Главная · Поиск книг · Поступления книг · Top 40 · Форумы · Ссылки · Читатели

Настройка текста
Перенос строк


    Прохождения игр    
Demon's Souls |#14| Flamelurker
Demon's Souls |#13| Storm King
Demon's Souls |#12| Old Monk & Old Hero
Demon's Souls |#11| Мaneater part 2

Другие игры...


liveinternet.ru: показано число просмотров за 24 часа, посетителей за 24 часа и за сегодня
Rambler's Top100
Проза - Маркес Гарсиа

Рассказы

Габриэль Гарсия Маркес
Рассказы

Вдова Монтьель
Добрый фокусник, продавец чудес
Другая сторона смерти
Ева внутри своей кошки
Искусственные розы
Незабываемый день в жизни Бальтасара
Последнее путешествие корабля-призрака
Похороны Великой Мамы
Самый красивый утопленник в мире
Сиеста во вторник
Счастливое лето госпожи Форбс
Третье смирение
У нас в городке воров нет




   Габриэль Гарсия Маркес
   Незабываемый день в жизни Бальтасара
   Рассказ

   ё Перевод с испанского Ростислава РЫБКИНА  Форматирование  и  правка:
Б.А. Бердичевский

   Клетка была готова, и Бальтасар, как он обычно делал с клетками,  по-
весил ее под навес крыши. И он еще не кончил завтракать, а уже все  вок-
руг говорили, что это самая красивая клетка на свете. Столько народу то-
ропилось ее увидеть, что перед домом собралась толпа, и Бальтасару приш-
лось снять клетку и унести назад в мастерскую.
   - Побрейся, - сказала Урсула, - а то ты похож на капуцина.
   - Бриться сразу после завтрака плохо, - возразил ей Бальтасар.
   У него была двухнедельная борода, короткие волосы, жесткие и торчащие
как грива у мула, и лицо испуганного ребенка. Однако выражение этого ли-
ца было обманчиво. В феврале Бальтасару исполнилось тридцать, в незакон-
ном и бездетном сожительстве с Урсулой он пребывал уже  четыре  года,  и
жизнь давала ему много оснований быть осмотрительным,  но  ни  одного  -
чтобы чувствовать себя испуганным. Ему не приходило в голову, что  клет-
ка, которую он только что закончил, может показаться кому-то самой  кра-
сивой на свете. Для него, делавшего клетки с самого детства, эта послед-
няя работа была лишь чуть трудней первых.
   - Тогда отдохни, - сказала женщина. - С такой бородой нельзя выйти на
люди.
   Он послушно лег в гамак, но ему то и дело приходилось вставать и  по-
казывать клетку соседям. Урсула сначала не обращала на нее никакого вни-
мания. Она была недовольна, что он совсем перестал  столярничать  и  две
недели занимался одной только клеткой, плохо спал, вздрагивал,  разгова-
ривал во сне и ни разу не вспоминал о том, что надо побриться. Но  когда
она увидела клетку, ее недовольство прошло. Пока Бальтасар спал,  Урсула
выгладила ему рубашку и брюки, повесила их на стул рядом с гамаком и пе-
ренесла клетку на стол, в комнату. Там она молча стала ее разглядывать.
   - Сколько ты за нее получишь? - спросила она, когда он проснулся пос-
ле сиесты.
   - Не знаю, - сказал Бальтасар. - Попрошу тридцать песо - может, дадут
двадцать.
   - Проси пятьдесят, - сказала Урсула. - Ты недосыпал две недели. И по-
том она большая. Знаешь, это самая большая клетка, какую я только  виде-
ла.
   Бальтасар начал бриться.
   - Думаешь, дадут пятьдесят?
   - Для дона Хосе Монтьеля такие деньги пустяк, а клетка стоит  больше,
- сказала Урсула. - Тебе бы надо шестьдесят просить.
   Дом плавал в удушающе-знойной полутени, и от стрекота цикад жара  ка-
залась еще невыносимей. Покончив с одеванием, Бальтасар, чтобы хоть нем-
ного проветрить, распахнул дверь в патио, и тогда в комнату вошли  ребя-
тишки.
   Новость уже  распространилась.  Доктор  Октавио  Хиральдо,  довольный
жизнью, но измученный своей профессией, думал, завтракая в обществе хро-
нически больной жены, о новой клетке Бальтасара. На внутренней  террасе,
куда они выносили стол в жаркие дни, стояло множество горшков с  цветами
и две клетки с канарейками. Жена доктора любила своих птиц,  любила  так
сильно, что кошки, существа, способные их съесть, вызывали у нее  жгучую
ненависть. Доктор Хиральдо думал о жене, когда во второй  половине  дня,
возвращаясь от больного, зашел к Бальтасару посмотреть, что  у  него  за
клетка.
   В доме у Бальтасара было полно народу. На столе  красовался  огромный
проволочный купол, в нем было три этажа. Со словно игрушечными перехода-
ми, с отделениями для еды и для сна и с трапециями в специально отведен-
ном для отдыха птиц месте, его клетка казалась макетом гигантской фабри-
ки по производству льда. Не прикасаясь к клетке, врач внимательно ее ог-
лядел и подумал, что на самом деле она превосходит даже то, что он о ней
слышал, и несравненно прекраснее всего, о чем он мечтал для своей жены.
   - Настоящий подвиг фантазии, - сказал он.
   Добрый, почти материнский взгляд его отыскал Бальтасара, и доктор до-
бавил:
   - Из тебя получился бы прекрасный архитектор.
   Бальтасар густо покраснел.
   - Спасибо, - сказал он.
   - Это правда, - отозвался врач. У него были изящные руки,  и  он  был
полный и гладкий, как женщина, бывшая некогда красивой, а голос его зву-
чал как голос священника, говорящего по-латыни. - В нее и птиц  не  надо
сажать, - сказал он, поворачивая клетку перед глазами любопытных,  будто
он предлагал ее купить. - Повесь между деревьями, и она сама запоет.
   Он поставил клетку на место, подумал немного, глядя на нее, и сказал:
   - Хорошо, я ее беру.
   - Она уже продана, - ответила Урсула.
   - Сыну дона Хосе Монтьеля, - объяснил Бальтасар. - Он ее заказывал.
   Всем своим видом доктор выразил почтение.
   - Он дал тебе образец?
   - Нет, просто сказал, что ему нужна большая клетка, вот как эта  -  в
ней будут жить две иволги.
   Врач снова посмотрел на клетку.
   - Иволгам она не подходит.
   - Подходит, доктор, - сказал Бальтасар. Его окружали дети. - Все раз-
меры точно рассчитаны, - продолжал он,  показывая  на  разные  отделения
клетки. Он ударил костяшками пальцев по куполу,  и  клетка  торжественно
запела. - Проволоки прочнее этой не найдешь, и каждое соединение  спаяно
изнутри и снаружи.
   - Даже для обезьяны годится, - вставил кто-то из детей.
   - Верно, - согласился Бальтасар.
   Врач повернул к нему голову.
   - Хорошо, но ведь образца он тебе не дал? И  не  описал  определенно?
Просто: оБольшая клетка для иволгип. Верно?
   - Верно, - подтвердил Бальтасар.
   - Значит, и раздумывать нечего, - сказал врач. -  Одно  дело  большая
клетка для иволги, и совсем другое дело - твоя клетка. Кто докажет,  что
это та самая клетка, которую тебе заказывали?
   - Это она, - сказал сбитый с толку Бальтасар. - Потому я ее и сделал.
   Врач досадливо поморщился.
   - Ты бы мог сделать и другую, - сказала Урсула, пристально  глядя  на
Бальтасара, а потом повернулась к врачу. - Вам ведь не к спеху?
   - Я обещал жене принести ее сегодня.
   - Вы уж извините, доктор, - сказал Бальтасар,  -  но  нельзя  продать
вещь, которая уже продана.
   Врач пожал плечами. Вытирая потную шею платком, он молча уставился на
клетку. Не отрываясь, он глядел в какую-то невидимую для  других  точку,
как глядят на исчезающий вдали корабль.
   - Сколько тебе за нее дали?
   Бальтасар, не отвечая, отыскал взглядом Урсулу.
   - Шестьдесят песо, - сказала она.
   Врач все смотрел и смотрел на клетку.
   - Очень хороша, - вздохнул он. - Удивительно хороша.
   Доктор двинулся к двери, улыбаясь, энергично обмахиваясь  платком,  и
тут же воспоминание об этом эпизоде начало навсегда стираться в его  па-
мяти.
   - Монтьель очень богат, - сказал он, выходя из комнаты.
   На самом деле Хосе Монтьель не был таким богачом, каким  казался,  но
был готов на все, чтобы им стать. Всего за несколько кварталов отсюда, в
доме, доверху набитом вещами, где никогда даже не пахло тем, чего нельзя
было бы продать, он с полнейшим  равнодушием  слушал  рассказы  о  новой
клетке Бальтасара. Его супруга, терзаемая навязчивыми мыслями о  смерти,
закрыла после обеда все окна и двери и два часа неподвижно  пролежала  в
полутьме с открытыми глазами, в то время как сам  Хосе  Монтьель  сладко
дремал. Его разбудил шум голосов. Тогда он открыл дверь и  увидел  перед
домом толпу, а в толпе - Бальтасара с клеткой, свежевыбритого,  во  всем
белом, и выражение лица у него было почтительно-наивное - то самое,  ка-
кое бывает у бедняков, когда они приходят в дома богатых.
   - Да это просто чудо какое-то, - с радостным  изумлением  воскликнула
супруга Монтьеля, ведя Бальтасара за собой в дом. - Ничего похожего я  в
жизни не видела!
   И, возмущенная бесцеремонностью толпы, вливавшейся вслед за Бальтаса-
ром в дверь патио, добавила:
   - Нет, лучше вы несите внутрь, а то они превратят нам дом  бог  знает
во что.
   Бальтасар бывал в этом доме и раньше - несколько раз, зная  его  мас-
терство и любовь к своему делу, его приглашали сюда для выполнения  мел-
ких столярных работ. Однако среди богатых ему было не по себе. Он  часто
думал о них, об их некрасивых и вздорных женах, об ужасающих болезнях  и
неслыханных хирургических операциях, и всегда их жалел. Когда он  входил
в их дома, ноги плохо слушались его, и каждый шаг стоил ему усилия.
   - Пепе дома? - спросил Бальтасар, ставя клетку на стол.
   - В школе еще, - ответила жена Монтьеля. - Скоро должен прийти.
   И добавила:
   - Монтьель моется.
   В действительности же Хосе Монтьель помыться не успел и сейчас тороп-
ливо обтирался камфарным спиртом, собираясь выйти посмотреть, что проис-
ходит. Человек он был такой осторожный, что спал, не включая электричес-
кого вентилятора, - тот помешал бы ему следить во сне за всеми  шорохами
в доме.
   - Аделаида! - крикнул он. - Что там такое?
   - Иди посмотри, какая чудесная вещь! - ответила жена.
   Хосе Монтьель, тучный, с волосатой грудью и накинутым на шею полотен-
цем, высунулся из окна спальни.
   - Что это?
   - Клетка для Пепе, - ответил Бальтасар.
   Женщина посмотрела на него растерянно.
   - Для кого? - выдохнул Монтьель.
   - Для Пепе, - повторил Бальтасар. - Пепе заказал ее мне.
   Ничего не произошло, но Бальтасару почудилось, будто перед ним откры-
ли дверь бани. Хосе Монтьель вышел в трусах из спальни.
   - Пепе! - закричал он.
   - Он еще не пришел, - сказала жена вполголоса, не двигаясь с места.
   В дверном проеме появился Пепе. Это был  двенадцатилетний  мальчик  с
теми же, что и у матери, загнутыми ресницами и с таким же,  как  у  нее,
выражением тихого страдания на лице.
   - Иди сюда, - позвал его Хосе Монтьель. - Ты заказывал это?
   Мальчик опустил голову. Схватив Пепе  за  волосы,  Монтьель  заставил
мальчика посмотреть ему в глаза.
   - Отвечай!
   Тот молча кусал губы.
   - Монтьель... - прошептала жена.
   Хосе Монтьель разжал руку и резко повернулся к Бальтасару.
   - Жаль, что так получилось, Бальтасар, -  сказал  он.  -  Прежде  чем
приступить к делу, надо было поговорить со мной. Только тебе могло прий-
ти в голову условиться с ребенком.
   Лицо его вновь обретало утраченное  было  выражение  покоя.  Даже  не
взглянув на клетку, он поднял ее со стола и протянул Бальтасару.
   - Сейчас же унеси и продай кому-нибудь, если сумеешь.  И  очень  тебя
прошу, не спорь со мной.
   А потом, хлопнув Бальтасара по спине, объяснил:
   - Мне доктор запретил волноваться.
   Мальчик стоял словно окаменев. Но вот Бальтасар с клеткой в руке рас-
терянно посмотрел на него, и тот, издав горлом какое-то хриплое рычанье,
похожее на собачье, бросился па пол и зашелся криком.
   Хосе Монтьель безучастно смотрел, как мать его успокаивает.
   - Не поднимай его, - сказал он. - Пусть разобьет голову об пол. А по-
том подсыпь соли с лимоном, чтоб веселей было беситься.
   Мальчик визжал без слез; мать держала его за руки.
   - Оставь его, - снова сказал Монтьель.
   Бальтасар смотрел на мальчика, как смотрел бы на  заразного  зверя  в
агонии. Было уже почти четыре. В этот час у него в доме Урсула,  нарезая
лук, поет старую-престарую песню.
   - Пепе, - сказал Бальтасар.
   Он шагнул к мальчику и, улыбаясь, протянул ему клетку.  Мальчик  вмиг
оказался на ногах, обхватил ее по высоте почти такую же, как и  он  сам,
обеими руками и, не зная, что сказать,  уставился  сквозь  металлическое
плетение на Бальтасара. За все это время он не пролил ни одной слезинки.
   - Бальтасар, - мягко вмешался Хосе Монтьель, - я  ведь  сказал  тебе:
сейчас же унеси клетку.
   - Отдай ее, - сказала женщина сыну.
   - Оставь ее себе, - сказал Бальтасар.
   А потом, обращаясь к Хосе Монтьелю, добавил:
   - В конце концов, для этого я ее и сделал.
   Хосе Монтьель шел за ним до самой гостиной.
   - Не валяй дурака, Бальтасар, - настаивал он, пытаясь его  задержать.
- Забирай свою штуковину и не делай больше глупостей. Все равно не  зап-
лачу ни сентаво.
   - Неважно, - сказал Бальтасар. - Я сделал ее Пепе в подарок. Я  и  не
рассчитывал ничего за нее получить.
   Пока Бальтасар пробивался сквозь толпу любопытных, которые  толкались
в дверях, Хосе Монтьель, стоя посреди гостиной, кричал ему вслед. Он был
бледен, а глаза его все больше наливались кровью.
   - Дурак! - кричал он. - Забирай сейчас же свое  барахло!  Не  хватало
еще, чтобы в моем доме кто-то распоряжался, дьявол тебя подери!
   В бильярдной Бальтасара встретили восторженными криками. До  сих  пор
он думал, что просто сделал клетку лучше прежних своих клеток  и  должен
был подарить ее сыну Хосе Монтьеля, чтобы тот не плакал, и что  во  всем
этом нет ничего особенного. Но теперь он понял, что многим судьба клетки
почему-то небезразлична, и расстроился.
   - Значит, тебе дали за нее пятьдесят песо?
   - Шестьдесят, - ответил Бальтасар.
   - Стоит сделать зарубку в небесах, - сказал кто-то. - Ты первый, кому
удалось выбить столько денег из дона Хосе Монтьеля. Такое надо  отпразд-
новать.
   Ему поднесли кружку пива, и он ответил тем, что заказал на всех  при-
сутствующих. Так как пил он впервые в жизни, то к вечеру был уже  совсем
пьян и стал рассказывать о своем фантастическом плане: тысяча клеток  по
шестьдесят песо за штуку, а потом миллион клеток, чтобы вышло шестьдесят
миллионов песо.
   - Надо наделать их побольше, чтобы успеть продать  богатым,  пока  те
живы, - говорил он, уже ничего не соображая. - Все они больные  и  скоро
помрут. Какая же горькая у них жизнь, если им даже волноваться нельзя!
   Два часа без перерыва музыкальный  автомат  проигрывал  за  его  счет
пластинки. Все пили за здоровье Бальтасара, за его счастье и удачу и  за
смерть богачей, но к часу ужина он остался один.
   Урсула ждала его до восьми вечера с блюзом жареного мяса, посыпанного
колечками лука. Кто-то сказал ей, что Бальтасар  в  бильярдной,  что  он
одурел от успеха и угощает всех пивом, но она не  поверила,  потому  что
Бальтасар еще ни разу в жизни не пил. Когда она легла, уже около полуно-
чи, Бальтасар все еще сидел в ярко освещенном заведении, где были столи-
ки с четырьмя стульями вокруг каждого и рядом, под открытым небом,  пло-
щадка для танцев, по которой сейчас разгуливали выпи. Лицо  его  было  в
пятнах губной помады, и, хотя он был не в силах подняться  с  места,  он
думал о том, что хорошо было бы лечь в одну постель  с  двумя  женщинами
сразу. Расплатиться с хозяином ему было нечем, и он оставил в залог  ча-
сы, пообещав уплатить все на другой день. Позже, лежа посреди улицы,  он
почувствовал, что с него снимают ботинки, но ради них  ему  не  хотелось
расставаться с самым прекрасным сном в его жизни. Женщины,  спешившие  к
утренней мессе, боялись на него смотреть: они думали, что он мертв.



   Габриэль Гарсия Маркес
   Счастливое лето госпожи Форбс
   Рассказ

   ё Перевод с испанского Ростислава РЫБКИНА  Форматирование  и  правка:
Б.А. Бердичевский

