родиться обыкновенной женщиной или родиться мужчиной, чтобы не было этого
бесполезного преимущества, что приносят насекомые из рода в род, насекомые,
которые только ускоряют приход неминуемой смерти. Возможно, она была бы
счастливей, если бы была уродиной, непоправимо некрасивой, как ее чешская
подруга, у которой было какое-то собачье имя. Лучше уж быть некрасивой и
спокойно спать, как все добропорядочные христиане.
Она проклинала своих предков. Они виноваты в ее бессоннице. Они
передали ей эту застывшую совершенную красоту, как будто, умерев, матери
подновляли и подправляли свои лица и прилаживали их к туловищам дочерей.
Казалось, одна и та же голова, всего одна, переходит из одного поколения в
другое и у всех женщин, которые должны неотвратимо принять ее как
наследственный признак красоты, - одинаковые уши, нос, рот. И так, переходя
от лица к лицу, был создан этот вечный микроорганизм, который с течением
времени усилил свое воздействие, приобрел свои особенности, мощь и
превратился в непобедимое существо, в неизлечимую болезнь, которая, пройдя
сложный процесс отбора, добралась до нее, и нет больше сил терпеть - такой
острой и мучительной она стала!.. И в самом деле, будто опухоль, будто
раковая опухоль.
Именно в часы бессонницы вспоминала она о таких неприятных для тонко
чувствующего человека вещах. О том, что заполняло мир ее чувств, где
выращивались, как в пробирке, эти ужасные насекомые. В такие ночи, глядя в
темноту широко открытыми изумленными глазами, она чувствовала тяжесть мрака,
опустившегося на виски, словно расплавленный свинец. Вокруг нее все спало.
Лежа в углу, она пыталась разглядеть окружающие предметы, чтобы отвлечь себя
от мыслей о сне и своих детских воспоминаниях.
Но это всегда кончалось ужасом перед неизвестностью. Каждый раз ее
мысль, бродя по темным закоулкам дома, наталкивалась на страх. И тогда
начиналась борьба. Настоящая борьба с тремя неподвижными врагами. Она не
могла - нет, никогда, не могла - выкинуть из головы этот страх. Горло ее
сжималось, а надо было терпеть его, этот страх. И все для того, чтобы жить в
огромном старом доме и спать одной, отделенной от остального мира, в своем
углу.
Мысль ее бродила по затхлым темным коридорам, стряхивая пыль со старых,
покрытых паутиной портретов. Эта ужасная, потревоженная ее мыслью пыль
оседала на них сверху, оттуда, где превращался в ничто прах ее предков. Она
всегда вспоминала о малыше. Представляла себе, как он, уснувший, лежит под
корнями травы, в патио, рядом с апельсиновым деревом, с комком влажной земли
во рту. Ей казалось, она видит его на глинистом дне, как он царапает землю
ногтями и зубами, пытаясь уйти от холода, проникающего в него; как он ищет
выход наверх в этом узком туннеле, куда его положили и обсыпали ракушками.
Зимой она слышала, как он тоненько плачет, перепачканный глиной, и его плач
прорывается сквозь шум дождя. Ей казалось, он должен был сохраниться в этой
яме, полной воды, таким, каким его оставили там пять лет назад. Она не могла
представить себе, что плоть его сгнила. Напротив, он, наверное, очень
красивый, когда плавает в той густой воде, из которой нет выхода. Или она
видела его живым, но испуганным, ему страшно быть там одному, погребенному в
темном патио. Она сама не хотела, чтобы его оставляли там, под апельсиновым
деревом, так близко от дома. Ей было страшно... Она знала: он догадается,
что по ночам ее неотступно преследует бессонница. И придет по широким
коридорам просить ее, чтобы она пошла с ним и защитила бы его от других
тварей, пожирающих корни его фиалок. Он вернется, чтобы уснуть рядом с ней,
как делал это, когда был жив. Она боялась почувствовать его рядом с собой
снова - после того, как ему удастся разрушить стену смерти. Боялась
прикосновения этих рук, малыш всегда будет держать их крепко сцепленными,
чтобы отогреть кусочек льда, который принесет с собой. После того как его
превратили в цемент, наводящее страх надгробие, она хотела, чтобы его увезли
далеко, потому что боялась вспоминать его по ночам. Однако его оставили там,
окоченелого, в глине, и дождевые черви теперь пьют его кровь. И приходится
смириться с тем, что он является ей из глубины мрака, ибо всякий раз,
неизменно, когда она не могла заснуть, она думала о малыше, который зовет ее
из земли и просит, чтобы она помогла ему освободиться от этой нелепой
смерти.
