась, дразнила меня фокстротом, даже раз-другой
толкнула меня ногой, горячо хвалила еду, заметила, что я
постарался получше одеться, но нашла еще множество недостатков
в моей внешности.
В ходе нашей болтовни я спросил ее:
-- Как это у тебя получилось, что ты вдруг стала похожа на
мальчика и я угадал твое имя?
-- О, это все получилось у тебя самого. Как же ты, ученый
господин, не понимаешь, что я потому тебе нравлюсь и важна для
тебя, что я для тебя как бы зеркало, что во мне есть что-то
такое, что отвечает тебе и тебя понимает? Вообще-то всем людям
надо бы быть друг для друга такими зеркалами, надо бы так
отвечать, так соответствовать друг другу, но такие чудаки, как
ты, -- редкость и легко сбиваются на другое: они, как
околдованные, ничего не могут увидеть и прочесть в чужих
глазах, им ни до чего нет дела. И когда такой чудак вдруг
все-таки находит лицо, которое на него действительно глядит и в
котором он чует что-то похожее на ответ и родство, ну, тогда
он, конечно, радуется.
-- Ты все знаешь, Гермина! -- воскликнул я удивленно. --
Все в точности так, как ты говоришь! И все же ты совсем-совсем
иная, чем я! Ты моя противоположность, у тебя есть все, чего у
меня нет.
-- Так тебе кажется, -- сказала она лаконично, -- и это
хорошо.
И тут на ее лицо, которое и в самом деле было для меня
каким-то волшебным зеркалом, набежала тяжелая туча серьезности,
вдруг все это лицо задышало только серьезностью, только
трагизмом, бездонным, как в пустых глазах маски. Медленно,
словно бы через силу произнося слово за словом, она сказала:
-- Слушай, не забывай, что ты сказал мне! Ты сказал, что я
должна тебе приказывать и что для тебя это будет радость --
подчиняться всем моим приказам. Не забывай этого! Знай,
маленький Гарри: так же, как я действую на тебя, как мое лицо