   К вечеру, вернувшись домой, мы увидели, что к  косяку  входной  двери
прибита огромная морская змея, гвоздь пронзил ее там, где  кончалась  ее
голова, и змея была черная и мерцающая, и казалась, с ее еще живыми гла-
зами и острыми как у пилы зубами, дурной ворожбой цыган. Мне только  не-
давно исполнилось девять лет, и теперь меня охватил ужас, сравнимый лишь
с ужасом, какой испытываешь в кошмарах, и я не мог произнести ни  слова.
А мой брат, который был на два года моложе и сейчас нес наши кислородные
баллоны, маски и ласты, бросил их, страшно закричал  и  помчался  прочь.
Когда госпожа Форбс, отставшая от нас, услышала его крик, она  была  еще
на каменной лестнице, которая, извиваясь, поднималась по скалам от прис-
тани к нашему дому; бледная и встревоженная госпожа Форбс  нас  догнала,
но увидев, что пригвоздено к косяку, сразу поняла, чего мы  так  испуга-
лись. Госпожа Форбс часто повторяла, что когда двое детей вместе, каждый
из них отвечает за себя и за другого, поэтому, услышав крики моего  бра-
та, накинулась на нас обоих и стала отчитывать за  несдержанность.  Быть
может, потому, что она сама тоже испугалась, но только не  хотела  этого
сказать, она говорила сейчас по-немецки, а  не  по-английски,  как  того
требовал заключенный с нею как с бонной контракт. Но  едва  отдышавшись,
она сразу вернулась к английскому, похожему в ее устах на стук камешков,
и к свойственной ей одержимости педагогикой.
   - Это muraena helena1, - сказала нам госпожа Форбс, - она так называ-
ется потому, что считалась у  древних  аллинов  священной  рыбой.  Вдруг
из-за кустов каперсов появился Оресте, местный юноша, который учил нас с
братом подводному плаванию. Маска у него была сдвинута на  лоб,  на  нем
были крошечные плавки и кожаный пояс с шестью разными ножами, потому что
подводную охоту он не представлял себе иначе как вплотную, тело к  телу,
единоборство с морским животным. Лет ему было около двадцати, в глубинах
моря он проводил больше времени, чем на суше, и  казалось,  что  он  сам
морское животное с телом, всегда  вымазанным  машинным  маслом.  Госпожа
Форбс, когда увидела его впервые, сказала моим родителям, что более кра-
сивого человека невозможно себе вообразить. Но сейчас ему не  помогла  и
красота: ему тоже пришлось выслушать нотацию, только  по-итальянски,  за
мурену, которую он прибил к двери, чтобы напугать детей - никакого  дру-
гого объяснения этой выходке не могло быть. Затем госпожа Форбс приказа-
ла, чтобы с почтением, которого заслуживает упоминаемое в мифах  сущест-
во, он мурену снял, а нас послала одеваться к ужину.
   Оделись мы в одно мгновение, тщательно следя за тем, чтобы не  допус-
тить при этом ни малейшей ошибки, потому  что  проведя  две  недели  под
властью госпожи Форбс, хорошо усвоили, что на свете нет дела более труд-
ного, чем жизнь. Пока в полумраке ванной мы с братом  принимали  душ,  я
почувствовал, что брат все еще думает о мурене.
   - Глаза у нее были как у человека, - сказал он мне.
   В душе я с ним согласился, но от него это скрыл и успел еще до  того,
как кончил мыться, перевести разговор на другую тему. Но когда я  первым
вышел из-под душа, он попросил, чтобы я не уходил и подождал его.
   - Но ведь сейчас еще светло, - сказал я ему.
   Я раздвинул занавески. Была середина августа, за  окном  тянулась  до
противоположного края острова пышущая зноем, но похожая на лунную равни-
на, а в небе неподвижно стояло солнце.
   - Не потому, - сказал брат, - просто я боюсь бояться.
   Однако когда мы сели за стол, брат, судя по всему, успокоился, и при-
шел он такой аккуратный, что даже удостоился  похвалы  госпожи  Форбс  и
двух поощрительных баллов вдобавок к уже накопившимся за неделю.  А  мне
за то, что я, опаздывая, заспешил и вошел в столовую дыша слишком часто,
она два балла за поведение сбавила. Каждые пятьдесят баллов должны  были
вознаграждаться двойной порцией десерта, но ни мне, ни  брату  никак  не
удавалось подняться выше пятнадцати. А это жаль, серьезно: потом нам уже
никогда не приходилось есть таких вкусных пуддингов, какие готовила гос-
пожа Форбс.
   Каждый раз, прежде чем приступить к еде, мы, стоя перед  пустыми  та-
релками, молились. Госпожа Форбс не была католичкой, однако по  условиям
контракта должна была заставлять нас молиться шесть раз в  день,  и  для
того, чтобы контракт выполнять, ей пришлось выучить наизусть наши молит-
вы. Потом мы все трое садились, стараясь не дышать,  причем  она  в  это
время наблюдала за малейшими деталями нашего поведения и звонила в коло-
кольчик только когда поведение становилось  безупречным.  Тогда  Фульвия
Фламинеа, кухарка, выносила неизменный вермишелевый суп,  навсегда  свя-
завшийся в нашей памяти с этим ненавистным летом.
   Раньше, когда с нами были родители, каждая трапеза была праздником. С
непосредственностью, от которой всем становилось весело, Фульвия  Флами-
неа, носясь и кудахча вокруг стола, подавала нам еду, и в  конце  концов
тоже присаживалась к столу и ела понемногу из тарелки каждого. Но с  тех
пор, как хозяйкой нашей судьбы стала госпожа Форбс, Фульвия Фламинеа по-
давала нам кушанья в таком мертвом молчании, что  было  слышно,  как  на
плите в кухне кипит суп. Мы ужинали, не отрывая спины от  спинки  стула,
пережевывая поочередно десять раз на одной стороне рта и десять на  дру-
гой, не сводя взгляда с железной и в то же время томной увядающей женщи-
ны, читающей нам наизусть лекцию о хороших манерах. Казалось,  будто  мы
на воскресной мессе, но там хоть пение послушаешь.
   В день, когда мы увидели приколоченную к косяку мурену, госпожа Форбс
стала нам объяснять за ужином, что такое  долг  перед  родиной.  Фульвия
Фламинеа, едва не паря в воздухе, который от голоса госпожи Форбс стано-
вился разреженным, после супа подала нам куски  изжаренного  на  вертеле
белоснежного, удивительно ароматного мяса. Мне, который с той поры пред-
почитает рыбу любой другой пище, земной или небесной, это блюдо  согрело
сердце, напомнив о нашем доме в Гуакамайяле. Но брат  отодвинул  тарелку
даже не попробовав.
   - Мне не нравится, - сказал он.
   Госпожа Форбс прервала свою лекцию.
   - Ты этого не знаешь, - сказала она, - раз не пробовал.
   Она посмотрела на кухарку предостерегающе, но было уже поздно.
   - Мурена самая нежная рыба на  свете,  figlio  mio2,-  сказала  брату
Фульвия Фламинеа. - Попробуешь и сам увидишь. Ни выражение лица, ни  го-
лос госпожи Форбс не изменились. Со свойственным ей холодным равнодушием
она стала нам рассказывать, что в древности мурену подавали  только  ца-
рям, а воины оспаривали друг у друга право на ее желчь, так  как  счита-
лось, что съевший желчь мурены становится сверхъестественно храбрым. По-
том госпожа Форбс повторила то, что мы уже слышали от нее много  раз  за
это короткое время, а именно: что с хорошим вкусом к еде  не  рождаются,
однако если не воспитать его в детстве, потом его  уже  никогда  не  ра-
зовьешь. Поэтому нет никаких разумных оснований мурену не есть. Я попро-
бовал ее еще до того, как услышал, что это, и отношение  к  ней  у  меня
навсегда осталось противоречивым: вкус у мурены был нежный, хотя  и  пе-
чальный, но образ пригвозденной к притолоке змеи угнетающе действовал на
мой аппетит. Огромным усилием воли брат заставил себя  взять  кусочек  в
рот, но на этом дело кончилось: его вырвало.
   - Иди в ванную, - тем же  равнодушным  голосом  сказала  ему  госпожа
Форбс, - умойся тщательно и возвращайся есть.
   Мне стало его невероятно жаль, потому что я знал, как страшно  ему  в
сумерки идти одному в другой конец дома и оставаться  в  ванной  столько
времени, сколько нужно, чтобы умыться. Но он  вернулся  очень  скоро,  в
чистой рубашке, бледный; было видно, что он старается подавить дрожь,  и
он очень хорошо выдержал строгую проверку своей опрятности. Потом госпо-
жа Форбс отрезала кусок мурены и приказала продолжать. С большим трудом,
но я проглотил еще кусочек. Зато мой брат даже не взял в руки вилку.
   - Я эту рыбу есть не буду, - сказал он.
   Решимость его не есть рыбу была так очевидна, что  госпожа  Форбс  не
стала с ним спорить.
   - Хорошо, - сказала она, - но ты не получишь сладкого.
   То, что мой брат отделался таким легким наказанием, придало мне  сме-
лости. Я положил на тарелку крест-накрест нож и вилку,  как,  учила  нас
госпожа Форбс, полагается делать, когда ты кончил есть, и сказал:
   - Я тоже не буду есть сладкое.
   - И телевизор смотреть не будете, - сказала она.
   - И телевизор смотреть не будем, - сказал я.
   Госпожа Форбс положила на стол салфетку, и мы все трое встали,  чтобы
помолиться. Потом, предупредив, что за время, пока она закончит ужин, мы
должны уснуть, она отослала нас в спальню. Все наши поощрительные  баллы
аннулировались, и только набрав по двадцать, мы  снова  могли  бы  лако-
миться ее пирожными с кремом, ее ванильными тортами, ее воздушными биск-
витными пирогами со сливами, подобных которым нам уже не увидеть  никог-
да.
   Рано или поздно разрыв должен был произойти. Целый год мы с  нетерпе-
нием ждали привольного лета на острове Пантеллерия, что к югу  от  Сици-
лии, и оно оказалось таким на самом деле в первый месяц, когда наши  ро-
дители были с нами. До сих пор я вспоминаю как сон покрытую  вулканичес-
кими камнями, опаляемую солнцем равнину, вечное море, выбеленный негаше-
ной известью дом, из окон которого в безветренные ночи были видны мерца-
ющие огни африканских маяков. Исследуя вместе  с  отцом  сонные  глубины
вокруг острова, мы обнаружили на дне шесть желтых торпед, лежащих там со
времени последней войны, извлекли на поверхность древнегреческую  амфору
почти в метр высотой с окаменевшими на ней цветочными гирляндами, на дне
которой тлел жар незапамятно древнего, ставшего ядовитым вина,  купались
в ямах на берегу, вода в которых, испаряясь, становилась  такой  густой,
что по ней почти можно было ходить. Но самым ошеломляющим открытием ока-
залось для нас существование Фульвии Фламинеа. Наружностью она была  по-
хожа на счастливого епископа, и ее всегда окружали, загораживая ей доро-
гу, полусонные кошки, но она говорила, что терпит их не потому, что  лю-
бит, а только потому, что они не дают крысам ее съесть. Вечерами,  когда
наши родители смотрели по телевизору  программы  для  взрослых,  Фульвия
Фламинеа водила нас к себе домой (дом ее стоял меньше чем в  ста  метрах
от нашего) и учила нас прислушиваться к доносящимся  издалека  звукам  и
отличать песни от жалобных завываний тунисских ветров. Муж  ее  был  для
нее слишком молод, летом он работал в туристских отелях на другом  конце
острова и домой возвращался только спать. Оресте жил  вместе  со  своими
родителями чуть подальше, вечерами он приносил в дом нашей кухарки связ-
ки только что пойманной рыбы и корзины лангуст и вешал их в кухне, а муж
Фульвии Фламинеа продавал их на следующий день в туристских отелях. Пос-
ле этого Оресте снова надевал на лоб фонарь водолаза и брал нас с  собой
охотиться на горных крыс, они были крупные как зайцы и питались кухонны-
ми отбросами. Иногда мы с братом возвращались, когда родители уже легли,
и мы подолгу не могли уснуть из-за шума, который поднимали крысы,  отни-
мая друг у друга объедки, во двориках всех соседних домов.  Но  даже  от
этого очарование нашего счастливого лета не уменьшалось ничуть.
   Мысль нанять бонну-немку могла прийти в голову только моему отцу, бо-
лее тщеславному, чем талантливому писателю с  берегов  Карибского  моря.
Сгоревшее и превратившееся в пепел великолепие  Европы  по-прежнему  его
ослепляло, и как в книгах, так и в реальной жизни он всегда был чересчур
озабочен тем, чтобы ему простили его происхождение,  и  вообразил  поче-
му-то, что дети его должны быть воспитаны иначе, чем был воспитан он.  В
характере моей матери навсегда осталась склонность подчиняться, отличав-
шая ее еще тогда, когда она была странствующей  учительницей  в  верхней
Гуахире, и ей никогда даже в голову не приходило, что мысль,  родившаяся
у ее мужа, вовсе не обязательно послана провидением. Поэтому  ни  он  ни
она не почувствовали себя обязанными спросить свое сердце, какой  станет
наша с братом жизнь под началом этой  прибывшей  из  Дортмунда  надзира-
тельницы, которой позволено нахально внедрять в нас тронутые молью мане-
ры и обычаи европейского охорошегоп общества, в то время  как  сами  они
вместе с сорока модными писателями отправились в пятинедельный  культур-
ный круиз по островам Эгейского моря.
   Госпожа Форбс приплыла в последнюю субботу июня на пароходике,  регу-
лярно ходившем на Пантеллерию из Палемро, и как только мы увидели ее, мы
поняли, что праздник кончился. В невыносимый зной на ногах  у  нее  были
солдатские сапоги, одета она была в двубортный костюм, а ее  волосы  под
фетровой  шляпой  были  пострижены  коротко,  по-мужски.  От  нее  пахло
обезьяньей мочой. оВсе европейцы пахнут так, особенно летом, - это запах
цивилизациип. Но несмотря на свою военную выправку, госпожа  Форбс  была
на самом деле существом жалким, и будь мы старше или будь в ней хотя  бы
малая толика нежности, она, быть может, вызвала бы у нас с  братом  даже
сочувствие. Наша жизнь сразу резко изменилась. Место шести  часов  моря,
которые ежедневно с самого начала лета были отданы непрерывному упражне-
нию наших тел и нашей фантазии, занял один единственный, всегда одинако-
вый, повторяющийся снова и снова час. При родителях мы могли хоть  целый
день плавать вместе с Оресте, изумляясь ловкости и отваге, с какими  он,
вооруженный лишь ножами, вступал в борьбу  с  осьминогами  в  утратившей
прозрачность из-за их чернил и их крови воде. Он и  потом  в  своей  не-
большой лодке с навесным мотором приплывал день за  днем  в  одиннадцать
утра, но госпожа Форбс не позволяла ему оставаться с нами ни  на  минуту
дольше необходимого для урока подводного плавания времени. Она запретила
нам ходить в дом к Фульвии Фламинеа, чтобы не допустить  фамильярничанья
с прислугой, и время, в которое мы раньше охотилось бы на крыс, мы  пос-
вящали теперь аналитическому чтению Шекспира. Нам, привыкшим воровать  в
чужих патио плоды манго и забрасывать камнями собак на раскаленных  ули-
цах Гуакамайяла, невозможно было представить себе пытку более  жестокую,
чем эта жизнь юных принцев.
   Однако очень скоро мы поняли, что к себе госпожа Форбс вовсе  не  так
требовательна, как к нам, и тогда ее авторитет дал трещину. С самых пер-
вых дней пребывания у нас она, пока Оресте учил нас плавать  под  водой,
оставалась, одетая по-военному, на пляже и читала баллады Шиллера, а по-
том до самого обеда давала нам час за часом уроки хорошего тона,  преры-
вая их только перед самым обедом.
   Однажды она попросила Оресте отвезти ее на своей моторной лодке к ма-
газинам отелей для туристов и вернулась с закрытым  купальным  костюмом,
черным и переливающимся как шкура тюленя, но так ни разу и  не  вошла  в
воду. Пока мы плавали, она загорала на пляже, никогда не смывая  с  себя
пот, а только вытирая его полотенцем, и уже через три дня сделалась  по-
хожей на обваренную лангусту, и запах ее  цивилизации  стало  невозможно
переносить.
   По ночам госпожа Форбс давала себе волю. С самых первых дней ее прав-
ления мы слышали, как кто-то ходит по дому, натыкаясь в темноте  на  ме-
бель и в голове у моего брата засела пугавшая его мысль, что это  бродят
утопленники, о которых нам столько рассказывала Фульвия Фламинеа.  Очень
скоро мы обнаружили, что это сама госпожа Форбс проводит ночи, живя  ре-
альной жизнью одинокой женщины, жизнью, какую днем она осудила бы  сама.
Как-то рано утром мы застали ее  врасплох  на  кухне  в  ночной  рубашке
школьницы, она готовила свои великолепные печенья и пирожные, вся выпач-
канная в муке, и пила из стакана портвейн, явно пребывая в таком  душев-
ном смятении, какое другую госпожу Форбс наверняка  бы  шокировало.  Уже
тогда мы знали, что, уложив нас, она не идет к себе в спальню,  а  тихо,
чтобы мы не слышали, уходит из дому к морю и плавает, а если не идет, то
сидит допоздна в  гостиной  и,  выключив  звук,  смотрит  по  телевизору
фильмы, которые детям смотреть не разрешается, а сама в это время съеда-
ет целые торты и даже пьет особенное вино из бутылки, которую  мой  отец
бережет только для торжественных случаев. Вразрез со своими собственными
проповедями умеренности и умерщвления плоти, она ела и  ела  с  какой-то
ненасытной жадностью. Совсем поздно мы слышали как  она,  одна  в  своей
комнате, говорит вслух, слышали, как она читает наизусть на своем  мело-
дичном немецком куски из оОрлеанской девып, слышали, как она поет,  слы-
шали, как рыдает в постели до рассвета; а потом, когда  она  выходила  к
завтраку, глаза у нее были распухшие от слез, а сама она с каждым  разом
становилось все мрачнее и жестче. Такими несчастными, как тогда, ни  мой
брат, ни я никогда больше себя не чувствовали, однако я считал, что нуж-
но терпеть до конца, ибо знал, что в любом случае нам ее не одолеть. За-
то брат со всей отличавшей его  страстностью  вступил  с  ней  в  едино-
борство, и счастливое лето превратилось для нас в адское. Эпизод с муре-
ной стал каплей, переполнившей чашу. Той же самой ночью,  слушая  вместе
со мной, как госпожа Форбс ходит по пустым комнатам, мой брат вдруг вып-
леснул разом всю горечь, накопившуюся у него в душе.
   - Я ее убью, - сказал он мне.
   Я поразился не его решению как таковому, а тому, что после ужина  все
время думал об этом сам. Тем не менее я его попробовал отговорить.
   - Тебе отрубят голову, - сказал я.
   - В Сицилии гильотины нет, - возразил он. - И к тому же никто не  уз-
нает, кто это сделал.
   Я подумал о поднятой нами с морского дна амфоре, где до сих пор плес-
калось немного смертельно опасного вина. Отец берег эти остатки, так как
хотел, чтобы их подвергли тщательному анализу и установили  природу  со-
держащегося в вине яда, ибо просто от времени тот появиться не мог. При-
менить этот яд против госпожи Форбс было для  нас  абсолютно  безопасно,
ведь никому бы потом и голову не пришло, что это могло быть что-то кроме
самоубийства или несчастного случая. И на рассвете, когда  мы  с  братом
услышали, как, обессилевшая от  своего  шумного  бодрствования,  госпожа
Форбс повалилась на кровать, мы плеснули из амфоры в бутылку с особенным
вином, которую берег мой отец и из которой пила  тайком  госпожа  Форбс.
Судя по тому, что нам говорили раньше, этой дозы было достаточно,  чтобы
убить лошадь.
   Завтракали мы всегда в кухне, ровно в девять утра, подавала нам завт-
рак и к нему сладкие хлебцы,  которые  рано  утром  оставляла  на  плите
Фульвия Фламинеа, сама госпожа Форбс. Через два дня после того,  как  мы
налили вина из амфоры в бутылку, во время завтрака, брат показал мне  на
бутылку полным разочарования взглядом; она стояла в кухонном шкафу, и ни
одного глотка из нее отпито не было. Это случилось в  пятницу,  и  ни  в
субботу, ни в воскресенье к бутылке не притрагивались. Однако  ночью  со
вторника на среду госпожа Форбс, пока смотрела по телевизору  непристой-
ные фильмы, выпила половину.
   Но к завтраку в среду она вышла в девять часов, как всегда. Лицо  ее,
как обычно, говорило о бессонной ночи,  а  глаза  за  толстыми  стеклами
смотрели, как всегда, тревожно и стали еще тревожнее, когда она  увидела
в корзинке вместе с хлебцами письмо с немецкими марками на конверте. Она
стала читать его и одновременно пить кофе, чего, как  она  говорила  нам
столько раз, делать ни в коем случае нельзя, и пока она читала, лицо  ее
освещалось светом написанных в письме слов. Потом она сорвала с конверта
марки и положила в корзинку к несъеденным хлебцам для мужа Фульвии  Фла-
минеа, который собирал коллекцию марок. Хотя опыта в подводном  плавании
у нее было мало, в этот день она вместе с нами  отправилась  исследовать
морское дно, и мы бродили по мелководью до тех пор, пока в  баллонах  не
подошел к концу кислород, и домой вернулись без обычной  лекции  о  том,
как надо себя вести. Госпожа Форбс  была  в  приподнятом  настроении  не
только утром, но и весь день и даже вечер. Что же касается моего  брата,
то разочарование тем, что она все еще жива, оказалось для него неперено-
симым. Едва только нам было приказано начинать есть, как он с вызывающим
видом отодвинул от себя тарелку с вермишелевым супом.
   - Хватит с меня этой воды с червяками, - сказал он.
   Будто бомба взорвалась на столе. Госпожа  Форбс  побледнела,  рот  ее
окаменел и оставался каменным до тех пор, пока не начал рассеиваться дым
от взрыва, а стекла ее очков не пропитались слезами. Она сняла  их,  вы-
терла салфеткой и перед тем, как встать, с горечью бесславной  капитуля-
ции положила эту салфетку на стол.
   - Делайте что хотите, - сказала она. - Я для вас не существую.
   И с семи вечера она закрылась в своей комнате. Но незадолго до  полу-
ночи, когда она решила, что мы уже спим, мы увидели, как она идет в  ру-
башке школьницы к себе в спальню и несет половину шоколадного  пирожного
и бутылку, в которой больше чем  на  четыре  пальца  отравленного  вина.
Сердце у меня дрогнуло.
   - Бедная госпожа Форбс! - сказал я.
   На брата мои слова не произвели никакого впечатления.
   - Бедные будем мы, если она не умрет сегодня ночью, - сказал он.
   Ночью она опять долго говорила вслух, громко, как одержимая безумием,
декламировала Шиллера и закончила  декламацию  криком,  заполнившим  все
комнаты дома. За этим последовали раздирающие сердце вздохи, и  наконец,
издав тихий свист, печальный и долгий, как свист уносимого течением  ко-
рабля, госпожа Форбс умолкла. Когда,  все  еще  испытывая  усталость  от
бодрствования в первую половину ночи, мы проснулись, солнце пронзало за-
навески своими лучами как кинжалами, но при  этом  казалось,  будто  дом
погружен в стоячую воду. Тут мы спохватились, что уже  около  десяти,  а
обычные утренние дела госпожи Форбс нас почему-то не разбудили. Не слыш-
но было ни воды, спускаемой из бачка в уборной,  ни  воды,  льющейся  из
крана, ни шороха отодвигаемых занавесок,  ни  стука  подковок,  ни  трех
страшных ударов в дверь ладонью ее руки,  будто  принадлежащей  капитану
невольничьего судна. Брат приложил ухо к стене, задержал дыхание,  чтобы
можно было уловить малейшие признаки жизни в соседней комнате, и наконец
из груди его вырвался вздох облегчения.
   - Готова, - сказал он. - Кроме моря ничего не слышно.
   Уже около одиннадцати мы приготовили себе завтрак, а потом,  взяв  по
два баллона с кислородом на каждого и еще два про запас,  спустились  на
пляж, не дожидаясь, пока придет убирать дом  окруженная  своими  кошками
Фульвия Фламинеа. Оресте был уже на пристани  и  потрошил  шестифунтовую
дораду, которую только что поймал. Мы сказали  ему,  что  ждали  госпожу
Форбс до одиннадцати, но она так и не вышла из своей комнаты и мы решили
спуститься к морю одни. Мы рассказали ему также, что вчера  вечером  она
разрыдалась за столом и, быть может, плохо спала потом и  решила  встать
позже. Как мы и ожидали, Оресте наше объяснение не слишком заинтересова-
ло, и мы отправились вместе с ним на час с лишним  бродить  по  морскому
дну. Потом он напомнил, что нам нужно пойти домой пообедать, а сам  отп-
равился на своей моторной лодке к туристским отелям, чтобы  продать  там
дораду. Мы махали ему с каменной лестницы, делая вид,  будто  собираемся
подняться в дом до тех пор, пока его лодка не исчезла, повернув за  уте-
сы. Тогда мы надели неиспользованные баллоны с кислородом и  стали  пла-
вать снова, уже не спрашивая ни у кого разрешения.
   День был облачный, и с горизонта доносились глухие раскаты грома,  но
море было гладкое и прозрачное и довольствовалось от него самого исходя-
щим светом. Мы проплыли по поверхности до линии маяка  Пантеллерии,  по-
том, повернув, проплыли несколько сот метров вправо и  погрузились  там,
где, по нашим расчетам, видели в начале лета оставшиеся с войны торпеды.
Там они и лежали, все шесть, выкрашенные в  ярко-желтый  цвет,  серийные
номера на них прекрасно сохранились, и сгруппированы на дне из  вулкани-
ческой породы они были так правильно, что было  трудно  увидеть  в  этом
случайность. Потом мы долго кружили вокруг маяка, разыскивая  затонувший
город, о котором столько и с таким страхом рассказывала  Фульвия  Флами-
неа, но так его и не нашли. Через два часа, убедившись окончательно, что
никаких нераскрытых тайн больше не осталось, мы  поднялись  с  последним
глотком кислорода на поверхность.
   Пока мы плавали, разразилась летняя гроза, море разбушевалось, и нес-
метное множество хищных птиц кружило с пронзительными криками над  поло-
сой умирающих рыб, выброшенных морем на пляж. Но послеполуденный солнеч-
ный свет казался только что родившимся, а жизнь без госпожи  Форбс  была
прекрасна. Однако когда собрав последние силы, мы наконец  поднялись  по
каменной лестнице, мы увидели около дома много людей и  две  полицейские
машины у двери, и только теперь до нас впервые дошло,  что  мы  сделали.
Брата забила дрожь, и он попятился.
   - Я не пойду, - сказал он.
   У меня же, напротив, появилось смутное предчувствие, что  освободимся
от страха мы только увидев труп.
   - Да успокойся ты, - сказал я. - Дыши глубже и думай только одно:  мы
с тобой ничего не знаем.
   Никто на нас не обращал ни малейшего внимания. Мы оставили в парадном
свои баллоны, маски и ласты и вошли в боковую галерею, на полу там  сей-
час сидели и курили двое людей, рядом с ними стояла  раскладушка.  Потом
мы увидели у черного хода машину скорой помощи и  нескольких  военных  с
винтовками. В гостиной, сидя на стульях, поставленных вдоль стены, моли-
лись на диалекте женщины из соседних домов, а их  мужья,  собравшись  во
дворе, говорили о чем угодно, но только не о смерти. Я сильнее сжал руку
брата, она была твердая и холодная как лед, и через черный ход мы  вошли
в дом. Дверь в нашу спальню была открыта, и внутри все было так, как  мы
оставили утром. У комнаты госпожи Форбс, следующей  после  нашей,  стоял
вооруженный карабинер, но дверь была распахнута. Потрясенные  происходя-
щим, мы заглянули внутрь, но едва мы это сделали, как  Фульвия  Фламинеа
молнией вылетела из кухни и с криком ужаса захлопнула дверь комнаты.
   - Христом Богом молю, figlioli 3, - кричала она,  -  не  смотрите  на
нее! Но было уже поздно. Никогда до последних дней нашей  жизни  нам  не
забыть того, что мы в это краткое мгновенье увидели. Двое в штатском из-
меряли при помощи рулетки расстояние от стены до кровати, а третий, нак-
рывшись, как фотографы в парках, куском  черной  ткани,  фотографировал.
Кровать была в беспорядке и госпожи Форбс на ней не было. Госпожа Форбс,
нагая, как-то неловко лежала в луже высохшей крови, окрасившей весь  пол
в комнате, и все ее тело было в кинжальных ранах. У нее оказалось  двад-
цать семь смертельных ран, и само их количество и бесчеловечность  гово-
рили о том, что наносили их с яростью любви, не знающей, что такое уста-
лость, и с такой же страстью принимала их госпожа Форбс, без крика,  без
слез, декламируя Шиллера своим звучным солдатским голосом, понимая,  что
это цена ее счастливого лета и она неизбежно должна ее заплатить.