Но сейчас, по-новому ощутив пространство и время, она немного
успокоилась. Она знала, что там, за пределами ее мира, все идет своим
чередом, как и раньше; что ее комната еще погружена в предрассветный сумрак
и что предметы, мебель, тринадцать любимых книг - все остается на своих
местах. И что запах живой женщины, заполняющий пустоту ее чрева, который
исходит от ее одинокой постели, начинает исчезать. Но как это могло
произойти? Как она, красивая женщина, в крови которой обитают насекомые,
преследуемая страхом многие ночи, оставила свои бессонные кошмары и
оказалась в странном, неведомом мире, где вообще нет измерений? Она
вспомнила. В ту ночь - ночь перехода в этот мир - было холоднее, чем всегда,
и она была дома одна, измученная бессонницей. Никто не нарушал тишины, и
запах из сада был запахом страха. Обильный пот покрывал все ее тело, будто
вся кровь из вен разлилась внутри нее, вытесненная насекомыми. Ей хотелось,
чтобы хоть кто-нибудь прошел мимо дома по улице или кто-нибудь крикнул,
чтобы расколоть эту застывшую тишину. Пусть что-нибудь в природе произойдет,
и Земля снова завертится вокруг Солнца. Но все было бесполезно. Эти глупые
люди даже не проснутся и будут и дальше спать, зарывшись в подушки. Она тоже
сохраняла неподвижность. От стен несло свежей краской, запах был такой
густой и навязчивый, что чувствовался не обонянием, а скорее желудком.
Единственными, кто разбивал тишину своим неизменным тиканьем, были часы на
столике. "Время... о, время!.." - вздохнула она, вспомнив о смерти. А там, в
патио, под апельсиновым деревом, тоненько плакал малыш, и плач его доносился
из другого мира.
Она призвала на помощь всю свою веру. Почему никак не рассветет, почему
ей сейчас не умереть? Она никогда не думала, что красота может стоить таких
жертв. В тот момент, как обычно, кроме страха она почувствовала физическую
боль. Даже сквозь страх мучили ее эти жестокие насекомые. Смерть схватила ее
жизнь, как паук, который злобно кусал ее, намереваясь уничтожить. Но
оттягивал последнее мгновение. Ее руки, те самые, что глупцы мужчины
сжимали, не скрывая животной страсти, были неподвижны, парализованы страхом,
необъяснимым ужасом, шедшим изнутри, не имеющим причины, кроме той, что она
покинута всеми в этом старом доме. Она хотела собраться с силами и не
смогла. Страх поглотил ее целиком и только возрастал, неотступный,
напряженный, почти ощутимый, будто в комнате был кто-то невидимый, кто не
хотел уходить. И больше всего ее тревожило: у этого страха не было никакого
объяснения, это был страх как таковой, без всяких причин, просто страх.