   1 Мурена греческая (лат.). - Прим перев. 2  Мой  мальчик  (итал.).  -
Прим. перев.
   3 Деточки (итал.) - Прим. перев.



   Габриэль Гарсия Маркес
   Похороны Великой Мамы
   Рассказ

   ё Перевод с испанского Э. Брагинской Форматирование  и  правка:  Б.А.
Бердичевский

   Послушайте маловеры всех мастей, доподлинную  историю  Великой  Мамы,
единоличной правительницы царства Макондо, которая держала власть  ровно
девяносто два года и отдала богу душу  на  последний  вторник  минувшего
сентября. Послушайте историю Великой Мамы, на похороны которой пожаловал
из Ватикана сам Верховный Первосвященник.
   Теперь, когда ее верноподанные, потрясенные до самого  нутра,  пришли
наконец в себя; теперь, когда дудочники из  Сан-Хасинто,  контрабандисты
из Гуахиры, сборщики риса из Сину, проститутки из  Гуакаамайяля,  ведуны
из Сиерпе и сборщики бананов из Аракатаки опомнились и натянули  москит-
ные сетки в надежде отоспаться после стольких бессонных  ночей;  теперь,
когда восстановили душевное равновесие и взялись за государственные дела
все, кому положено - президент Республики, да  и  те,  кому  подвернулся
случай представлять земную власть и силы небесные на самых пышных  похо-
ронах в истории человечества; теперь, когда душа и тело Верховного  Пер-
восвященника вознеслись на небо, а по улицам Макондо не пройти ни  прое-
хать, - где там! - когда горы консервных банок, порожних бутылок,  окур-
ков, обглоданных костей и потемневших кучек, оставленных повсюду  сбори-
щем людей, прибывших на погребение - самое время  приставить  к  воротам
скамеечку и, пока не нагрянули те, кто пишут историю,  с  чувством  -  с
толком рассказать о событиях, взбудораживших всю страну.
   Четырнадцать недель тому назад, после долгой череды мучительных ночей
с пиявками, горчичниками и припарками Великая  Мама,  сломленная  предс-
мертной горячкой, распорядилась перенести себя в любимую плетеную качал-
ку, ибо возжелала наконец высказать последнюю волю. Сим надумала она за-
вершить земные свои деяния.
   Еще на заре столковалась она по всем делам, касаемым ее души, с отцом
Антонио Исабелем и вслед за тем взялась  обговорить  дела,  касаемые  ее
сундуков, с прямыми наследниками - девятью племянниками и  племянницами,
что неотлучно торчали у ее постели. Поблизости находился  и  бормотавший
что-то невразумительное отец Антонио Исабель, которому было лет сто  без
малого. Десять рослых мужчин загодя внесли дряхлого священника на второй
этаж прямо в спальню Великой Мамы и порешили оставить его там,  дабы  не
таскаться с ним туда-сюда в последние минуты.
   Старший племянник Никанор - здоровенный и хмурый детина в сапогах  со
шпорами, в хаки, с длинноствольным револьвером тридцать восьмого калибра
под рубахой - отправился за нотариусом. Более двух недель цепенел в нап-
ряженном ожидании двухэтажный господский особняк, пропахший медовой  па-
токой и душицей, где в полутемных покоях теснились лари, сундуки и  вся-
кий хлам четырех поколений, чьи кости давно сотлели. В длинном  коридоре
с крюками по стенам, где еще недавно висели свиные туши и в  загустевшей
духоте августовских воскресений сочились кровью убитые олени, теперь  на
мешках с солью и рабочем инструменте спали вповалку уставшие пеоны,  го-
товые по первому знаку седлать коней и нести горестную весть во все сто-
роны бескрайнего Макондо.
   В зале собралась вся родня Великой Мамы. Женщины, землисто-бледные от
ночных бдений, малокровные по дурной наследственности, были, как всегда,
в трауре, в извечном, беспросветном трауре, ибо в клане их повелительни-
цы покойники не переводились.
   Великая Мама с матриархальной непреклонностью  обнесла  свое  родовое
имя и свои богатства неприступный стеной, и, не выходя  за  ее  пределы,
кузены женились на родных тетках, дядья на племянницах,  братья  на  не-
вестках и такая пошла кровосмесительная чехарда,  что  само  продолжение
рода стало порочным кругом. Лишь Магдалене, младшей из  племянниц,  уда-
лось преодолеть ограду. Она умолила отца Антонио изгнать из нее нечистую
силу, насылавшую ночные кошмары, остриглась наголо и отреклась от земных
радостей и всяческой суеты в одном из новициатов Апостольской  префекту-
ры.
   Однако племянники, - достойные мужи! -  усердно  пользовались  правом
первой ночи, где случится - в селении, на хуторе, под кустом при дороге,
и наплодили за пределами законных семей целую прорву  незаконнорожденных
отпрысков, которые жили среди челяди Великой Мамы, пользуясь ее покрови-
тельством.
   Близость смерти будоражила людей. Голос умирающей старухи,  привыкшей
к почету и покорству, был не громче приглушенных басов органчика в  зак-
рытой комнате, но он докатился до самых дальних уголков Макондо. Ни один
человек не остался равнодушным к этой смерти. Целый век Великая Мама бы-
ла как бы центром тяжести всего Макондо, точно так же, как два  столетия
до нее - ее братья, ее родители и родители ее родителей.
   Само царство Макондо разрослось вокруг их великого рода. Никто толком
не знал ни о происхождении, ни о реальной стоимости ее имущества,  ни  о
размерах ее владений, ибо все давно уже свыклись с тем, что Великой Маме
подвластны все воды проточные и стоячие, дожди, что пролились и прольют-
ся, все дороги и тропки, каждый  телеграфный  столб,  каждый  високосный
год, каждая засуха и по праву наследования - все земли и все живое. Ког-
да Великая Мама выплывала на балкон подышать вечерним воздухом и обруши-
вала на старую качалку всю неумолимую тяжесть своего разбухшего донельзя
тела и своего величия, то казалась поистине самой богатой и могуществен-
ной властительницей в мире.
   Никому из ее верноподанных не приходило на ум, что она смертна, как и
все люди. Никому, кроме близких родичей и ее самой в часы, когда ей  до-
кучал провидческими наставлениями старец Антонио Исабель. И все же Вели-
кой Маме верилось, что она проживет более ста лет, как ее бабка с  мате-
ринской стороны, которая в 1875 году, окопавшись на  собственной  кухне,
дала решительный отпор солдатам Аурелиано Буэндиа. Лишь в апреле  нынеш-
него года Великая Мама поняла, что Бог не будет к ней милостив и не даст
ей самолично в открытом бою истребить всю банду федералистских масонов.
   Когда Великая Мама окончательно слегла в постель, домашний лекарь не-
делю подряд ставил ей горчичники и приказал не снимать шерстяных  носок.
Этот лекарь, перешедший к ней по наследству, был увенчал дипломом в Мон-
пелье и отвергал научный прогресс по философским убеждениям. Великая Ма-
ма наделила его неограниченными полномочиями, изгнав  из  Макондо  всех,
кто занимался врачеванием. Было время, когда не знавший соперников эску-
лап объезжал верхом на коне весь край, дабы заглянуть  к  самым  тяжелым
больным на исходе их жизни. Природа по щедроте своей сделала  дипломиро-
ванного доктора отцом множества незаконнорожденных детей, но  однажды  в
лодке его вдруг сковал жестокий артрит, и с тех пор лечение жителей  Ма-
кондо шло заглазно, посредством записочек, советов и догадок.
   Только по зову Великой Мамы доктор проковылял, опираясь на две палки,
через площадь и явился в пижаме к ней в спальню.
   Лишь на восьмой день, уразумев, что его благодетельница кончается, он
приказал принести сундучек, где хранились пузырьки и баночки с этикетка-
ми на латыни, и три недели подряд донимал умирающую бесполезными миксту-
рами, свечами и припарками, сообразуясь с допотопными правилами. Не  за-
был он про пиявки на поясницу, а к самым болезненным местам  прикладывал
печеных лягушек. И все же настал тот рассветный час, когда дипломирован-
ного доктора взяло сомнение: то ли звать цирюльника, чтобы пустить кровь
Великой Маме, то ли отца Антонио Исабеля, дабы изгнать из нее беса.  Вот
тогда племянник ее, Никанор, снарядил за священником десять дюжих молод-
цов из прислуги, которые и доставили  престарелого  служителя  церкви  в
спальню Великой Мамы - притащили его на скрипучей плетеной  качалке  под
балдахином из линялого шелка.
   Звон колокольчика, который опережал отца Антонио, спешившего с дарами
к умирающей, задел тишину сентябрьского рассвета  и  стал  первым  вещим
знаком для жителей Макондо. С восходом солнца площадь перед домом  Вели-
кой Мамы уже походила на веселую деревенскую ярмарку.
   Многим вспомнились давние времена, вспомнилось, какую веселую  ярмар-
ку, какое гулянье устроила Великая Мама на свое семидесятилетие. Просто-
му люду выкатывали на площадь громадные оплетенные бутыли с  вином,  тут
же резали скот, а на высоком помосте трое суток подряд наяривал без про-
дыху оркестр. В жидкой тени миндаля, где на первую неделю нынешнего века
стоял лагерь полковника Аурелиано Буэндиа, шла бойкая торговля  хмельным
массато, кровяной колбасой, пирожками,  пончиками,  слоеными  булочками,
маисовыми лепешками, кокосовыми орехами. Люди толпились у столов с лоте-
реей, возле загонов, где шли петушиные бои; во всей этой толчее, в водо-
вороте взбудораженной толпы лихо сбывали скапулярии и медальки с изобра-
жением Великой Мамы.
   По обыкновению все празднества в Макондо начинались за двое суток  до
срока и после семейного бала в господском  особняке  устраивался  пышный
фейерверк. Избранные гости и члены семьи, которым старательно  прислужи-
вали их незаконнорожденные отпрыски, весело отплясывали под звуки модной
музыки, которую с хрипом исторгала старая пианола.
   Великая Мама, обложенная подушками в наволочках  тончайшего  полотна,
восседала в кресле, и все было послушно малейшему движению ее правой ру-
ки со сверкающими кольцами на всех пяти пальцах. В  тот  день,  порой  в
сговоре с влюбленными, а чаще по наитию Великая Мама объявляла о  предс-
тоящих свадьбах на весь год. В самом конце шумного праздника она выходи-
ла на балкон, украшенный гирляндами и китайскими фонариками, и бросала в
толпу горсть монет.
   Эти славные традиции давно отошли в область преданий, отчасти по при-
чине неизбывного траура, а больше из-за политических волнений, сотрясав-
ших Макондо.
   Новые поколения лишь понаслышке знали о ее былом великолепии,  им  не
выпало лицезреть Великую Маму на праздничной мессе, где ее всенепременно
обмахивал опахалом кто-нибудь из представителей гражданских  властей,  и
только ей одной, когда возносили Святые Дары, разрешалось не  преклонять
колен, дабы не мялся подол ее платья в голландских кружевах и  накрахма-
ленные нижние юбки. В памяти стариков призрачным видением  юности  запе-
чатлелись те двести метров ковровой дорожки, что протянулась от  старин-
ного особняка до Главного алтаря, те двести метров, по  которым  двадца-
тидвухлетняя Мария дель Росарио Кастаньеда и-Монтеро возвращалась с  по-
хорон своего высокочтимого отца в силе нового и сиятельного титула Вели-
кой Мамы. Это зрелище, достойное средневековья, принадлежало  теперь  не
только истории ее рода, но и истории всей нации.
   Посредником Великой Мамы во всех ее высочайших делах был старший пле-
мянник Никанор. А она сама, отдаленная от простых смертных, едва  разли-
чимая в зарослях цветущей герани, обрамлявшей вязкую духоту балкона, зы-
билась в ореоле собственной славы.
   Все знали наперед, что Великая Мама посулила  устроить  народное  гу-
лянье на три дня и три ночи, как только  будет  оглашено  ее  завещание.
Знали, что она прочитает его лишь перед самой смертью, но никто не  мог,
не желал, не смел поверить, что Великая Мама-смертная.
   Однако час Великой Мамы настал. Под пологом из  припорошенного  пылью
маркизета, среди сбившихся полотнянных простынь едва угадывалась жизнь в
слабом вздымании девственных и матриархальных грудей Великой  Мамы,  об-
лепленной по шею листьями целительного столетника. До пятидесяти лет Ве-
ликую Маму осаждали пылкие и настойчивые  поклонники,  но  она  отвергла
всех до единого, и, хоть природа наградила ее могучей грудью,  способной
выкормить предначертанных ей на роду потомков, Великая Мама умирала  де-
вицей, умирала непорочной и бездетной.
   Когда отец Антонио Исабель приготовил все для  последнего  помазания,
он понял, что ему без посторонней помощи не умастить священным елеем ла-
дони Великой Мамы, потому что она, почуяв смерть, сжала пальцы в кулаки.
Напрасны были все старания племянниц, состязавшихся в  ловкости.  Упорно
сопротивляясь, умирающая истово прижала к груди руку, увенчанную  драго-
ценными камнями, и, тараща бесцветные глаза на племянниц, злобно  проши-
пела: оВоровки!п Но потом, переведя цепкий взгляд на отца Антонио Исабе-
ля, а затем на молоденького прислужника с блюдом и колокольчиком,  Вели-
кая Мама проговорила тихо и беспомощно: оЯ умираюп. После этих слов  она
сняла фамильное кольцо с брильянтом неслыханной красоты и протянула его,
как положено, самой младшей племяннице - Магдалене.  Так  была  прервана
стойкая традиция их рода, ибо послушница Магдалена  отказалась  от  нас-
ледства в пользу церкви.
   На рассвете Великая Мама пожелала остаться наедине с Никанором, чтобы
дать ему последние наставления. Более получаса она в здравом уме и твер-
дой памяти обсуждала с Никанором положение дел в царстве Макондо, а  за-
тем завела речь о собственных похоронах. оГляди в оба! - сказала умираю-
щая, - все ценное держи под замком. Народ разный. В доме, где  покойник,
каждый ищет, чем поживитьсяп. Отослав Никанора, Великая Мама призвала  к
себе священника, и тот, выслушав ее долгую подробную исповедь, пригласил
в спальню всех родных, чтобы при них умирающая получила  последнее  при-
частие. И вот тогда-то Великая Мама возжелала сесть в плетеную качалку и
обнародовать свою последнюю волю. Твердым, отчетливым голосом  она  сама
диктовала нотариусу - свидетелями были отец Антонио Исабель и  доктор  -
полный реестр своих богатств, единственной и прочнейшей основы ее  вели-
чия и всевластия. На этот реестр, составленный Никанором, ушло  двадцать
четыре страницы четкого убористого почерка. В реальных величинах  владе-
ния Великой Мамы сводились к трем энкомьендам, которые королевской  гра-
мотой были пожалованы первым колонистам, а затем, в итоге каких-то  хит-
роумных и всегда выгодных роду брачных  контрактов,  перешли  в  безраз-
дельную собственность Великой Мамы. На бескрайних и праздных землях пяти
муниципий, где хозяйской руке не случилось посеять ни единого зерна, жи-
ли арендаторами триста пятьдесят два семейства.
   Ежегодно в канун своих именнин Великая Мама  взыскивала  с  этих  се-
мейств внушительную подать и тем как бы утверждала, что ее земли не  бу-
дут возвращены государству во веки веков.
   Восседая в кресле, вынесенном на галерею, Великая Мама принимала мзду
за право жить в ее владениях, и все было точь в точь, как у ее  предков,
принимавших мзду у предков нынешних арендаторов. Господский двор ломился
от добра: три дня подряд люди несли сюда свиней, индюков, кур, первины и
десятины с огородов и садов. Это, по сути, и был тот урожай, который род
Великой Мамы получал с нетронутых земель, занимавших, по грубым  подсче-
там, сто тысяч гектаров. На этих гектарах волею истории разрослись  семь
городов, включая столицу Макондо, где горожанам принадлежали лишь  стены
и крыши, а посему они исправно платили  Великой  Маме  за  проживание  в
собственных комнатах, да и государство, не скупясь, платило за  улицы  и
переулки.
   Не зная хозяйского глаза и счета,  гулял,  где  придется,  господский
скот. Обессиленные от жажды животные забредали в самые  отдаленные  края
Макондо, но мелькавшее на их задах клеймо -  в  виде  дверного  висячего
замка - верой и правдой служило легенде о могуществе  Великой  Мамы.  По
причинам, над которыми никто так и не удосужился размыслить,  господская
конюшня, сильно оскудевшая еще во времена гражданской войны, мало-помалу
превратилась в сарай, где нашли себе последнее пристанище старая, негод-
ная дробилка риса, сломанный пресс для сахарного тростника и прочая рух-
лядь. В описи богатств Великой Мамы были упомянуты и три знаменитых кув-
шина с золотыми моррокотами, зарытые в каком-то тайнике господского дома
в далекие дни войны за независимость и все еще не обнаруженные, несмотря
на беспрерывные и усердные поиски. Вместе с правом на землю, обрабатыва-
емую арендаторами, вместе с правом на десятинный сбор, на первины и про-
чие подати, новые наследники получали каждый раз все более продуманный и
совершенный план раскопок, суливший верную удачу.
   Полных три часа понадобились Великой Маме, чтобы перечислить все свои
зримые богатства в царстве  Макондо.  Голос  умирающей  пробивал  духоту
алькова и как бы сообщал каждой означенной вещи особую весомость.  Когда
столь важная бумага была скреплена расползающейся подписью Великой Мамы,
а ниже - подписями двух свидетелей, тайная  дрожь  пробрала  до  печенок
всех, кто теснился в толпе у ее дома, накрытого тенью пропыленных минда-
лей.
   Затем дошел черед до полного подробнейшего  перечня  всего,  чем  она
владела по своему моральному праву. Опираясь на монументальные  ягодицы,
Великая Мама невероятным усилием воли заставила себя выпрямиться  -  так
делали все ее предки, не забывавшие о собственном величии даже в  предс-
мертный час, - и, укладывая слово к слову, убежденно и властно стала пе-
речислять по памяти свои необозримые богатства:
   - Земные недра, территориальные воды, цвета  государственного  флага,
национальный суверенитет, традиционные политические партии, права  чело-
века, гражданские свободы, первый магистрат, вторая инстанция, арбитраж,
рекомендательные письма, законы исторического развития, эпохальные речи,
свободные выборы, конкурсы красоты,  всенародное  ликование,  изысканные
сеньориты, вышколенные кавалеры, благородные офицеры, Его  Высокое  Пер-
восвященство, Верховный суд, запрещенные для  ввоза  товары,  либерально
настроенные дамы, проблема  чистоты  языка,  проблемы  мясопроизводства,
примеры, достойные подражания во всем мире, установленный  правопорядок,
свободная и правдивая  печать,  южноамериканский  Атенеум,  общественное
мнение, уроки демократии, христианская мораль, валютный голод, право  на
политическое убежище, коммунистическая  угроза,  мудрая  государственная
политика, растущая дороговизна, республиканские  традиции,  обездоленные
слои общества, послания солидарности и...
   Тогда ей не удалось дотянуть до конца. Последний порыв ее неслыханной
воли был подсечен столь долгим  перечислением.  Захлебнувшись  в  океане
абстрактных формул и понятий, которые два века подряд были этической,  а
следовательно, и правовой основой всевластия их рода, Великая Мама гром-
ко рыгнула и испустила дух.
   В тот вечер жители далекой и хмурой столицы увидели во всех  экстрен-
ных выпусках фотографию двадцатилетней женщины и решили, что  это  новая
королева красоты. На увеличенном снимке, который занял  четыре  газетных
полосы, возродилась к жизни былая молодость Великой Мамы. Отретуширован-
ный на скорую руку снимок вернул ей пышную прическу из роскошных  волос,
подхваченных гребнем слоновой кости, вернул соблазнительную грудь в пене
кружев, сколотых брошью. Образ Великой Мамы, запечатленный в  Макондо  в
самом начале века каким-то заезжим фотографом, терпеливо дожидался свое-
го часа в газетных архивах, и вот теперь ему выпало судьбой  остаться  в
памяти всех грядущих поколений.
   В стареньких автобусах, в министерских лифтах, в унылых чайных  сало-
нах, обитых блеклыми гобеленами, говорили, переходя на почтительный  ше-
пот, о высочайшей особе, что скончалась в краю  малярии  и  невыносимого
зноя, говорили о Великой Маме, ибо магическая сила  печатного  слова  за
несколько часов сделала ее имя всемирно известным.
   Мелкая морось ложилась настороженной зеленоватой тенью на лица редких
прохожих. Колокола всех церквей звонили по усопшей. Президент  республи-
ки, застигнутый скорбной вестью в тот миг, когда он собрался на торжест-
венный акт, посвященный выпуску девяти кадетов, собственноручно  написал
на обороте телеграммы несколько слов военному министру, дабы тот в своей
заключительной речи почтил память Великой Мамы минутой молчания.
   Эта смерть сразу сказалась на политической и общественной жизни стра-
ны. Даже президент республики, до которого умонастроения нации  доходили
сквозь очистительные фильтры, испытал какое-то щемящее, тяжелое чувство,
глядя из окна машины на оцепеневший в молчании город, где открытыми были
лишь кабачки с дурной славой и Главный собор,  готовый  к  девятидневным
торжественным службам.
   В Национальном капитолии, где дорические колонны и безмолвные  статуи
покойных президентов заботливо стерегли  сон  бездомных  нищих,  укрытых
старыми газетами, ярко и призывно светились окна Конгресса. Когда Первый
Мандатарий, потрясенный всенародной скорбью, вошел в свой  кабинет,  ему
навстречу поднялись министры, все как один в траурных повязках, -  блед-
ные и торжественные более обычного.
   Со временем события той ночи и всех последующих ночей возведут в ранг
великих уроков Истории. И не только  потому,  что  самые  высокие  госу-
дарственные чины прониклись истинно христианским духом, но и потому, что
представители совершенно противоположных взглядов  и  противоборствующих
интересов с героической самоотверженностью пришли к  взаимопониманию  во
имя общей цели - погребения Великой Мамы. Долгие годы Великая Мама обес-
печивала социальное спокойствие и политическое согласие в царстве Макон-
до благодаря трем баулам с фальшивыми избирательными бюллетенями,  кото-
рые тоже, разумеется, являлись неотъемлемой частью  ее  негласного  иму-
щества. Все лица мужского пола - прислуга, арендаторы,  приживальщики  в
господском доме, все старые и малые не только сами участвовали в полити-
ческих выборах, но и всенепременно пользовались правом голоса выборщиков
умерших в последнее столетие.  Великая  Мама  олицетворяла  преимущество
традиционной власти перед новыми нестойкими авторитетами,  превосходство
правящего класса над плебсом, непреходящую ценность небесной мудрости  в
сравнении с преходящими догмами смертных. В мирное  время  Великая  Мама
самолично жаловала и отменяла синекуры и пребенды, назначала  и  снимала
каноников, пеклась о благополучии своих сторонников и на то была ее вер-
ховная воля вкупе с темными интригами, с подтасовкой избирательных  бюл-
летеней. В смутные годы Великая Мама тайно поставляла оружие своим союз-
никам и в открытую оказывала помощь своим жертвам. Столь небывалое  пат-
риотическое рвение отмечалось самыми высокими почестями.

   Президент Республики на сей раз пожелал без подсказки советников  оп-
ределить меру своей исторической ответственности перед согражданами.  Он
недолго мерил шагами садик, где темнели кипарисы и где на закате колони-
ального правления повесился из-за несчастной  любви  один  португальский
монах. Президент мало надеялся на личную  охрану  -  внушительное  число
офицеров, увешанных наградами - и потому его бил озноб каждый раз, когда
в сумерки он входил в этот садик, соединявший парадный зал для аудиенции
с мощеным двором, где в былые времена стояли кареты вице-королей.  Но  в
эту ночь президента пронизывал сладкий трепет озарения, ибо ему открылся
во всей глубине смысл его высокой миссии, и он, не дрогнув подписал дек-
рет о девятидневном всенародном трауре и о воздании  Великой  Маме  пос-
мертных почестей на том уровне, какой положен Национальной героине, пав-
шей в бою за свободу родины. В патетическом обращении к  соотечественни-
кам - оно было передано на рассвете по всем каналам радио и  телевидения
- Президент выразил уверенность, что похороны Великой Мамы станут  исто-
рическим событием. Но осуществлению столь высокой цели мешали,  как  во-
дится, весьма серьезные препятствия: правовая система Макондо, созданная
далекими предками Великой Мамы, не предусмотрела событий подобного  раз-
маха. Искушенные алхимики закона и мудрейшие доктора права  самозабвенно
углубились в силлогизмы и герменевтику, отыскивая  формулы,  которые  бы
позволили Президенту принять участие в похоронах Великой Мамы. Для всех,
кто причастен к высоким сферам  церкви,  политики  и  финансов,  настали
трудные дни. В полукруглом и просторном зале  Конгресса,  в  разреженном
воздухе абстрактного законодательства, где красовались  портреты  нацио-
нальных освободителей и бюсты великих греческих  философов,  возносилась
безудержная хвала Великой Маме, а меж тем зной сентябрьского Макондо на-
полнял ее труп мириадами пузырьков. Впервые все, что говорилось о  Вели-
кой Маме, не имело ничего общего ни с ее плетеной качалкой, ни с ее пос-
леобеденной одурью, ни с горчичниками. Теперь она сияла в  ореоле  новой
легенды, непорочная, без груза прожитых лет.

   Нескончаемые часы полнились словами, словами, словами, которые стара-
ниями корифеев печатного слова получали живой отклик на всей  территории
Республики. Так шло до тех пор, пока  кто-то,  наделенный  чувством  ре-
альности, не прервал государственные тары-бары стерильных  отцов-законо-
дателей, напомнив высокому собранию, что труп Великой Мамы ждет  решения
при сорока градусах в тени. Однако мало кто обратил внимания на  попытку
вторжения здравого смысла в  безгреховно-чистую  атмосферу  неколебимого
Закона. Разве что распорядились набальзамировать  труп  Великой  Мамы  и
снова взялись за поиски новых формул, снова согласовывали мнения и  вно-
сили поправки в Конституцию, которые могли бы позволить Президенту  при-
сутствовать на торжественных похоронах.

   Столько всего было наговорено высокими болтунами, что их болтовня пе-
ресекла государственные границы, переправилась через океан  и  знамением
проникла в папские покои Кастельгандольфо. Верховный  Первосвященник,  с
трудом стряхнувший сонный дурман  феррагосто,  в  глубокой  задумчивости
смотрел на то, как погружаются в озеро  водолазы,  разыскивающие  голову
зверски убитой девицы.  Последние  недели  все  вечерние  газеты  писали
только об этом ужасном происшествии, и Верховный Первосвященник  не  мог
остаться равнодушным к тайне, разгадку которой искали в такой  близи  от
его летней резиденции. В тот вечер, однако, все переменилось: в  газетах
разом исчезли фотографии предполагаемых жертв и на смену им явился порт-
рет двадцатилетней женщины в траурной рамке. оВеликая Мама!п -  восклик-
нул Верховный Первосвященник, мигом узнав тот самый нечеткий дагерротип,
который ему поднесли в далекие времена по случаю его восшествия на Прес-
тол святого Петра. оВеликая Мама!п - дружно ахнули в своих  апартаментах
члены кардинальной коллегии, и в третий раз за все двадцать веков на не-
объятную христианскую империю  обрушился  вихрь  сумятицы,  неразберихи,
беспорядочной беготни, которая завершилась тем, что Верховного Первосвя-
щенника усадили в длинную черную гондолу, взявшую курс на далекие и фан-
тастические похороны Великой Мамы.

   Позади остались сияющие ряды персиковых деревьев, старая Аппиева  до-
рога, где солнце золотило ласковые тела кинозвўзд, не ведающих  о  столь
горестном событии. Скрылась из виду громада Кастельсантанджело,  маячив-
шая на горизонте Тибра. Густые вздохи собора Святого  Петра  вплелись  в
тенькающие четверти церквей Макондо.
   Сквозь заросли тростника в затаившихся болотах, где проходит  граница
между Римской империей и священными угодьями Великой  Мамы,  пробивались
визгливые крики обезьян, потревоженных близостью человека. Эти крики всю
ночь донимали Верховного Первосвященника, изнывающего от духоты под гус-
той москитной сеткой. В ночной темноте огромная папская  ладья  наполни-
лась до отказа мешками с юккой, связками зеленых  бананов,  корзинами  с
живой птицей, и, разумеется, мужчинами и  женщинами,  которые  побросали
свои дела в надежде попытать счастья и с выгодой продать свой  товар  на
похоронах Великой Мамы. Впервые в истории христианской церкви  Его  Свя-
тейшество мучился от озноба, вызванного бессоницей, и от  укусов  тропи-
ческих москитов. Но волшебные краски рассвета над землями Державной Ста-
рухи, первозданная красота царства игуаны и цветущего  бальзамина  мгно-
венно вытеснили из его памяти все невзгоды  путешествия  и  воздали  ему
сторицей за такое самопожертвование.
   Никанор проснулся от трех ударов в дверь, возвестивших  прибытие  Его
Святейшества. Смерть завладела всем домом без остатка. Цветистые  и  на-
батные речи Президента, жаркие лихорадочные споры парламентариев,  кото-
рые уже давно потеряли голос и объяснялись с помощью жестов,  сорвали  с
места сотни людей, и они, кто в одиночку, а  кто  целыми  конгрегациями,
прибывали в дом Великой Мамы,  заполняя  замшелые  лестничные  площадки,
душные чердаки и темные коридоры. Запоздавшие устраивались черте-где - в
бойницах, на дозорных башнях, в амбразурах, у слуховых окон. А в главной
парадной зале дожидалась высочайшего решения набальзамированная  Великая
Мама, над которой рос и рос устрашающий ворох телеграмм. Обессиленные от
слез девять племянников и племянниц в экстазе взаимной  подозрительности
ни на шаг не отходили от тела, которое мало-помалу превращалось в мумию.
   Словом, еще долгое время мир жил в напряженном ожидании. В  одном  из
залов Муниципии, где по стенам стояли четыре табурета, обтянутые  кожей,
а на столе - графин с дистиллированной водой, маялся бессонницей Верхов-
ный Первосвященник, пытаясь скоротать удушливые ночи чтением  мемориалов
и циркуляров. Днем он раздавал итальянские карамельки ребятишкам,  кото-
рые торчали под окном, и подолгу обедал в беседке, крытой вьющимися аст-
ромелиями, в обществе отца Антонио Исабеля, а случалось - и с Никанором.
Так он и жил, провожая изнурительные от жары дни, которые складывались в
нескончаемые недели и месяцы, до того знаменательного дня, когда на  се-
редину площади вышел Пастор  Пастрана,  чтобы  под  барабанную  дробь  -
трам-тарарам-там-пам - огласить решение Высочайшего Совета. оВ  связи  с
нарушениями общественного порядка, угрожающими государственной  безопас-
ности, Президенту Республики -  трам-тарарам-пам-пам  -  предоставляются
чрезвычайные полномочия, - трам-там-пам - которые дают ему право участия
в похоронах Великой Мамы! Трам-тара-рам-пам-пам!п

   Исторический день настал. Дюжие  арбалетчики  лихо  расчищали  дорогу
столпам Республики на улицах, где народ роился возле стоек  с  рулеткой,
киосков с лотереей, ларьков со снедью, на маленькой  площади,  где  люди
натянули москитные сетки и расстелили циновки и где  невозмутимо  сидели
со змеями на шеях ясновидцы, сбывавшие снадобья, которые исцеляют от ро-
жи и даруют бессмертие. В предвкушении вершинного момента стояли не  ше-
лохнувшись прачки из Сан Хорхе, ловцы жемчуга из Кабо де Вела, вязальщи-
ки сетей из Сиенаги, коптильщики креветок из Тасахеры, знахари из  Моха-
ны, солевары из Мануаре, аккордеонисты из Вальедупары, объездчики  лоша-
дей из Айяпеля, продавцы папайи из Сан-Пелайо, непревзойденные зубоскалы
из Ла Куэвы, оркестранты из Лас-Сабанас де Боливар, перевозчики из Ребо-
ло, бездельники из Магдалены, крючкотворы из Момпокса  и  многие  другие
вкупе с теми, о ком шла речь в самом начале рассказа. Даже ветераны пол-
ковника Аурелиано Буэндиа во главе с герцогом Марлборо в парадной  форме
- тигровая шкура с когтями и зубами -  явились  на  похороны,  пересилив
столетнее зло на Великую Маму и ее приближенных, чтобы отнестись с  про-
шением к Президенту Республики о военных  пенсиях,  которых  они  тщетно
ждали семьдесят лет подряд.

   Около одиннадцати утра обезумевшая, измученная солнцепеком толпа, чей
напор сдерживала элита невозмутимых блюстителей порядка в расшитых доло-
манах и пенных киверах, взревела от восторга. В черных фраках и  цилинд-
рах, торжественные, исполненные сознания собственного достоинства,  поя-
вились на углу телеграфного здания министры и сам Президент, а за ними -
парламентская комиссия, Верховный суд, Государственный совет, традицион-
ные политические партии, высшее духовенство, высокие представители  бан-
ков, торговли и промышленности. Президент  республики  -  лысый,  кургу-
зенький, в годах, болезненного вида - семенил  под  ошалелыми  взглядами
людей, которые когда-то заглазно сделали  его  верховным  властителем  и
лишь теперь удостоверились в его реальном  существовании.  Рядом  с  ним
выступали огрузневшие от понимания собственной значимости архиепископы и
военные чины с выпяченной грудью в непробиваемой броне орденов, но  лишь
он один был окружен сиянием высшей власти.
   Вторым потоком в мерном колыхании траурных шелков плыли королевы все-
го сущего и всего грядущего. Впервые без  ярких  роскошных  нарядов  шли
вслед за Королевой мира королева манго, королева зеленой ауйамы, короле-
ва гвинейских бананов, королева мучнистой юкки, королева гуайявы,  коро-
лева кокосового масла, королева черной фасоли, королева  четырехсотдвад-
цатишестиметровой связки яиц игуаны и все остальные королевы, которых не
счесть и которых мы не упомянули, дабы не слишком растягивать этот  спи-
сок.

   Великая Мама, возлежащая в гробу с пурпурными кистями, отрешенная  от
всего земного восьмью медными подставками и перенасыщенная  формалиновой
вечностью, не могла постичь всей грандиозности своего могущества. Все, о
чем она мечтала, сидя на балконе в знойной  духоте,  свершилось  теперь,
когда прогремели сорок восемь хвалебных песнопений, в которых высочайшие
особы, ставшие символами целой эпохи, воздали должное  ее  памяти.  Даже
сам Верховный Первосвященник, который являлся ей в предсмертном бреду  -
летящий в золотой карете над садами Ватикана, одолел с помощью пальмово-
го опахала тропическое пекло и почтил своим высоким  присутствием  самые
торжественные похороны на земле.

   Простой люд, обалдев от лицезрения столь небывалой процессии, не  мог
услышать алчного хлопанья крыльев у порога  господского  дома,  когда  в
итоге шумной перебранки именитых особ самые именитые  вынесли  на  своих
плечах катафалк с гробом Великой Мамы. Никто не  различил  грозной  тени
стервятников, которая ползла вслед за траурным кортежем  по  раскаленным
улочкам Макондо. Никто не заметил, что после этой процессии  на  улочках
остались зловонные отбросы. Никто не подозревал, что племянники  и  пле-
мянницы, приживальщики и любимчики Великой Мамы, да  и  ее  слуги,  едва
дождавшись выноса тела, ринулись поднимать полы, срывать  двери,  ломать
стены, словом - делить родовой дом. Зато почти все  до  одного  услышали
шумный вздох облегчения, пронесшийся над  толпой,  когда  после  двухне-
дельных молитв и дифирамбов огромная свинцовая плита легла на могилу.
   Кое у кого, кто при том присутствовал, хватило ума и догадки  понять,
что они стали свидетелями рождения новой эпохи.
   Верховный Первосвященник, выполнивший свою великую миссию на  грешной
земле, мог теперь воспарить душой и телом на небеса. Президент республи-
ки мог теперь распоряжаться государством по своему  разумению,  Королевы
всего сущего и грядущего могли выходить замуж по любви, рожать детей, ну
а простой люд мог натягивать москитные сетки, где ему сподручнее - в лю-
бом  уголке  владений  Великой  Мамы,  потому  как  сама  Великая  Мама,
единственная из всех смертных, кто мог тому воспротивиться и  кто  ранее
имел на то неограниченную власть, начала уже гнить под тяжестью  свинцо-
вой плиты.
   Главное было - поскорее отыскать того, кто сел бы на скамеечку у  во-
рот дома и рассказал все, как есть, чтобы его рассказ стал ярким  уроком
и вызывал смех у всех грядущих поколений и чтобы маловеры, все до едино-
го, знали эту историю, ибо в среду утром,  неровен  час,  должны  прийти
усердные дворники, которые навсегда сметут весь мусор после похорон  Ве-
ликой Мамы.