Она почувствовала густую слюну во рту. Было мучительно ощущать эту
жесткую резину, которая прилипала к нЛбу и текла неудержимым потоком. Это не
было похоже на жажду. Это было какое-то желание, преобладавшее над всеми
прочими, которое она испытывала впервые в жизни. На какой-то миг она забыла
о своей красоте, бессоннице и необъяснимом страхе. Она не узнавала себя
самое. Ей вдруг показалось - из ее организма вышли микробы. Она чувствовала
их в слюне. Да, и это было очень хорошо. Хорошо, что насекомых больше нет и
что она сможет теперь спать, но нужно было найти какое-то средство, чтобы
избавиться от резины, обмотавшей язык. Вот бы дойти до кладовой и... Но о
чем она думает? Она вдруг удивилась. Она никогда не чувствовала такого
желания. Неожиданный терпкий привкус лишал ее сил и делал бессмысленным тот
обет, которому она была верна с того дня, как похоронила малыша. Глупость,
но она не могла побороть отвращения и съесть апельсин. Она знала: малыш
добирается весной до цветов на дереве и плоды осенью будут напитаны его
плотью, освеженные жуткой прохладой смерти. Нет. Она не могла их есть. Она
знала, что под каждым апельсиновым деревом, во всем мире, похоронен ребенок,
который насыщает плоды сладостью из кальция своих костей. Однако сейчас ей
хотелось съесть апельсин. Это было единственным средством от тягучей резины,
которая душила ее. Глупо было думать, что малыш был в каждом апельсине. Надо
воспользоваться тем, что боль, какую причиняла ей красота, наконец оставила
ее, надо дойти до кладовой. Но... не странно ли это? Впервые в жизни ей
хотелось съесть апельсин. Она улыбнулась - да, улыбнулась. Ах, какое
наслаждение! Съесть апельсин. Она не знала почему, но никогда у нее не было
желания более сильного. Вот бы встать, счастливой от сознания, что ты
обыкновенная женщина, и, весело напевая, дойти до кладовой,- весело, как
обновленная женщина, которая только что родилась. Обязательно пойти в патио
и...
Вдруг мысли ее прервались. Она вспомнила, что уже попыталась подняться
и что она уже не в своей постели, что тело ее исчезло, что нет тринадцати
любимых книг и что она - уже не она. Она стала бестелесной и парила в
свободном полете в абсолютной пустоте, летела неизвестно куда, превратившись
в нечто аморфное, в нечто мельчайшее. Она не могла с точностью сказать, что
происходит. Все перепуталось. У нее было ощущение, что кто-то толкнул ее в
пустоту с невероятно высокого обрыва. Ей казалось, она превратилась в нечто
абстрактное, воображаемое. Она чувствовала себя бестелесной женщиной - как
если бы вдруг вошла в высший, непознанный мир невинных душ.
Ей снова стало страшно. Но не так, как раньше. Теперь она не боялась,
что заплачет малыш. Она боялась этого чуждого, таинственного и незнакомого
нового мира. Подумать только - все произошло так естественно, при полном ее
неведении! Что скажет ее мать, когда придет домой и поймет, что произошло?
Она представила, как встревожатся соседи, когда откроют дверь в ее комнату и
увидят, что кровать пуста, замки целы и что никто не мог ни выйти, ни войти,
но, несмотря на это, ее в комнате нет. Представила отчаяние на лице матери,
которая ищет ее повсюду, теряясь в догадках и спрашивая себя, что случилось
с ее девочкой. Дальнейшее виделось ясно. Все соберутся и начнут строить
предположения - разумеется, зловещие - об ее исчезновении. Каждый на свой
лад. Выискивая объяснение наиболее логичное, по крайней мере наиболее
приемлемое: и дело кончится тем, что мать бросится бежать по коридорам дома,
в отчаянии звать ее по имени.
А она будет там. Она будет смотреть на происходящее, тщательно
разглядывая все вокруг, глядя из угла, с потолка, из щелей в стенах,
отовсюду - из самого удобного местечка, под прикрытием своей бестелесности,
своей неузнаваемости. Ей стало тревожно, когда она подумала об этом. Только
теперь она поняла свою ошибку. Она ничего не сможет объяснить, рассказать и
никого не сможет утешить. Ни одно живое существо не узнает о ее превращении.
Теперь - единственный раз, когда все это ей нужно - у нее нет ни рта, ни рук
для того, чтобы все поняли, что она здесь, в своем углу, отделенная от
трехмерного мира непреодолимым расстоянием. В этой своей новой жизни она
совсем одинока и ощущения ей совершенно неподвластны. Но каждую секунду
что-то вибрировало в ней, по ней пробегала дрожь, заполняя ее всю и
заставляя помнить, что есть другой, физический мир, который движется вокруг
ее собственного мира. Она не слышала, не видела, но знала, что можно слышать