   Габриэль Гарсия Маркес
   Последнее путешествие корабля-призрака
   Рассказ

   ё Перевод с испанского Ростислава РЫБКИНА  Форматирование  и  правка:
Б.А. Бердичевский

   Вот теперь я им докажу, сказал он себе своим  новым,  низким  голосом
мужчины через много лет после того, как  однажды  ночью  впервые  увидел
этот огромный трансокеанский лайнер, который беззвучно и  с  потушенными
огнями прошел по бухте, похожий на громадный, покинутый  людьми  дворец,
он был длиннее городка и намного выше, чем колокольня церкви, этот  лай-
нер, который проследовал в темноте дальше, на другую  сторону  бухты,  к
укрывшемуся от корсаров за крепостной стеной городу колониальных времен,
с кого когда-то работорговым портом и вращающимся прожектором маяка, чей
скорбный свет через каждые пятнадцать секунд преображал городок в лунное
селение, где дома фосфорецируют, а улицы проходят по вулканической  пус-
тыне, и хотя он был тогда ребенком и низкого голоса мужчины  у  него  не
было, у него было зато разрешение матери оставаться на пляже допоздна  и
слушать, как играет ветер на своих ночных арфах, он запомнил до мельчай-
ших подробностей, будто видел сейчас, как трансокеанский лайнер  исчеза-
ет, когда свет маяка на него падает, и возникает снова, когда свет  ухо-
дит, корабль как бы мерцал, то он есть, то его нет,  и  когда  входил  в
бухту и потом, когда словно на ощупь, как  лунатик,  начал  искать  буи,
указывающие фарватер, и вдруг, должно быть, что-то случилось со стрелка-
ми компасов, потому что корабль повернул к подводным камням, налетел  на
них, развалился на куски и погрузился в воду без единого звука, хотя по-
добное столкновение с рифами должно было бы вызвать такой грохот и скре-
жет металла и такой взрыв в двигателях, что оцепенели бы от  ужаса  даже
спящие самым крепким сном драконы в доисторической сельве,  начинающейся
на окраине колониального города и кончающейся на другом конце света,  он
тогда сам подумал, что это сон, особенно на другой  день,  когда  увидел
сверкающую акваторию порта, буйные краски негритянских бараков на  приб-
режных холмах, шхуны гайянских контрабандистов, принимающие на борт свой
груз невинных попугаев с полными алмазов зобами, я считал звезды  и  ус-
нул, подумал он, и мне привиделся ясно-ясно, как  наяву,  этот  огромный
корабль, именно так все и было, он остался в этом убежден и не рассказал
о сне никому, и даже не вспоминал об этом видении, но в следующий  март,
в то же число, когда бродил ночью по берегу, высматривая стайки  дельфи-
нов в море, он вместо них увидел прошлогодний трансокеанский лайнер, не-
реальный, сумеречный, мерцающий, и опять этот  корабль  постигла  та  же
странная и ужасная судьба, что и в первый раз, никакой это не сон, я ви-
дел корабль на самом деле, и он побежал рассказать обо  всем  матери,  и
потом она три недели стонала и вздыхала, горюя, ведь у тебя мозги  гниют
оттого, что ты живешь наоборот, днем спишь, а ночами бродишь  бог  знает
где, как плохие люди, как раз в те дни ей обязательно нужно  было  побы-
вать в городе за крепостной стеной, купить что-нибудь, на чем удобно бы-
ло бы сидеть, когда думаешь о мертвом муже, потому что полозья ее качал-
ки сломались за одиннадцать лет вдовства, и она воспользовалась  случаем
и попросила лодочника, который их вез, проплыть мимо  рифов,  чтобы  сын
мог увидеть то, что он и увидел на самом деле в  витрине  моря,  увидел,
как среди расцветающих по-весеннему губок любят друг  друга  мантаррайи,
как в водоемах с самыми ласковыми водами, какие только есть  под  водой,
плещутся розовые парго и голубые корвины1 и даже  как  плавают  шевелюры
утопленннков, погибших в каком-то кораблекрушении  колониальных  времен,
но никакого следа потонувших трансокеанских лайнеров, ни  даже  мертвого
ребенка, но он твердил, что корабли были, и мать пообещала, что в следу-
ющий март будет бодрствовать вместе с ним, это определенно не зная,  что
единственно определенным в ее будущем было теперь только  кресло  времен
Фрэнсиса Дрейка2, которое она купит в этот день  на  устроенном  турками
аукционе, она села в него отдохнуть в тот же самый вечер, вздыхая, о мой
бедный Олоферн, если бы ты только видел, как хорошо вспоминается о  тебе
на этом бархатном сиденье, среди этой парчи словно с катафалка королевы,
но чем больше думала она о покойном муже, тем сильнее бурлила и тем ско-
рей превращалась в шоколад кровь у нее в сердце, как если бы она не  ви-
дела, а бежала, в ознобе, обливаясь потом и дыша будто сквозь слой  зем-
ли, и он, вернувшись на рассвете, нашел ее в кресле мертвой, еще теплой,
но уже наполовину разложившейся, как бывает, когда ужалит змея, и то  же
случилось потом еще с четырьмя женщинами, и тогда кресло-убийцу  бросили
в море, далеко-далеко, где оно уже никому не  причинит  вреда,  ведь  за
прошедшие столетия им столько пользовались, что свели на нет способность
кресла давать отдых, и теперь пришлось свыкаться с несчастной  сиротской
долей, все на него показывали, вот сын вдовы, которая привезла в городок
трон бед и страдания,  живет  не  столько  на  общественную  благотвори-
тельность, сколько воруя из лодок рыбу, а голос его между тем все больше
начинал походить на рычанье,  и  видения  прошлых  лет  вспомнились  ему
только в мартовскую ночь, когда он случайно посмотрел на  море  и,  мама
моя, да вот же он, чудовищно огромный кит цвета асбеста, зверь  рычащий,
смотрите, кричал он как безумный, смотрите, и от его крика поднялся  та-
кой лай собак и так завизжали женщины,  что  самым  старым  из  стариков
вспомнились страхи их прадедов, и они, думая, что вернулся  Уильям  Дэм-
пир3, попрятались под кровати, но те, кто  выбежал  на  улицу,  даже  не
взглянули на неправдоподобное сооружение, которое в  этот  миг,  потеряв
ориентацию, снова разваливалось на части  в  ежегодном  кораблекрушении,
вместо этого они избили его до полусмерти, так  что  он  не  мог  разог-
нуться, вот тогда-то он и сказал себе, брызжа от ярости слюной,  хорошо,
я им докажу, но своего решения не выдал ничем, и одна мысль  целый  год,
хорошо, я им докажу, он ждал новой ночи привидений,  чтобы  сделать  то,
что он сделал, и вот наконец пришло это время, он сел  в  чью-то  лодку,
переплыл в ней бухту и в ожидании своего звездного часа провел конец дня
на крутых и узких улочках бывшего работоргового порта, погрузился в  ко-
тел, где варились люди со всего Карибского побережья, но  был  настолько
поглощен своим замыслом, что не останавливался, как прежде, перед лавка-
ми индусов посмотреть на слоновьи бивни, украшенные резьбой в виде  ман-
даринов, не насмехался над говорящими по-голландски неграми в инвалидных
колясках, не шарахался в ужасе, как бывало, от малайцев с  кожей  кобры,
которых увлекла в кругосветное путешествие химерическая мечта найти тай-
ную харчевню, где подают жареное на вертеле филе бразильянок, не замечал
ничего, пока не легла на него всей тяжестью своих звезд ночь и не дохну-
ла сельва нежным ароматом гардений и разлагающихся саламандр, и вот  уже
он плывет, работая веслами, в чужой лодке к выходу из бухты, не зажигая,
чтобы не привлечь внимания береговой  охраны,  фонарь,  становясь  через
каждые пятнадцать секунд, когда его осеняло зеленое крыло света с маяка,
нечеловечески прекрасным и затем обретая во мраке снова обычное  челове-
ческое обличье, и сейчас он знал, что  плывет  около  буев,  указывающих
фарватер, знал не только потому, что все  ярче  становился  их  грустный
свет, но и потому, что теперь печальней дышала вода, и так он греб, нас-
только погруженный в самого себя, что его застали врасплох, и  леденящее
душу акулье дыханье, которым пахнуло вдруг неизвестно откуда, и то,  что
мрак ночи вдруг сгустился, как если бы внезапно погасли звезды, а случи-
лось так потому, что трансокеанский лайнер был уже здесь, совсем  рядом,
немыслимо огромный, мама родная, огромней всего  огромного,  что  только
есть на свете, и темней всего темного, что скрыто в земле или под водой,
триста тысяч тонн акульего запаха проплыли так  близко,  что  он  увидел
уходящие вверх по стальному обрыву швы, и ни искорки света в  бессчетных
бычьих глазах, ни вздоха в машинном чреве, ни души живой на борту,  зато
свой  собственный  ореол  безмолвия,   собственное   беззвездное   небо,
собственный  мертвый  воздух,  собственное  остановившееся  время,  свое
собственное, странствующее с ним вместе море, где плавает целый мир уто-
нувших животных, и внезапно от удара света с маяка все это исчезло, и на
несколько мгновений возникли снова прозрачное Карибское море, мартовская
ночь, обычный воздух, в котором хлопают крыльями пеликаны, и  теперь  он
был между буев один и не знал, что делать, только спрашивал себя  недоу-
менно, не грезил ли я и вправду наяву, не только сейчас, но  раньше,  но
едва он себя об этом спросил, как порыв  неведомого  ветра  погасил  все
буи, от первого до последнего, а когда свет маяка  ушел,  трансокеанский
лайнер возник снова, и теперь магнитные стрелки его компасов  показывали
путь неправильно, быть может, он даже не знал теперь,  в  каких  широтах
каких морей плывет, пытался найти на ощупь невидимый фарватер, а на  са-
мом деле шел на камни, и тут озарение, все понятно, то, что произошло  с
буями, последнее звено в цепи колдовства, сковавшей корабль, и он  зажег
на лодке фонарь, крохотный красный огонек, которого не мог  бы  заметить
никто на минаретах береговой охраны, но который для рулевого на  корабле
оказался, видно, ярким, как восходящее солнце, потому что,  ориентируясь
на этот огонек, трансокеанский лайнер исправил курс и маневром  счастли-
вого возвращения к жизни вошел в широкие ворота фарватера, и разом зажг-
лись все его огни, снова тяжело задышали котлы, небо над  ним  расцвети-
лось звездами, и опустились на дно трупы утонувших животных,  из  кухонь
теперь доносились звон посуды и благоуханье лаврового листа, и на  зали-
тых лунным светом палубах слышалось уханье духового оркестра и  бум-бум,
стучали в полутьме кают сердца полюбивших друг друга в открытом море, но
в нем накопилось столько злобы и ярости,  что  изумление  и  восторг  не
смогли заглушить их, а чудо не смогло его испугать, нет, сказал он  себе
так решительно, как еще не говорил никогда, вот теперь я им докажу, будь
они прокляты, теперь я им докажу, и он не ушел  от  гиганта  в  сторону,
чтобы тот не мог его смять, а поплыл, налегая на весла, впереди, вот те-
перь я им докажу, и так он плыл, указывая кораблю путь своим фонарем,  и
наконец, убедившись, что корабль ему послушен, опять заставил его  изме-
нить направление, сойти с курса, которым тот шел к  пристани,  вывел  за
невидимые границы фарватера и повел за собой к уснувшему  городку,  так,
как будто это ягненок, только живущий в море, этот корабль, ныне оживший
и неуязвимый более для света маяка, теперь  свет  не  превращал  корабль
каждые пятнадцать секунд в невидимку, а делал алюминиевым,  впереди  уже
все яснее вырисовывались кресты церкви, нищета жилищ, ложь, а  трансоке-
анский лайнер по-прежнему следовал за ним вместе со  всем  что  нес,  со
своим капитаном, спящим на том боку, где сердце, с тушами боевых быков в
инее холодильников, с одиноким больным в корабельном госпитале, с  водой
в цистернах, о которой все позабыли, с не  получившим  отпущения  грехов
рулевым, который, видно, принял береговые камни за пристань, потому  что
вдруг раздался немыслимый вой гудка, раз, и его промочила до костей, па-
дая сверху, струя остывающего пара, второй гудок, и чужая лодка, в кото-
рой он плыл, чуть не перевернулась, и третий, но теперь уже все,  потому
что вот они, совсем рядом, извивы берега, камни улицы, дома  неверивших,
весь городок, освещенный огнями перепуганного  трансокеанского  лайнера,
сам он едва успел дать дорогу надвигающемуся  катаклизму,  крича  сквозь
грохот, так вот же вам, сволочи,  подумайте,  и  в  следующее  мгновение
стальная громада раздавила землю, и стал слышен хрустальный  звон  девя-
носта тысяч пятисот бокалов для шампанского, разбивающихся один за  дру-
гим от носа до кормы, а потом стало совсем светло, и было уже не  раннее
утро мартовского дня, а полдень сияющей среды,  и  он  смог  насладиться
зрелищем того, как неверившие смотрят разинув рот  на  стоящий  напротив
церкви самый большой в этом мире и в мире  ином  трансокеанский  лайнер,
белей всего белого, что только есть на свете, в двадцать раз выше  коло-
кольни и раз в девяносто семь длинней городка, на нем железными  буквами
было написано название ХАЛАЛ-ЧИЛЛАГ, и древние  воды  морей  смерти  еще
стекали лениво с его бортов.


   1 Мантаррайя, парго, корвина - названия рыб Карибского моря. 2  Фрэн-
сис Дрейк (1540-1596) - английский мореплаватель, не раз  нападавший  на
испанские владения в Вест-Индии. 3 Уильям Дэмпир (1652-1715) - известный
английский мореплаватель; в 1673-1675 годах плавал в Вест-Индии.



   Габриэль Гарсия Маркес
   Искусственные розы
   Рассказ

   ё Перевод с испанского Ростислава РЫБКИНА  Форматирование  и  правка:
Б.А. Бердичевский

   В предрассветных сумерках Мина нашла наощупь платье без рукавов,  ко-
торое повесила вечером около кровати, надела  его  и  переворошила  весь
сундук, разыскивая фальшивые рукава. Не найдя, она стала  искать  их  на
гвоздях, вбитых в стены и в двери, стараясь при этом не разбудить слепую
бабку, спавшую в той же комнате. Но когда глаза Мины привыкли к темноте,
она обнаружила, что бабки на постели нет, и пошла в кухню - спросить  ее
про рукава.
   - Они в ванне, - ответила слепая. - Вчера вечером я их выстирала.
   Там они и висели на проволоке, закрепленные двумя деревянными прищеп-
ками. Они еще не высохли. Мина сняла их, вернулась  с  ними  в  кухню  и
расстелила их на краю печки. Возле нее слепая помешивала кофе в котелке,
уставившись мертвыми зрачками на кирпичный карниз вдоль стены  коридора,
который вел в патио: на карнизе стояли в ряд цветочные горшки с целебны-
ми травами.
   - Не трогай больше мои вещи, - сказала Мина. - Рассчитывать на солнце
сейчас не приходится.
   - Совсем забыла, ведь сегодня страстная пятница.
   Втянув носом воздух и убедившись, что кофе уже  готов,  слепая  сняла
котелок с огня.
   - Подстели под рукава бумагу, камни грязные, - посоветовала она.
   Мина потерла камни пальцем. Они и вправду были грязные, но сажа, пок-
рывавшая их, затвердела и испачкала бы рукава только в том случае,  если
бы камни ими потерли.
   - Если испачкаются, виновата будешь ты, - сказала Мина.
   Слепая уже налила себе чашку кофе.
   - Ты злишься, - ответила она, волоча в коридор стул. - Это  кощунство
- причащаться, когда злишься.
   Она села со своим кофе около роз патио. Когда в третий раз прозвонили
к мессе, Мина сняла рукава с печки. Они были еще влажные, но  все  равно
она их надела. В платье с открытыми руками падре Анхель отказался бы  ее
причащать. Она не умылась, только стерла с лица мокрым полотенцем  оста-
ток вчерашних румян, потом зашла в комнату за мантильей и  молитвенником
и вышла на улицу. Через четверть часа она вернулась.
   - Попадешь в церковь, когда уже кончат читать  евангелие,  -  сказала
слепая; она все еще сидела возле роз патио.
   - Не могу я туда идти, - направляясь в уборную, сказала Мина. - Рука-
ва сырые, и платье неглаженное.
   У нее было чувство, будто на нее неотступно смотрит всевидящее око.
   - Сегодня страстная пятница, а ты не идешь к мессе.
   Вернувшись из уборной, Мина налила себе кофе  и  села  около  слепой,
прислонившись к побеленному косяку. Но пить она не смогла.
   - Это ты виновата, - прошептала она с глухим  ожесточением  чувствуя,
что ее душат слезы.
   - Да ты плачешь! - воскликнула слепая.
   Она поставила лейку, которую держала в руке, у горшков с майораном  и
вышла в патио, повторяя:
   - Ты плачешь! Ты плачешь!
   Мина поставила чашку на пол, потом ей кое-как удалось собой овладеть.
   - Я плачу от злости.
   И, проходя мимо бабки, добавила:
   - Тебе придется исповедаться, ведь это из-за тебя я не причастилась в
страстную пятницу.
   Слепая, не  двигаясь,  ждала,  чтобы  Мина  закрыла  за  собой  дверь
спальни; потом пошла  в  конец  коридора,  наклонилась,  вытянув  вперед
пальцы, пошарила и наконец нашла непригубленную даже чашку Мины. Выливая
кофе в помойное ведро, она сказала:
   - Бог свидетель, у меня совесть чистая.
   Из спальни вышла мать Мины.
   - С кем ты разговариваешь? - спросила она.
   - Ни с кем, - ответила слепая. - Я ведь уже говорила тебе, что  теряю
разум.
   Запершись в комнате, Мина расстегнула корсаж и достала  с  груди  три
маленьких ключика, надетые на булавку. Одним из них она  открыла  нижний
ящик комода и, вынув оттуда небольшой деревянный ларец, открыла его дру-
гим ключом. Внутри лежала пачка писем на цветной бумаге, стянутой резин-
кой. Она засунула их за корсаж, поставила ларчик на место и снова запер-
ла ящик комода. Потом она пошла в уборную и бросила письма в яму.
   - Ты собиралась к мессе, - сказала ей мать.
   - Она не могла пойти, - вмешалась в разговор слепая. - Я забыла,  что
сегодня страстная пятница, и вчера вечером выстирала рукава.
   - Они еще не высохли, - пробормотала Мина.
   - Ей пришлось много работать эти дни, - продолжала слепая.
   - Мне нужно сдать на пасху сто пятьдесят дюжин роз, - сказала Мина.
   Хотя было рано, солнце уже начало припекать. К семи утра большая ком-
ната уже превратилась в мастерскую по  изготовлению  искусственных  роз:
появились корзина с лепестками и проволокой, большая коробка гофрирован-
ной бумаги, две пары ножниц, моток ниток и пузырек клея. Почти сразу  же
пришла Тринидад с картонной коробкой под мышкой; она хотела узнать,  по-
чему Мина не ходила к мессе.
   - У меня не было рукавов, - ответила Мина.
   - Да тебе бы кто хочешь их одолжил, - сказала Тринидад.
   Она пододвинула стул и села около корзины с лепестками.
   - Когда догадалась, было уже поздно, -сказала Мина.
   Она сделала розу, потом подошла к корзине закрутить ножницами лепест-
ки. Тринидад поставила картонную коробку на пол и тоже принялась за  ра-
боту.
   Мина посмотрела на коробку.
   - Купила туфли?
   - В ней мертвые мыши, - ответила Тринидад.
   Тринидад закручивала лепестки лучше, и Мина стала  обвертывать  куски
проволоки зеленой бумагой - делать стебли. Они работали молча, не  обра-
щая внимания на солнце, наступавшее на комнату,  где  на  стенах  висели
идиллические картины и семейные фотографии. Кончив делать  стебли.  Мина
повернула к Тринидад свое лицо, казавшееся каким-то невещественным. Дви-
жения у Тринидад, едва шевелившей кончиками  пальцев,  были  удивительно
точные; сидела она сомкнув ноги, и Мина посмотрела на ее мужские  туфли.
Не поднимая головы, Тринидад почувствовала ее  взгляд,  отодвинула  ноги
под стул и перестала работать.
   - Что такое? -- спросила она.
   Мина наклонилась к ней совсем близко.
   - Он уехал.
   Ножницы из рук Тринидад упали к ней на колени.
   - Не может быть!
   - Да, уехал, - повторила Мина.
   Тринидад не мигая на нее уставилась. Между ее сдвинутыми бровями про-
легла вертикальная морщина.
   - И что теперь?
   Когда Мина ответила, ее голос звучал ровно и твердо:
   - Теперь? Ничего.
   Тринидад стала прощаться с ней около десяти. Освободившаяся от бреме-
ни своих тайн, Мина ей напомнила, что надо бросить мертвых мышей в убор-
ную. Слепая подрезала розовый куст.
   - Не догадаешься, что у меня здесь в коробке, - сказала, проходя мимо
нее, Мина.
   Она потрясла коробку. Слепая прислушалась.
   - Тряхни еще раз.
   Мина тряхнула во второй раз, но и после третьего, когда, слепая  слу-
шала, оттянув указательным пальцем мочку уха, она так и не  смогла  ска-
зать, что в коробке.
   - Это мыши, которых за ночь поймали ловушками в церкви, - сказала Ми-
на.
   На обратном пути она прошла мимо слепой молча. Однако  слепая  двину-
лась за ней следом. Когда бабка вошла в большую комнату,  Мина,  сидя  у
закрытого окна, заканчивала розу.
   - Мина, - сказала слепая,- если хочешь быть  счастливой,  никогда  не
поверяй свои тайны чужим людям.
   Мина на нее посмотрела, слепая села напротив и хотела тоже начать ра-
ботать, но Мина ей не дала.
   - Нервничаешь, - заметила слепая.
   - По твоей вине.
   - Почему ты не пошла к мессе?
   - Сама знаешь почему.
   - Будь это вправду из-за рукавов, ты бы и из дому не вышла, - сказала
слепая. - Ты пошла, потому что тебя кто-то ждал, и он тебе сделал что-то
неприятное.
   Мина, словно смахивая пыль с невидимого стекла, провела руками  перед
глазами слепой.
   - Ты ясновидица, - сказала она.
   - Сегодня утром ты была в уборной два раза, - сказал слепая. - А ведь
больше одного раза ты не ходишь по утрам никогда.
   Мина продолжала работать.
   - Можешь ты показать мне, что у тебя в нижнем ящике шкафа? - спросила
слепая.
   Мина не спеша воткнула розу в оконную раму, достала из-за корсажа три
ключика, положила в руку слепой и сама сжала ей пальцы в кулак.
   - Посмотри собственными глазами, - сказала она.
   Кончиками пальцев слепая ощупала ключи.
   - Мои глаза не могут увидеть то, что лежит на дне выгребной ямы.
   Мина подняла голову. Сейчас ей казалось, будто слепая знает, что  она
на нее смотрит.
   - А ты полезай туда, если тебя так интересуют мои вещи.
   Однако задеть слепую ей не удалось.
   - Каждый день ты пишешь в постели до зари,- сказала бабка.
   - Но ведь ты сама гасишь свет.
   - И сразу ты зажигаешь карманный фонарик. А потом, слушая твое  дыха-
ние, я могу даже сказать, о чем ты пишешь.
   Мина сделала над собой усилие, чтобы не вспылить.
   - Хорошо, - сказала она, не поднимая  головы,  -  допустим,  что  это
правда; что здесь такого?
   - Ничего, - ответил слепая. - Только то, что из-за этого ты  не  при-
частилась в страстную пятницу.
   Мина сгребла нитки, ножницы и недоконченные цветы в одну кучу, сложи-
ла все в корзину и повернулась к слепой.
   - Так ты хочешь, чтобы я сказала тебе,  зачем  ходила  в  уборную?  -
спросила она.
   Наступило напряженное молчание, и наконец Мина сказала:
   - Какать.
   Слепая бросила ей в корзину ключи.
   - Могло бы сойти за правду, - пробормотала она, направляясь в  кухню.
-Да, можно было бы поверить, если бы хоть раз до этого я слышала от тебя
вульгарность.
   Навстречу бабке, с противоположного конца коридора, шла мать  Мины  с
большой охапкой усеянных колючками веток.
   - Что произошло? - спросила она.
   - Да просто я потеряла разум, - ответила слепая. - Но, видно, пока  я
не начну бросаться камнями, в богадельню меня все равно не отправят.



   Габриэль Гарсия Маркес
   Сиеста во вторник
   Рассказ

   ё Перевод с испанского Ростислава РЫБКИНА  Форматирование  и  правка:
Б.А. Бердичевский

   Поезд, выйдя из дрожащего коридора красных скал, углубился в  банано-
вые плантации, бесконечные и одинаковые справа и слева,  и  воздух  стал
влажным и перестал ощущаться ветерок с моря. В окно вагона ворвался уду-
шающий дым. По узкой дороге рядом с рельсами волы тянули повозки, довер-
ху нагруженные зеленоватыми гроздьями бананов. За дорогой, на  ничем  не
засаженной и потому какой-то неуместной здесь земле,  стояли  конторы  с
электрическими вентиляторами внутри, казармы из красного кирпича и прог-
лядывающие среди пыльных розовых кустов и пальм террасы с белыми  столи-
ками и стульями. Было одиннадцать часов, жара еще только начиналась.
   - Лучше поднять стекло, - сказала женщина. -А то у  тебя  все  волосы
будут в саже.
   Девочка попыталась, но заржавевшая рама не сдвинулась с места.
   Кроме них, пассажиров в этом простом вагоне третьего класса не  было.
Дым из паровозной трубы по-прежнему вливался в окошко, и девочка  подня-
лась с места и положила на свое сиденье вещи - пластиковую сумку с  едой
и обернутый газетой букет цветов. Она пересела на скамейку напротив, по-
дальше от окна, лицом к матери. Обе были в бедном и строгом трауре.
   Девочке было двенадцать лет, и на поезде она ехала  впервые.  Веки  у
женщины были в синих прожилках, а ее тело, маленькое, дряблое и  бесфор-
менное, облегало платье, скроенное как сутана. Было  непохоже,  что  она
мать девочки - для этого она казалась слишком старой.  Она  сидела  так,
словно позвоночник ее прирос к спинке скамьи, и обеими руками держала на
коленях когда-то лакированный, а теперь облезлый портфель. Лицо ее выра-
жало полное спокойствие, присущее людям, живущим все время в бедности.
   В двенадцать началась жара. Поезд, чтобы пополнить запас воды,  оста-
новился на десять минут на каком-то полустанке. Снаружи, в  таинственном
молчании плантации, тени были необыкновенно  чистыми,  а  внутри  вагона
застоявшийся воздух пах невыделанными кожами. Дальше поезд пошел, уже не
набирая большой скорости. Два раза он останавливался в одинаковых город-
ках, деревянные дома которых были выкрашены  яркими  красками.  Женщина,
уронив на грудь голову, задремала. Девочка сняла туфли, пошла в  туалет-
ную комнату и положила увядшие цветы в воду.
   Когда она вернулась, мать уже ждала ее: пора было есть. Она дала  де-
вочке кусок сыра, кусок мясного пирога из маисовой муки и сладкую галету
и то же самое достала из пластиковой сумки для себя. Они начали есть,  а
поезд тем временем очень медленно переехал стальной мост и покатил через
новый городок, точно такой, как прежние, с той только разницей,  что  на
площади в нем толпился народ. Под расплавляющим все и вся солнцем играли
что-то веселое музыканты. За городком, на иссушенной равнине,  плантаций
уже не было. Женщина перестала есть.
   - Обуйся, - сказала она.
   Девочка посмотрела в окно. Она увидела только  голую  равнину;  поезд
снова начал набирать скорость, однако она положила недоеденную галету  в
сумку и мигом обулась. Мать дала ей расческу.
   - Причешись.
   Девочка стала причесываться, и в эту минуту паровоз засвистел. Женщи-
на рукой обтерла потные шею и лицо. Едва только девочка кончила причесы-
ваться, как в окне замелькали первые дома нового  городка,  большего  по
размерам, но еще более унылого, чем прежние.
   - Если тебе нужно что-нибудь сделать, сделай это  теперь,  -  сказала
мать. - И потом, даже если ты будешь умирать от жажды, не проси ни у ко-
го воды. И, самое главное, не плачь.
   Девочка кивнула. В окна сквозь свистки паровоза и подрагиванье старых
вагонов врывался обжигающий сухой ветер. Женщина свернула сумку с остат-
ками еды и убрала в портфель. На какое-то мгновенье в окне засиял и  по-
тух весь городок, такой, каким он был в этот пронизанный  светом  авгус-
товский вторник. Девочка завернула цветы в  мокрую  газету,  отсела  еще
дальше от окна и пристально посмотрела на мать. Та ответила  ей  спокой-
ным, ласковым взглядом. Свисток оборвался, и поезд начал замедлять  ход.
Потом он остановился.
   На станции не видно было ни одного человека. На другой стороне улицы,
затененной миндальным деревьями, открыта была только бильярдная. Городок
плавал в зное. Женщина и девочка вышли со станции,  пересекли  мостовую,
булыжник которой уже начинал разрушаться от напора травы, и оказались  в
тени - на тротуаре.
   Было почти два часа пополудни. В это время дня городок,  придавленный
к земле оцепенением сна, предавался сиесте. Лавки,  учреждения,  муници-
пальная школа закрывались в одиннадцать и открывались лишь незадолго  до
четырех, когда поезд возвращался. Открытыми оставались только  гостиница
напротив станции, буфет в ней и бильярдная и тут же, на площади, но чуть
сбоку, почта. В домах, построенных в своем большинстве по стандарту  ба-
нановой компании, были заперты изнутри двери и спущены шторы. В  некото-
рых было так жарко, что обитатели их обедали в патио. Другие  сидели  на
стульях в тени миндальных деревьев, прямо на улице, и там проводили часы
сиесты.
   Стараясь идти в тени и ничем не нарушать отдыха  жителей,  женщина  с
девочкой зашагали по городку. Они пошли прямо к  дому  священника.  Мать
провела ногтем по металлической сетке, которой была затянута дверь,  по-
дождала немного и сделала то же самое снова. Внутри жужжал электрический
вентилятор. Они не услышали шагов, только дверь скрипнула где-то  внутри
дома, а потом совсем близко, прямо за металлической сеткой,  насторожен-
ный голос спросил:
   - Кто это там?
   Мать попыталась разглядеть того, кто подошел.
   - Мне нужен падре, - сказала она.
   - Он сейчас спит.
   - У меня срочное дело, - сказала мать.
   Ее голос звучал спокойно, но настойчиво.
   Дверь беззвучно приоткрылась, и они увидели полную невысокую женщину;
кожа у нее была очень бледная, а волосы  стального  цвета.  За  толстыми
стеклами очков ее глаза казались совсем маленькими.
   - Войдите, - и она открыла дверь настежь.
   Они вошли в комнату, пропахшую запахом увядших цветов. Женщина подве-
ла их к деревянной скамье со спинкой и жестом пригласила их  сесть.  Де-
вочка села, но мать продолжала стоять, сжимая в руках  портфель,  погру-
женная в свои мысли. Никаких звуков, кроме жужжанья вентилятора,  слышно
не было.
   Дверь, которая вела в другие комнаты, открылась, и  на  пороге  опять
появилась та же женщина.
   - Говорит, чтобы вы пришли после трех,  -  почти  прошептала  она.-Он
только пять минут как лег.
   - Поезд уходит в половине четвертого, - сказала мать.
   Ее слова прозвучали коротко и уверенно, но в  голосе,  все  таком  же
спокойном, значения было больше, чем в словах. Впервые женщина, впустив-
шая их в дом, улыбнулась.
   - Хорошо, - сказала она.
   Дверь закрылась за нею снова, и теперь мать села около девочки. В уз-
кой, бедно обставленной приемной было чисто. По ту  сторону  деревянного
барьера, делившего комнату надвое, стоял рабочий стол, простой, застлан-
ный клеенкой, а на нем - пишущая машинка старого образца и рядом ваза  с
цветами. Еще дальше, за столом, стояли приходские архивы. Чувствовалось,
что порядок в кабинете поддерживает одинокая женщина.
   Дверь снова открылась, и на этот раз, протирая носовым платком стекла
очков, вышел священник. Только когда он надел очки, стало ясно,  что  он
родной брат женщины, которая их впустила.
   - Что вам угодно? - спросил он.
   - Ключи от кладбища, - ответила мать.
   Девочка продолжала сидеть, цветы лежали у нее на коленях; а ноги  под
скамейкой были скрещены. Священник посмотрел на нее, потом  на  мать,  а
потом, сквозь металлическую сетку, затягивавшую  окно,  на  безоблачное,
ослепительно яркое небо.
   - В такую жару, - сказал он. - Могли бы подождать, пока солнце  будет
пониже.
   Мать покачала головой. Священник прошел за барьер,  достал  из  шкафа
тетрадь в клеенчатой обложке, деревянный пенал и чернильницу  и  сел  за
стол. Волос на голове у него было мало, зато они в избытке росли на  ру-
ках.
   - Чью могилу хотите посетить? - спросил он.
   - Карлоса Сентено, - ответила мать.
   - Кого?
   - Карлоса Сентено.
   Падре по-прежнему не понимал.
   - Вора, которого убили здесь, в городке, на прошлой неделе, - не  ме-
няя тона, сказала женщина. - Я его мать.
   Священник пристально на нее посмотрел.  Она  ответила  ему  таким  же
взглядом, спокойная и уверенная в себе,  и  падре  залился  краской.  Он
опустил голову и начал писать. Заполняя страницу в  клеенчатой  тетради,
он спрашивал у женщины, кто она и откуда; она отвечала без запинки, точ-
но и подробно, словно читая по написанному. Падре начал потеть.  Девочка
расстегнула левую туфлю, подняла пятку и наступила на задник. То же  са-
мое она сделала и правой ногой. Все началось в  понедельник  на  прошлой
неделе, в нескольких кварталах от дома священника. Сеньора Ребека,  оди-
нокая вдова, жившая в доме, полном всякого хлама,  услышала  сквозь  шум
дождя, как кто-то пытается открыть снаружи дверь ее дома. Она  поднялась
с постели, нашла на ощупь в гардеробе старинный револьвер,  из  которого
никто не стрелял со времен полковника Аурелиано Буэндиа, и,  не  включая
света, пошла к двери. Ведомая не столько звуками  в  замочной  скважине,
сколько страхом, развившимся у нее за двадцать восемь  лет  одиночества,
она определила в темноте, не подходя близко,  не  только  где  находится
дверь, но и где расположена в ней замочная скважина. Сжав револьвер обе-
ими руками и выставив его вперед, она зажмурилась и нажала на  спусковой
крючок. Стреляла она первый раз в жизни. Когда  выстрел  прогремел,  она
сперва не услышала ничего, кроме шепота мелкого дождя на цинковой крыше.
Потом на зацементированную площадку перед дверью упал какой-то небольшой
металлический предмет, и невероятно усталый  голос  очень  тихо  сказал:
оОй, мама!п У человека, которого на рассвете нашли мертвым перед ее  до-
мом, был расплющенный нос, на нем была фланелевая, в разноцветную полос-
ку рубашка и обыкновенные штаны, подпоясанные вместо ремня  веревкой,  и
еще он был босой. Никто в городке его не знал.
   - Так, значит, звали его Карлос Сентено, - пробормотал, закончив  пи-
сать, падре.
   - Сентено Айяла, - уточнила, женщина. - Он был единственный мужчина в
семье.
   Священник повернулся к шкафу. На гвозде, вбитом в дверцу, висели  два
больших ржавых ключа; именно такими представляли себе девочка и ее мать,
когда была девочкой, да и, должно быть,  когда-то  сам  священник  ключи
святого Петра. Он снял их, положил  на  открытую  тетрадь,  лежавшую  на
барьере, и, взглянув на женщину, ткнул пальцем в исписанную страницу.
   - Распишитесь вот здесь.
   Женщина, зажав портфель под мышкой, стала неумело выводить свое  имя.
Девочка взяла цветы в руки, подошла, шаркая,  к  барьеру  и  внимательно
посмотрела на мать.
   Падре вздохнул.
   - Никогда не пытались вернуть его на правильный путь?
   Кончив писать, женщина ответила:
   - Он был очень хороший.
   Несколько раз переведя взгляд с матери на дочь, падре  с  жалостью  и
изумлением убедился в том, что плакать ни та ни  другая  не  собираются.
Тем же ровным голосом женщина продолжала:
   - Я ему говорила, чтобы никогда не крал у людей последнюю еду,  и  он
меня слушался. А раньше, когда он был боксером, его, бывало, так отдела-
ют, что по три дня не мог встать с постели.
   - Ему все зубы выбили, - сказала девочка.
   - Это правда, - подтвердила мать. - Для меня в те времена  у  каждого
куска был привкус ударов, которые получал мой сын в субботние вечера.
   - Неисповедимы пути господни, - сказал священник.
   Но сказал он это не очень уверенно, отчасти потому, что  опыт  сделал
его немного скептиком, а отчасти из-за жары. Он посоветовал  им  накрыть
чем-нибудь головы, чтобы избежать солнечного удара. Объяснил,  позевывая
и уже почти засыпая, как найти могилу Карлоса Сентено. На обратном пути,
сказал он, им достаточно будет позвонить в дверь и потом  просунуть  под
нее ключ, а также, если есть возможность, милостыню для церкви.  Женщина
выслушала его очень внимательно, но поблагодарила без улыбки.
   Направляясь к наружной двери, чтобы ее открыть, падре увидел: прижав-
шись к металлической сетке носами, внутрь глядят какие-то дети. Когда он
открыл, дети бросились врассыпную. Обычно в это время дня  на  улице  не
было ни души. Сейчас, однако, там были не только дети.  Под  миндальными
деревьями стояли небольшие группки людей. Падре окинул  взглядом  улицу,
преломленную в призме зноя, и понял. Мягким движением он снова  затворил
дверь.
   - Подождите минутку, - сказал он, не глядя на женщину.
   Дверь в глубине дома открылась, и оттуда  вышла  его  сестра;  поверх
ночной рубашки она набросила черную кофту, а волосы у  нее  были  теперь
распущены и лежали на плечах. Она посмотрела молча на священника.
   - Что случилось? - спросил он.
   - Люди поняли, - прошептала сестра.
   - Лучше им выйти через патио, - сказал падре.
   - Да все равно, - сказала сестра. - Все повысовывались в окна.
   Похоже было, что мать поняла только теперь. Она вглядывалась в сетку,
пытаясь рассмотреть, что делается на улице. Потом взяла у девочки  цветы
и пошла к двери. Девочка зашагала за нею следом.
   - Подождите, пока опустится ниже солнце, - сказал падре.
   - Вы расплавитесь, - добавила, стоя неподвижно в глубине комнаты, его
сестра. - Подождите, я вам одолжу зонтик.
   - Спасибо, - ответила женщина. - Нам и так хорошо. Она взяла  девочку
за руку, и они вышли на улицу.




   Габриэль Гарсия Маркес
   У нас в городке воров нет
   Рассказ

   ё Перевод с испанского Ростислава РЫБКИНА  Форматирование  и  правка:
Б.А. Бердичевский

   Дамасо вернулся с первыми петухами. Ана,  его  жена,  беременная  уже
седьмой месяц, сидела, не раздеваясь, на постели и ждала его. Лампа  на-
чинала гаснуть. Дамасо понял, что жена ждала его всю ночь, не перестава-
ла ждать ни на миг и даже сейчас, видя перед собой, попрежнему ждет его.
Он успокаивающе кивнул ей, но она не ответила, а испуганно уставилась на
узелок из красной материи, который он принес, скривила губы, стараясь не
заплакать, и задрожала. В молчаливой ярости Дамасо обеими руками схватил
ее за корсаж. От него пахло перегаром.
   Ана позволила поднять себя, а потом всей своей тяжестью упала к  нему
на грудь, прильнула лицом к его ярко-красной полосатой рубашке и зарыда-
ла. Крепко обхватив мужа, она держала его, не отпуская, до тех пор,  по-
ка, наконец, не успокоилась.
   - Я сидела и заснула, - всхлипывая, заговорила она, - и вдруг вижу во
сне - дверь открылась, и в комнату втолкнули тебя, окровавленного.
   Дамасо молча высвободился из объятий жены и посадил  ее  на  кровать,
туда, где она сидела до его прихода, а потом бросил узелок ей на  колени
и вышел помочиться. Она развязала тряпку и увидела бильярдные шары - два
белых и один красный, потерявшие блеск, со щербинками от ударов.
   Когда Дамасо вернулся, она удивленно их рассматривала.
   - Зачем они?-спросила она.
   Он пожал плечами:
   - Чтобы играть в бильярд.
   Дамасо снова завязал шары в красную тряпку и вместе с самодельной от-
мычкой, карманным фонариком и ножом спрятал их на дно сундука. Ана  лег-
ла, не раздеваясь, лицом к стене. Дамасо снял только брюки.  Вытянувшись
на постели, он курил в темноте и  пытался  обнаружить  в  предрассветных
звуках и шорохах хоть какие-нибудь последствия того, что он совершил;  и
вдруг до него дошло, что жена не спит.
   - О чем ты думаешь?
   - Ни о чем, - сказала она.
   От злости голос его стал еще глубже обычного. Дамасо  затянулся  пос-
ледний раз и загасил окурок о земляной пол.
   - Не было ничего другого, - вздохнул он. - Зря проболтался целый час.
   - Жаль, что тебя не пристрелили, - сказала Ана.
   Дамасо вздрогнул.
   - Типун тебе на язык, - пробормотал он и, постучав по краю деревянной
кровати, стал шарить рукой по полу в поисках сигарет и спичек.
   - Ну и осел же ты! - сказала она. - Хоть бы подумал, что я  дожидаюсь
и не сплю, и каждый раз, как слышу шум на улице, мне  кажется,  что  это
несут тебя мертвого. - Она вздохнула и добавила: - И все из-за  каких-то
трех бильярдных шаров.
   - В ящике стола было всего только двадцать пять сентаво.
   - Тогда не надо было брать ничего.
   - Очень уж трудно было туда влезть, - сказал Дамасо. - Не  мог  же  я
уйти с пустыми руками.
   - Взял бы хоть что-нибудь другое.
   - Другого ничего не было, - сказал Дамасо.
   - Нигде не найдешь столько разных вещей, как в бильярдной.
   - Это так кажется, - сказал Дамасо. - А когда  войдешь  и  хорошенько
оглядишься, то видишь, что там нет ничего дельного.
   Ана молчала. Дамасо представил себе, как она с открытыми глазами ищет
во мраке памяти какой-нибудь ценный предмет.
   - Может, оно и так, - сказала она.
   Дамасо закурил опять. Алкоголь покидал его, и постепенно возвращались
ощущение веса и объема тела и способность распоряжаться им.
   - Там, внутри, был кот, - добавил он. - Большущий белый кот.
   Ана перевернулась на другой бок, прижалась раздувшимся животом к  жи-
воту мужа и просунула ногу между его колен. От нее пахло луком.
   - Очень страшно было?
   - Кому, мне?
   - А кому же? - сказала Ана. - Говорят, мужчинам тоже бывает страшно.
   Он почувствовал, что она улыбается, и тоже улыбнулся.
   - Немного, - ответил Дамасо. - Чуть штаны не намочил.
   Он дал поцеловать себя, но сам не ответил. Потом, с полным  сознанием
риска, на который пошел, но без тени раскаяния, словно делясь воспомина-
ниями о путешествии, все ей подробно рассказал.
   Она долго молчала.
   - Глупость ты сделал.
   - Самое главное - начать, - сказал Дамасо. - И  вообще,  для  первого
раза не так уж плохо.

   Было уже за полдень, и солнце палило неимоверно. Когда  Дамасо  прос-
нулся, Ана была уже на ногах. Он сунул голову в фонтан и держал  ее  там
до тех пор, пока не проснулся окончательно. Жилище их было одним из мно-
гих в целой галерее одинаковых комнат с общим патио, рассеченным на час-
ти кусками проволоки для сушки белья. Около входа в их комнату,  отгоро-
женные от остального патио листами жести, стояли  печка  для  стряпни  и
нагревания утюгов и стол для еды и глажения. Увидев, что идет  муж,  Ана
освободила часть столика от выглаженного белья и,  чтобы  сварить  кофе,
сняла с печки утюги. Она была крупнее Дамасо, с очень светлой  кожей,  и
двигалась мягко и точно, как двигаются люди,  не  испытывающие  никакого
страха перед жизнью.
   Сквозь туман головной боли Дамасо вдруг почувствовал, что жена взгля-
дом пытается ему что-то сказать, и обратил наконец внимание на голоса  в
патио.
   - Все утро только об этом и говорят, - прошептала  Ана,  подавая  ему
кофе. - Мужчины уже пошли туда.
   Окинув двор взглядом, Дамасо убедился, что и вправду мужчины  и  дети
куда-то исчезли. Прихлебывая кофе, послушал, о чем говорят женщины, раз-
вешивающие белье. Потом закурил и вышел из кухни.
   - Тереса, - позвал он.
   Одна из девушек, в мокром платье, облепившем тело, откликнулась.
   - Будь осторожен, - шепнула Ана.
   Девушка подошла.
   - Что случилось? - спросил Дамасо.
   - Залезли в бильярдную и все унесли, - сказала девушка.
   Она говорила так, будто знала все до мельчайших подробностей. Расска-
зала, как из заведения выносили вещь за вещью и в конце концов выволокли
бильярдный стол. Она рассказывала настолько убедительно, что  ему  стало
казаться, будто именно так все и было.
   - Дьявольщина! - сказал он, вернувшись к Ане.
   Ана стала что-то вполголоса напевать. Дамасо, пытаясь заглушить в се-
бе беспокойство, придвинул стул вплотную к стене. Три месяца назад, ког-
да ему исполнилось двадцать лет, тонкие усики, за которыми  он  ухаживал
не только со свойственной ему бессознательной склонностью  к  страданию,
но даже с некоторой нежностью, придали немного мужественности  его  ско-
ванному следами оспы лицу. С тех пор он стал чувствовать себя  взрослым,
но этим утром, когда воспоминания прошлой ночи тонули в трясине головной
боли, он не находил себе места.
   Кончив гладить, Ана разделила белье на две равные стопки и  собралась
уходить.
   - Возвращайся скорее, - сказал Дамасо.
   - Как всегда.
   Он последовал за ней в комнату.
   - Вот клетчатая рубашка, - сказала Ана. - Во фланелевой тебе  показы-
ваться теперь не стоит. - И, заглянув в его  прозрачные  кошачьи  глаза,
объяснила: - Мы не знаем - вдруг кто-нибудь тебя видел.
   Дамасо вытер потные ладони о брюки.
   - Никто меня не видел.
   - Мы не знаем, - повторила Ана, подхватывая под ту и другую  руку  по
стопке белья. - И лучше тебе сейчас не выходить. Сперва пойду я и покру-
чусь там немножко. Я не покажу вида, что мне это интересно.
   Ничего определенного никто в городке не знал. Ане пришлось  выслушать
несколько раз - все по-разному - подробности одного и того  же  события.
Закончив разносить белье, она, вместо того чтобы, как всегда  по  суббо-
там, отправиться на рынок, пошла на площадь.
   Она увидела перед бильярдной меньше народу,  чем  ожидала.  Несколько
человек стояли и разговаривали в тени  миндальных  деревьев.  Сирийцы  с
цветными платками на головах обедали, и, казалось, будто их лавки  дрем-
лют под своими брезентовыми навесами. В вестибюле гостиницы, развалясь в
кресле-качалке, раскрыв рот и разбросав в стороны руки и ноги, спал  че-
ловек. Все было парализовано полуденным зноем.
   Она прошла на некотором расстоянии от бильярдной.  На  пустыре  перед
входом стояли люди. И тогда она вспомнила то, что слышала  от  Дамасо  и
что знали все, но помнили только завсегдатаи:  задняя  дверь  бильярдной
выходит на пустырь. Через минуту, прикрывая живот руками, она уже стояла
в толпе и смотрела на взломанную дверь. Висячий замок остался целым,  но
одна из петель была вырвана. Какое-то время Ана созерцала плоды скромно-
го труда одиночки, а потом с жалостью подумала о Дамасо.
   - Кто это сделал? - спросила она, ни на кого не глядя.
   - Неизвестно, - ответил чей-то голос. - Говорят, какой-то приезжий.
   - Да уж конечно, - сказала женщина за ее спиной. - У  нас  в  городке
воров нет. Все друг друга знают.
   Ана повернулась к ней и сказала улыбаясь:
   - Правильно.
   По ее телу струился пот. Рядом стоял дряхлый старик с глубокими  мор-
щинами на облысевшем затылке.
   - Много унесли? - спросила она.
   - Двести песо и еще бильярдные шары, - ответил старик, до  странности
пристально ее разглядывая. - Скоро будем спать не закрывая глаз.
   Ана отвернулась.
   - Правильно, - снова сказала она.
   Покрыв голову платком, она пошла прочь. Ей казалось, что старик  про-
вожает ее взглядом.
   В течение четверти часа люди на пустыре стояли  тихо,  как  будто  за
взломанной дверью лежал покойник. А потом народ зашевелился, все  повер-
нулись, и толпа вытекла на площадь.
   Хозяин бильярдной стоял в дверях вместе с алькальдом  и  двумя  поли-
цейскими. Он был маленький и круглый, в брюках, которые, если бы не  его
большой живот, наверняка бы с него свалились, и в очках, похожих на  те,
которые делают дети. От него исходило подавляющее всех  чувство  оскорб-
ленного достоинства.
   Его окружили. Ана, прислонившись к стене, стала слушать, что он расс-
казывает, и слушала до тех пор, пока толпа нс начала редеть. Тогда с го-
ловой, отяжелевшей от жары, она отправилась домой  и,  миновав  соседей,
оживленно обсуждавших происшедшее, вошла в свою комнату.
   Дамасо, провалявшийся все это время на кровати, снова и снова с удив-
лением думал, как это Ана, дожидаясь его прошлой ночью, могла не курить.
Увидев, как она входит, улыбающаяся, и снимает с головы мокрый  от  пота
платок, он раздавил едва начатую сигарету на земляном полу,  густо  усы-
панном окурками, и с замиранием сердца спросил:
   - Ну?
   Ана опустилась перед кроватью на колени.
   - Так ты, оказывается, не только вор, а еще и обманщик.
   - Почему?
   - Ты сказал мне, что в ящике ничего не было.
   Дамасо сдвинул брови.
   - Да, ничего.
   - Там было двести песо, - сказала Ана.
   - Вранье! - Дамасо повысил голос.
   Он приподнялся, сел и снова полушепотом продолжал:
   - Всего двадцать пять сентаво.
   Она поверила.
   - Старый разбойник, - сказал Дамасо, сжимая кулаки.  -  Хочет,  чтобы
ему рожу разукрасили.
   Ана весело рассмеялась.
   - Не болтай глупостей.
   Он не выдержал и тоже расхохотался. Пока он брился, жена  рассказала,
что ей удалось узнать.
   - Полиция ищет приезжего. Говорят, он приехал в четверг, а вчера  ве-
чером видели, как он крутится у двери, - сказала она. - Говорят, его  до
сих пор не нашли.
   Дамасо подумал о чужаке, которого никогда не видел, и на какой-то миг
ему показалось, будто тот и в самом деле виновник происшедшего.
   - Может, он уехал, - сказала Ана.
   Как всегда, Дамасо понадобилось три часа, чтобы привести себя в поря-
док. Сперва тщательное подравнивание усов. Потом умывание в фонтане  па-
тио. Со страстью, которую за время, прошедшее с их первого  вечера,  так
ничто и не могло потушить, Ана наблюдала от начала до конца  всю  долгую
процедуру его причесывания. Когда она увидела, как он, в красной клетча-
той рубашке, перед тем, как выйти из дому, смотрится в зеркало, она  по-
казалась себе постаревшей и неряшливой. Дамасо  с  легкостью  профессио-
нального боксера стал перед ней в боевую позицию. Она  схватила  его  за
руки.
   - Деньги у тебя есть?
   - Я богач, - улыбаясь, ответил он, - ведь у меня двести песо.
   Ана отвернулась к стене, достала из-под корсажа скатанные в  трубочку
деньги и, вынув одно песо, протянула мужу:
   - Возьми, Хорхе Негрете1. Вечером Дамасо оказался о друзьями на  пло-
щади. Люди, прибывавшие на базар из соседних деревень,  устраивались  на
ночлег прямо среди ларьков со снедью и лотерейных столиков, и едва  нас-
тупила темнота, как уже отовсюду доносился их храп. Друзей Дамасо,  судя
по всему, интересовало не столько ограбление бильярдной, сколько переда-
ча по радио бейсбольного чемпионата, которую они не могли слушать  из-за
того, что заведение было  закрыто.  За  горячими  спорами  о  чемпионате
друзья не заметили, как они, не сговариваясь и не поинтересовавшись  да-
же, что показывают, вошли в кино.
   Шел фильм с Кантинфласом2. Дамасо сидел в первом ряду балкона и весе-
ло хохотал, не испытывая никаких угрызений совести. Он  чувствовал,  что
выздоравливает от своих переживаний. Была прекрасная июньская ночь, и  в
паузы между диалогами, когда слышен был только стрекот проектора - будто
моросил мелкий дождик, - над открытым кинотеатром нависало тяжелое  мол-
чание звезд.
   Вдруг изображение на экране побледнело, и из глубины  партера  послы-
шался шум. Вспыхнул свет, и Дамасо показалось, будто  его  обнаружили  и
все на него смотрят. Он вскочил было, но увидел, что все словно приросли
к своим местам, а полицейский, намотав на руку  ремень,  яростно  хлещет
кого-то большой медной пряжкой. Хлестал он ею огромного негра. Закричали
женщины, и полицейский тоже закричал, перекрывая их голоса:
   - Сволочь! Сволочь!
   Негр покатился между рядами, преследуемый двумя другими полицейскими,
бившими его по спине. Наконец им  удалось  схватить  его;  тот,  который
хлестал пряжкой, своим ремнем скрутил ему руки за спиной,  и  все  трое,
толкая, погнали его к двери. Все произошло так быстро, что Дамасо  понял
случившееся, только когда негр прошел мимо него. Рубашка на  негре  была
разорвана, лицо вымазано пылью, потом и кровью. Он повторял рыдая:
   - Убийцы! Убийцы!
   Свет погас, и снова стали показывать фильм. Дамасо больше ни разу  не
засмеялся. Он курил сигарету за сигаретой и, глядя на экран,  видел  ка-
кие-то несвязные куски. Наконец снова загорелся свет, и  зрители  теперь
переглядывались, словно напуганные явью.
   - Вот здорово! - воскликнул кто-то с ним рядом.
   - Кантинфлас хорош, - не взглянув на говорившего, сказал Дамасо.
   Людской поток вынес его к двери. Торговки снедью,  нагруженные  своим
имуществом, расходились по домам. Хотя шел двенадцатый час, на улице бы-
ло много народу - дожидались зрителей, чтобы узнать от них, как  поймали
негра.
   На этот раз Дамасо прокрался в комнату так тихо, что, когда Ана в по-
лусне почувствовала его присутствие, он, лежа на  спине,  докуривал  уже
вторую сигарету.
   - Ужин на плите, - сказала она.
   - Я не хочу есть, - ответил Дамасо.
   Ана вздохнула.
   - Мне приснилось, будто Нора лепит из масла фигурки мальчиков, - ска-
зала она, еще не совсем проснувшись.
   И только теперь, поняв, что спала, что незаметно  для  себя  заснула,
она растерянно протерла глаза и повернулась к Дамасо.
   - Приезжего поймали, - сказала она.
   Дамасо отозвался не сразу.
   - Кто сказал?
   - Поймали в кино, - начала рассказывать Ана. - Сейчас все пошли туда.
   И она рассказала до неузнаваемости искаженную версию  происшедшего  в
кино. Поправлять ее Дамасо не стал.
   - Бедняга, - вздохнула Ана.
   - Что еще за бедняга? - вспылил Дамасо. - Ты что,  хочешь,  чтобы  на
его месте был я?
   Ана хорошо знала мужа и потому ничего ему не ответила.  Она  слушала,
как он, тяжело дыша, курит, - до тех пор, пока не запели первые  петухи.
Потом услышала, как он встает, и, не выходя из комнаты,  принимается  за
какую-то непонятную работу, которую можно делать в  темноте,  на  ощупь.
Услышала, как он копает землю под кроватью (это длилось больше  четверти
часа), а потом - как раздевается в темноте, стараясь делать все как мож-
но тише и даже не подозревая, что все это время  она,  чтобы  не  мешать
ему, притворялась спящей. Что-то шевельнулось в  потаенных  глубинах  ее
души, и Ана догадалась теперь, что Дамасо пришел из кино, и поняла,  по-
чему он зарыл шары под кроватью.
   Бильярдная открылась в понедельник, и ее сразу заполнили возбужденные
завсегдатаи. На бильярдный стол был наброшен  большой  кусок  фиолетовой
ткани, что придавало заведению траурный вид. На стене висело объявление:
оЗа отсутствием шаров бильярдная не работаетп. Вошедшие читали  объявле-
ние с таким видом, будто это для них новость. Некоторые  подолгу  стояли
перед ним, с удивительным упорством перечитывая его снова и снова. Дама-
со вошел одним из первых. Он провел на скамьях для  болельщиков  немалую
часть своей жизни, и едва открылась дверь бильярдной, как он  уже  снова
был там. Очень трудным, хотя и не очень долгим, делом было выразить  со-
чувствие. Дамасо через стойку хлопнул хозяина по плечу и сказал:
   - Вот ведь неприятность какая, дон Роке!
   Тот покивал, вздыхая, с горькой улыбкой.
   - Что поделаешь, - сказал он и продолжал обслуживать посетителей.
   Дамасо, взобравшись на один из табуретов у стойки,  вперил  взгляд  в
призрак стола под фиолетовым саваном.
   - Как чудно! - сказал он.
   - Это точно, - сказал человек, сидевший на соседнем  табурете.  -  Да
еще на страстной неделе!
   Когда почти все посетители разошлись по домам обедать,  Дамасо  сунул
монетку в щель музыкального автомата и выбрал мексиканскую балладу, мес-
то которой на табло он помнил. Дон Роке в это время переносил  стулья  и
столики в глубину заведения.
   - Зачем это вы? - спросил Дамасо.
   - Хочу положить карты. Надо же что-то делать, пока не пришлют шары.
   Двигаясь неуверенно, как слепой, со стулом в каждой руке, он был  по-
хож на недавно овдовевшего.
   - А когда их пришлют? - спросил Дамасо.
   - Надеюсь, пройдет не больше месяца.
   - К тому времени старые найдутся, - сказал Дамасо.
   Дон Роке окинул удовлетворенным взглядом выстроившиеся в ряд столики.
   - Не найдутся, - сказал он, вытирая рукавом лоб. -  Негра  не  кормят
уже с субботы, а он все равно не говорит, где они.
   Он посмотрел на Дамасо сквозь запотевшие стекла.
   - Наверняка он бросил их в реку.
   Дамасо закусил губу.
   - А двести песо?
   - Их тоже нет, - ответил дон Роке. - У него нашли только тридцать.
   Они посмотрели в глаза друг другу. Дамасо не сумел бы объяснить,  по-
чему взгляд, которым они обменялись, показался ему  взглядом  двух  соу-
частников. К концу дня Ана увидела из прачечной, как он возвращается до-
мой; по-боксерски подскакивая, он наносил удары  невидимому  противнику.
Она вошла за ним в комнату.
   - Все в порядке, - сказал Дамасо. - Старик поставил на шарах крест  и
заказал новые. Будем надеяться только, что он их не дождется.
   - А с негром как?
   - Ничего страшного, - ответил Дамасо, пожав плечами. - Если  шаров  у
него не найдут, им придется его выпустить.
   После ужина Ана и Дамасо сели на улице у входной двери и разговарива-
ли с соседями до тех пор, пока не замолчал динамик кино и  не  наступила
тишина. Когда ложились спать, настроение у Дамасо было приподнятое.
   - Я придумал самое выгодное дело на свете, - сказал он.  Ана  поняла,
что мысль, которой Дамасо хочет с ней поделиться, он вынашивал весь  ве-
чер.
   - Пойду по городкам, украду шары в одном, продам в другом. Везде есть
бильярдные.
   - Доходишься, что тебя пристрелят.
   - Выдумала: пристрелят, - сказал он. - Это только в кино бывает.
   Он стоял посреди комнаты, переполненный радостными планами. Ана нача-
ла раздеваться, внешне безразличная, на  самом  же  деле  слушая  с  со-
чувствием.
   - Накуплю вот столько костюмов, - и Дамасо показал рукой размеры  во-
ображаемого шкафа - от стены до стены. -  Отсюда  досюда.  И  еще  куплю
пятьдесят пар обуви.
   - Помогай тебе бог, - сказала она.
   Дамасо посмотрел на нее с неприязнью.
   - Не интересуют тебя мои дела.
   - Слишком они для меня умные, - сказала Ана.
   Она погасила лампу, легла к стене и с горечью продолжала:
   - Когда тебе будет тридцать, мне будет сорок семь.
   - Дуреха, - сказал Дамасо.
   Он ощупал карманы в поисках спичек.
   - Тебе тоже не надо будет тогда стирать белье, - добавил он не совсем
уверенно.
   Ана протянула ему горящую спичку. Она смотрела на пламя, пока оно  не
погасло, а потом отбросила обуглившуюся спичку в сторону.  Дамасо  вытя-
нулся в постели и снова заговорил:
   - Знаешь, из чего делают бильярдные шары?
   Ана не ответила.
   - Из слоновьих бивней, - продолжал он. - Поэтому их очень трудно раз-
добыть, и нужен, по крайней мере, месяц, чтобы их сюда доставили. Понят-
но?
   - Спи, - прервала его Ана.- Мне в пять вставать.
   Дамасо вернулся в свое естественное состояние. Первую половину дня он
проводил, покуривая в постели, а после сиесты, готовясь к выходу на ули-
цу, начинал приводить себя в порядок. Вечерами он  слушал  в  бильярдной
радиопередачи чемпионата по бейсболу. У него была похвальная способность
забывать свои идеи с таким же энтузиазмом, с каким он их рождал.
   - У тебя есть деньги? - спросил он в субботу у Аны.
   - Одиннадцать песо. - И она добавила мягко: - Это плата домохозяину.
   - Я хочу тебе кое-что предложить.
   - Что?
   - Одолжи их мне.
   - Надо платить хозяину.
   - Потом заплатишь.
   Она отрицательно покачала головой. Схватив ее за руку, Дамасо не  дал
ей подняться из-за стола, за которым они только что завтракали.
   - Всего на несколько дней, - сказал он, ласково и в то же время  рас-
сеянно поглаживая ее руку. - Когда продам шары, будут деньги на все.
   Ана не согласилась.
   Этим вечером в кино, даже разговаривая в перерыве с друзьями,  Дамасо
не снимал руки с ее плеча. Картину смотрели невнимательно. Под конец Да-
масо стал проявлять нетерпение.
   - Тогда я просто отберу их, - сказал он.
   Она пожала плечами.
   - Или придушу первого встречного, - пригрозил Дамасо, проталкивая  ее
к выходившей из кино толпе. - Меня посадят за убийство.
   Ана улыбнулась про себя, но осталась такой же непреклонной.
   Они ссорились всю ночь, а утром Дамасо с демонстративной и угрожающей
спешкой оделся и, проходя мимо Аны, буркнул:
   - Не жди, больше не вернусь.
   Ана не смогла подавить легкую дрожь.
   - Счастливого пути! - крикнула она вслед.
   Дамасо захлопнул за собой дверь, и для него началось бесконечно  пус-
тое воскресенье. Кричащая пестрота рынка и яркая одежда женщин, выходив-
ших с детьми из церкви после восьмичасовой мессы, оживляли площадь весе-
лыми красками, но воздух уже густел от жары.
   Он провел день в бильярдной. Утром несколько мужчин играли там в кар-
ты, ближе к обеду народу ненадолго прибавилось, но было ясно,  что  свою
прежнюю привлекательность заведение утратило. Только вечером, когда  на-
чалась передача бейсбольного чемпионата, заведение  наполнилось  жизнью,
хоть в какой-то мере напоминавшей былую.
   После закрытия бильярдной оказалось, что Дамасо  бредет  без  цели  и
направления по какой-то площади, которая словно истекала кровью. Он  по-
шел по улице, параллельной набережной, на звуки веселой музыки, доносив-
шиеся с другого ее конца. Дамасо увидел огромный и  пустой  танцевальный
зал, украшенный только гирляндами выгоревших бумажных цветов, а в глуби-
не его, на деревянной эстраде, небольшой оркестр. Воздух был напоен уду-
шающим запахом помады.
   Он сел у стойки. Когда музыкальная пьеса кончилась, юноша, игравший в
оркестре на тарелках, обошел танцевавших мужчин  и  собрал  деньги.  Ка-
кая-то девушка оставила своего партнера и подошла к Дамасо.
   - Как дела, Хорхе Негрете?
   Дамасо усадил ее рядом. Буфетчик, напудренный и с цветком гвоздики за
ухом, спросил фальцетом:
   - Что будете пить?
   Девушка повернулась к Дамасо:
   - Что мы будет пить?
   - Ничего.
   - За мой счет.
   - Дело не в деньгах, - сказал Дамасо. - Я хочу есть.
   - Какая жалость! - сказал буфетчик. - С такими глазами!
   Они прошли в столовую в глубине зала. Судя по  фигуре,  девушка  была
совсем юной, но слой румян и пудры и блеск накрашенных губ  скрывали  ее
настоящий возраст. Кончив есть, Дамасо пошел с ней в ее комнату в глуби-
не темного патио, где слышалось дыхание спящих животных. На кровати  ле-
жал грудной ребенок, завернутый  в  цветное  тряпье.  Девушка  перенесла
тряпье в деревянный ящик, туда же положила ребенка и поставила  ящик  на
пол.
   - Его могут съесть мыши, - сказал Дамасо.
   - Они детей не едят, - сказала она.
   Она сменила красное платье на другое, более открытое, с крупными жел-
тыми цветами.
   - Кто папа? - спросил Дамасо.
   - Понятия не имею,- сказала она. И, подойдя к двери, добавила: - Сей-
час вернусь.
   Он услышал, как она повернула ключ в замке, Дамасо повесил одежду  на
стул, лег и выкурил одну за другой несколько сигарет.  Постельное  белье
вибрировало в такт мамбе. Дамасо не заметил, как заснул. Когда он  прос-
нулся, музыки не было и от этого комната показалась ему еще больше.
   Девушка раздевалась около кровати.
   - Сколько сейчас?
   - Около четырех. Ребенок не плакал?
   - Вроде бы нет, - ответил Дамасо.
   Девушка легла рядом и, разглядывая его  слегка  блуждающими  глазами,
начала расстегивать ему рубашку. Дамасо понял, что она  изрядно  выпила.
Он хотел было погасить лампу.
   - Оставь, - сказала она. - Мне так нравится смотреть в твои глаза.
   С рассветом комнату наполнили звуки утра. Ребенок  заплакал.  Девушка
взяла его в постель, дала ему грудь и запела, не открывая  рта,  песенку
из трех нот. Наконец они все уснули. Дамасо не слышал,  как  около  семи
девушка проснулась и вышла из комнаты; вернулась она уже без ребенка.
   - Все идут на набережную, - сказала она.
   Дамасо чувствовал себя так, будто проспал всего час.
   - Зачем?
   - Посмотреть на негра, который украл шары, - ответила она. - Его  се-
годня отправляют.
   Дамасо закурил.
   - Бедняга, - вздохнула девушка.
   - Что еще за бедняга? - взорвался Дамасо. - Никто  не  заставлял  его
быть сволочью.
   Девушка задумалась, опустив голову на грудь, а потом сказала, понизив
голос:
   - Это сделал не он.
   - Кто сказал?
   - Я точно знаю. В ночь, когда забрались в бильярдную, негр был у Гло-
рии и провел у нее весь следующий день до самого вечера. А потом  пришли
из кино и рассказали, что его арестовали там.
   - Глория может сказать об этом полиции.
   - Негр уже сказал. Алькальд пришел к Глории, перевернул у нее в  ком-
нате все вверх дном и пригрозил, что посадит ее как соучастницу. В конце
концов все уладилось за двадцать песо.
   Дамасо встал около восьми.
   - Оставайся, - сказала девушка, - зарежу на обед курицу.
   Дамасо стряхнул волосы с расчески, которую держал в руке, и сунул  ее
в задний карман брюк.
   - Не могу, - сказал он.
   Взяв девушку за руки, он привлек ее к себе. Она уже умылась и  оказа-
лась действительно очень юной, с огромными черными глазами, придававшими
ей какой-то беззащитный вид. Она обняла его и повторила:
   - Останься.
   - Навсегда?
   Слегка покраснев, она отпустила его.
   - Обманщик.

   Ана в это утро чувствовала себя усталой, однако общее волнение  пере-
далось и ей. Скорей обычного собрав у своих клиентов белье  для  стирки,
она пошла на набережную посмотреть, как будут отправлять негра. У прича-
лов, перед судами, готовыми к отплытию, гудела нетерпеливая  толпа.  Тут
же был и Дамасо.
   Ана ткнула его указательным пальцем в поясницу.
   - Что ты здесь делаешь? - подпрыгнув от неожиданности, спросил  Дама-
со.
   - Пришла с тобой попрощаться.
   Дамасо постучал по деревянному фонарному столу.
   - Типун тебе на язык, - сказал он.
   Закурив, он бросил пустой коробок в реку. Ана достала  из-за  корсажа
другой и положила в карман его рубашки. Дамасо не выдержал и улыбнулся.
   - Вот дура, - сказал он.
   - Ха-ха-ха! - рассмеялась Ана.
   Вскоре появился негр. Его провели посередине площади - руки были свя-
заны за спиной веревкой, конец которой держал полицейский. По бокам  шли
двое полицейских с винтовками. Он был без рубашки, нижняя  губа  у  него
была рассечена, а бровь распухла, как у боксера. Взглядов толпы он избе-
гал с достоинством жертвы. У дверей бильярдной, где, чтобы наблюдать обе
главные фигуры спектакля, собралось больше всего зрителей, молча стоял и
смотрел на него, укоризненно покачивая головой, хозяин  заведения.  Люди
пожирали негра глазами.
   Баркас поднял якорь. Негра повели по палубе к  цистерне  с  нефтью  и
привязали к ней за руки и за ноги. Когда на середине реки баркас развер-
нулся и дал последний гудок, спина негра ярко блеснула.
   - Бедняга, - прошептала Ана.
   - Преступники, - сказал кто-то рядом с ней. - Разве может человек вы-
нести такое солнце?
   Дамасо увидел, что голос, сказавший это, принадлежит какой-то страшно
толстой женщине. Он начал пробиваться через толпу к площади.
   - Много болтаешь, - прошипел он на ухо Ане. - Ты бы  еще  заорала  на
всю площадь.
   Она проводила его до бильярдной.
   - Хоть бы переоделся, - сказала она, прежде чем уйти. -  А  то  прямо
как нищий.
   Новость собрала в заведении шумную толпу посетителей. Стараясь обслу-
жить всех, дон Роке подавал на несколько столиков  одновременно.  Дамасо
ждал, чтобы он прошел около него.
   - Хотите, вам помогу?
   Дон Роке поставил перед ним полдюжину бутылок пива с надетыми на гор-
лышко стаканами.
   - Спасибо, сынок.
   Дамасо разнес бутылки по столикам, принял заказ и продолжал приносить
и уносить бутылки до тех пор, пока посетители не разошлись по домам обе-
дать. Когда на рассвете он вернулся к себе в комнату.  Ана  поняла,  что
Дамасо пьян. Она взяла его руку и приложила к своему животу.
   - Пощупай, - сказала она. - Слышишь?
   Дамасо не обнаружил никакого энтузиазма.
   - Шевелится, - продолжала она. - Целую ночь бил ножками.
   Но он не выразил никакого интереса. Занятый  своими  мыслями,  Дамасо
ушел на другой день очень рано и вернулся  только  после  полуночи.  Так
прошла неделя. В те редкие минуты, когда он, лежа на постели  и  покури-
вая, проводил дома, он избегал разговоров. Ана стала вдвое  внимательней
к нему. И в начале их совместной жизни был случай,  когда  он  вел  себя
так, а она не знала его характера и надоедала ему. И тогда, сев на нее в
постели верхом, он избил ее в кровь.
   Теперь она не проявляла нетерпения. Еще с вечера клала у лампы  пачку
сигарет - знала, что ему легче вынести голод и  жажду,  чем  отстутствие
курева. И вот, как-то во второй половине июля Дамасо пришел домой  вече-
ром. Ана подумала, что он, должно быть, уже успел здорово перебрать, раз
вернулся так рано, и встревожилась.  Поели  молча,  но,  когда  ложились
спать, у Дамасо, какого-то отупевшего и потерянного, вырвалось вдруг:
   - Уехать хочу.
   - Куда?
   - Куда-нибудь.
   Ана обвела комнату взглядом. Журнальные обложки, которые она сама от-
резала и наклеивала, пока не заклеила все  стены  цветными  фотографиями
киноактеров, выцвели и порвались. Она потеряла счет  мужчинам,  которые,
глядя с ее кровати на эти фотографии, постепенно  поглощали  их  цвет  и
уносили его с собой.
   - Тебе со мной скучно, - сказала Ана.
   - Дело не в этом, - сказал Дамасо, - а в городке.
   - Наш городок такой же, как все другие.
   - Невозможно продать шары.
   - Забудь ты о них, - сказала Ана. - Пока бог дает мне  силы  стирать,
тебе не нужно заниматься всякими темными делами. - И, помолчав, добавила
осторожно: - Не могу понять, как тебе пришло в голову это сделать.
   Дамасо докурил сигарету и ответил:
   - Так легко было, что я понять не могу, почему никто другой не  доду-
мался.
   - В смысле денег - да, - согласилась Ана. - Но чтобы прихватить  шары
- другого такого дурака не нашлось бы.
   - Просто я не сообразил, - сказал Дамасо. - Мне это пришло в  голову,
когда я увидел их в коробке за стойкой и подумал: так трудился,  а  уйти
придется с пустыми руками.
   - Несчастливая твоя звезда, - сказала Ана.
   Дамасо ощутил облегчение.
   - А новых не шлют, - сказал он. - Сообщили, что они вздорожали, и дон
Роке говорит, что теперь ему невыгодно.
   Он закурил новую сигарету и, рассказывая,  почувствовал,  как  сердце
его очищается от чего-то темного.
   Дамасо рассказал, что хозяин заведения решил продать бильярдный стол.
Этот стол теперь ничего не стоит. Сукно на нем из-за неумелой игры начи-
нающих сплошь в дырах и разноцветных заплатах, и надо заменять  его  но-
вым. А пока для любителей, состарившихся вокруг  бильярда,  единственным
развлечением остаются передачи чемпионата по бейсболу.
   - Вышло так, - закончил Дамасо, - что мы хоть и не хотели, а подложи-
ли всем свинью.
   - И никакой пользы не имеем, - добавила Ана.
   - А на следующей неделе и чемпионат кончится, - сказал Дамасо.
   - Не это самое плохое, - сказала Ана. - Самое плохое во всей этой ис-
тории - негр.
   Она лежала, положив голову к нему на плечо, как в  былые  времена,  и
чувствовала, о чем он думает. Подождала, пока он докурит сигарету, а по-
том сказала боязливо:
   - Дамасо.
   - Что тебе?
   - Верни их.
   Он закурил новую сигарету.
   - Я уже сам об этом несколько дней думаю, - сказал он.  -  Только  не
знаю, как это сделать.
   Они сговорились было оставить шары в каком-нибудь  людном  месте,  но
потом Ана подумала, что, разрешив проблему бильярдной, это  не  разрешит
проблемы негра. Полиция может по-разному объяснить появление  шаров,  не
снимая с негра вины. Может случиться и другое: шары попадут в руки чело-
века, который не вернет их, а оставит себе, надеясь потом продать.
   - Уж если взялся что-то сделать, надо доделывать до конца, - закончи-
ла она.
   Они выкопали шары. Ана завернула их в газету так,  чтобы  сверток  не
обнаруживал их формы, и положила в сундук.
   - Теперь дождемся подходящего случая, - сказала она.
   Но прошло две недели, а случай все не подвертывался.  Поздно  вечером
двадцатого августа, ровно через два месяца после кражи, Дамасо, придя  в
бильярдную, увидел дона Роке за стойкой; пальмовым веером он отгонял на-
секомых. Радио молчало, и это еще сильнее подчеркивало его одиночество.
   - Ну что, правильно я тебе говорил? - воскликнул дон Роке, словно ра-
дуясь, что его предсказание сбылось. - Все пошло к черту!
   Дамасо опустил монету в музыкальный автомат. Мощный звук и разноцвет-
ные мелькающие огни во всеуслышание, как  ему  показалось,  подтверждали
его преданность бильярдной. Однако до дона Роке, похоже, это  не  дошло.
Дамасо сел рядом с ним и попытался его  утешить  сбивчивыми,  малоубеди-
тельными аргументами. Дон Роке слушал с безразличным видом, лениво обма-
хиваясь ветром.
   - Ничего не поделаешь, - сказал он. - Чемпионат по  бейсболу  не  мог
длиться вечно.
   - Но шары могут найтись.
   - Не найдутся.
   - Не мог же негр съесть их.
   - Полиция искала повсюду, - с раздражающей  уверенностью  сказал  дон
Роке. - Он бросил их в реку.
   - А вдруг случится чудо и шары найдутся?
   - Брось фантазировать, сынок, - ответил дон Роке. - Дело  гиблое.  Ты
что, веришь в чудеса?
   - Иногда.
   Когда Дамасо покинул заведение, из кино еще  не  выходили.  Чудовищно
гулкие фразы то смолкали, то снова разносились над  спящим  городком,  и
немногие двери, еще остававшиеся открытыми, казалось, вот-вот закроются.
Побродив немного вокруг кино, Дамасо направился к танцевальному залу.
   В зале был только один посетитель, оркестр играл специально для него,
и он танцевал с двумя женщинами сразу. Остальные  женщины  чинно  сидели
вдоль стен, словно дожидаясь какого-то известия.  Дамасо  занял  столик,
махнул буфетчику, чтобы тот подал пива. Он стал пить прямо  из  бутылки,
отрываясь только чтобы перевести дыхание, и  наблюдал  через  стекло  за
мужчиной, танцующим с двумя женщинами. Обе они были выше мужчины.
   В полночь появились женщины, которые были в кино, а за ними не отста-
вавшие от них мужчины. Среди женщин оказалась и подруга Дамасо. Она села
к нему за столик.
   Дамасо даже не посмотрел на нее. Он выпил уже полдюжины бутылок  пива
и по-прежнему не отрывал взгляда от танцора. Тот танцевал теперь  уже  с
тремя женщинами, но не обращал на них никакого внимания, а был  поглощен
только тем, что выделывали его ноги. Он казался счастливым, и было  вид-
но, что он был бы еще счастливее, если бы, кроме рук и ног, у  него  был
также и хвост.
   - Этот тип мне не нравится, - сказал Дамасо,
   - Тогда не смотри на него, - посоветовала девушка.
   Она попросила у буфетчика немного выпить. Площадка заполнялась танцу-
ющими парами, но мужчина с тремя женщинами по-прежнему  чувствовал  себя
так, будто он один в зале. Во время какого-то па его  взгляд  встретился
со взглядом Дамасо; мужчина заработал ногами еще бойчее и,  улыбнувшись,
показал ему свои мелкие заячьи зубы.  Дамасо,  не  мигая,  выдержал  его
взгляд, и в конце концов тот перестал улыбаться и отвернулся от него.
   - Считает себя весельчаком, - сказал Дамасо.
   - Он и вправду весельчак, - сказала девушка. - Всегда, когда приезжа-
ет, заказывает музыку за свой счет, как все коммивояжеры.
   Дамасо посмотрел на нее блуждающим взглядом.
   - Тогда иди к нему, - сказал он. - Где кормятся трое,  хватит  и  для
четвертой.
   Она ничего не ответила, а только повернула голову в сторону  площадки
для танцев, отхлебывая маленькими глотками спиртное.  Бледность  желтого
платья подчеркивала ее нерешительность.
   Они пошли танцевать. Дамасо все мрачнел и мрачнел.
   - Я умираю от голода, - сказала девушка и, схватив его за локоть, по-
тащила за собой к стойке. - Тебе тоже надо поесть.
   Весельчак шел со своими тремя женщинами им навстречу.
   - Послушайте, - сказал Дамасо.
   Мужчина улыбнулся, но не замедлил шага. Дамасо стряхнул с  себя  руки
спутницы и преградил ему дорогу.
   - Мне не нравятся ваши зубы.
   Мужчина побледнел, но продолжал улыбаться.
   - Мне тоже, - сказал он.
   Прежде чем девушка успела остановить Дамасо, он двинул мужчину  кула-
ком в лицо, и тот так и сел на середине площадки. Никто  из  посетителей
не вмешался. Три женщины с визгом обхватили Дамасо, пытаясь оттащить его
в сторону, а его спутница тем временем стала заталкивать его  в  глубину
зала. Мужчина с разбитым, почти вмятым лицом встал на ноги,  подпрыгнул,
как обезьяна, на середине площадки и крикнул:
   - Играйте!
   К двум часам ночи заведение почти опустело, и  женщины  без  клиентов
сели ужинать. Было жарко. Девушка принесла тарелку риса с фасолью и  жа-
реным мясом и, усевшись за столик, стала есть все это одной ложкой.  Да-
масо бессмысленно глядел на нее. Она протянула ему ложку риса.
   - Открой рот.
   Дамасо уткнулся подбородком в грудь и качнул головой.
   - Это для женщин, - сказал он. - Мы, мужчины, не едим.
   Чтобы встать, ему пришлось упереться руками в стол. Когда он смог на-
конец обрести равновесие, то увидел, что перед ним стоит, скрестив руки,
буфетчик.
   - Девять восемьдесят, - сказал тот. - Этот монастырь не государствен-
ный.
   Дамасо отстранил его.
   - Педерастов не люблю, - сказал он.
   Буфетчик схватил было его за руку, но, взглянув на девушку.  отпустил
и только сказал вслед:
   - Потом поймешь, как много ты потерял.
   Дамасо вышел пошатываясь. Таинственный серебристый блеск реки под лу-
ной прорезал было в его мозгу светлую щель, но она тут же исчезла.  Ког-
да, уже на другом конце городка, Дамасо увидел дверь своей  комнаты,  он
готов был поспорить, что всю дорогу домой прошел во сне. Он потряс голо-
вой. Смутное, но сильное чувство подсказало ему, что, начиная с этой се-
кунды, он должен следить за каждым своим движением. Тихонько,  чтобы  не
было скрипа, он толкнул дверь.
   Ана проснулась и услышала, что он роется в сундуке.  Она  повернулась
от света карманного фонарика лицом к стене и вдруг поняла, что Дамасо не
раздевался. Внезапное озарение словно подбросило ее, и она села в посте-
ли. Дамасо со свертком и карманным фонариком стоял около открытого  сун-
дука.
   Он приложил палец к губам. Ана соскочила с постели.
   - Ты с ума сошел, - прошептала она и, подбежав к двери, быстро закры-
ла ее на засов.
   Дамасо сунул фонарик вместе с ножом  и  остроконечным  напильником  в
карман брюк и со свертком под мышкой двинулся прямо на нее. Ана  закрыла
дверь спиной.
   - Пока я жива, ты отсюда не выйдешь, - вполголоса сказала она.
   Дамасо попытался оттолкнуть ее.
   - Уйди, - прохрипел он.
   Ана вцепилась в косяк обеими руками. Они, не мигая, глядели друг дру-
гу в глаза.
   - Ты осел, - прошептала Ана. - Бог тебя наградил  красивыми  глазами,
но обделил мозгами.
   Дамасо схватил ее за волосы, вывернул руку и заставил нагнуться, про-
цедив сквозь зубы:
   - Сказал, уйди!
   Ана посмотрела на него сбоку глазом, вывороченным, как у быка под яр-
мом. На миг ей показалось, что она может вытерпеть любую боль и что  она
сильнее мужа, но он выворачивал ей руку все дальше и дальше. Наконец она
не выдержала, и к ее горлу подступили слезы.
   - Ребенка убьешь, - сказала она.
   Дамасо схватил ее и перенес на кровать. Едва почувствовав  себя  сво-
боднее, она прыгнула ему на спину, и, сцепившись, они повалились на пос-
тель. Оба задыхались.
   - Сейчас закричу, - шепнула Ана ему в ухо. - Пошевелись только, начну
кричать.
   Дамасо захрапел в глухой ярости и стал бить ее по коленям свертком  с
шарами. Громко застонав, Ана разжала ноги, но тут же, чтобы  не  пустить
его к двери, крепко обхватила руками и принялась уговаривать.
   - Честное слово, сама отнесу их завтра, - говорила Ана. -  Беременную
меня все равно не посадят.
   Дамасо вырвался.
   - Тебя все увидят, - сказала Ана. - Сегодня светло, полная луна - ты,
дурак, даже этого понять не можешь.
   Она попыталась снова удержать его, не дать ему вынуть засов из двери,
а потом, зажмурив глаза, замолотила по его лицу и  шее  кулаками,  почти
крича:
   - Зверь, зверь!
   Дамасо попытался защититься, и тогда она, ухватившись  за  деревянный
засов, большой и тяжелый, вырвала его из рук Дамасо и  замахнулась,  це-
лясь ему в голову. Дамасо увернулся, и удар пришелся по его плечу; кость
зазвенела, как стекло.
   - Шлюха! - взвыл он.
   Он уже не думал о том, что не надо поднимать шума. Он ударил Ану  на-
отмашь кулаком по уху и услышал глубокий стон и тяжелый удар тела о сте-
ну, но даже не взглянул на нее и вышел из комнаты. Дверь осталась откры-
той.
   Оглушенная болью, Ана лежала на полу и ждала: вот-вот что-то случится
у нее в животе. Из-за стены ее окликнули  глухим,  замогильным  голосом.
Она закусила губу, чтобы не разрыдаться. Потом поднялась на ноги и  оде-
лась. Ей не пришло в голову, как не пришло в голову и в тот  раз,  когда
он уходил за шарами, что Дамасо еще ждет за дверью,  понимая,  что  план
его никуда не годится, и надеясь, что она закричит или побежит  за  ним,
чтобы его удержать. Ана повторила ту же свою ошибку: вместо  того  чтобы
броситься догонять мужа, она обулась, закрыла дверь и  села  на  кровать
ждать его.
   Только тогда, когда дверь закрылась, Дамасо понял, что путь к отступ-
лению отрезан. До конца улицы его провожал лай собак, но потом наступило
какое-то призрачное молчание. Он шел по мостовой, стараясь уйти от звука
собственных шагов, казавшихся такими чужими и громкими в тишине  спящего
городка. Пока он не очутился на пустыре перед ветхой дверью  бильярдной,
никаких мер предосторожности он не принимал.
   Зажигать фонарик на этот раз не понадобилось. Укреплена  была  только
сама дверь, в том месте, откуда он вырвал тогда петлю. Остальное все бы-
ло прежним. Отведя замок в сторону, Дамасо подсунул правой рукой  заост-
ренный конец напильника под другую петлю и задвигал им взад-вперед с си-
лой, но без ожесточения; и вот, наконец, брызнул жалостный фонтан гнилых
древесных крошек, и дерево поддалось.
   Прежде чем толкнуть осевшую дверь, он, чтобы она не задевала за  кир-
пичи пола, приподнял ее. Приоткрыв ее сначала совсем  немного,  он  снял
ботинки и сунул их вместе со свертком внутрь, а потом вошел, крестясь, в
залитое лунным светом помещение.
   Сперва он миновал темный проход, загроможденный пустыми  бутылками  и
ящиками. Дальше, в снопе лунного света из застекленного слухового  окна,
стоял бильярдный стол, за ним - шкафы, повернутые к Дамасо задней  стен-
кой, и в конце, с внутренней  стороны  главного  входа  -  баррикада  из
стульев и столиков. Все было так же, как в первый раз, если  не  считать
полного молчания и снопа света. Дамасо, которому до этой минуты приходи-
лось усилием воли превозмогать напряжение, завладели  какие-то  странные
чары.
   Теперь он уже не обращал внимания на выступающие кирпичи пола. Прижав
дверь ботинками, он пересек лунную  дорожку  и  включил  фонарик,  чтобы
отыскать за стойкой коробку для шаров. Он действовал без предосторожнос-
тей. Двигая луч фонаря слева направо, увидел груду покрытых пылью  буты-
лок, пару стремян со шпорами, скатанную  рубашку,  испачканную  машинным
маслом, и, наконец, коробку для шаров - на том же месте, где оставил  ее
в прошлый раз. Но потом свет его фонарика передвинулся дальше, и тут Да-
масо увидел кота.
   Животное без всякого интереса смотрело на него сквозь свет от фонаря.
Дамасо все светил на него, как вдруг с легкой дрожью вспомнил,  что  ни-
когда не видел кота в бильярдной днем. Он приблизил к нему руку с  фона-
риком и сказал оБрысь!п, однако кот не обратил на это никакого внимания.
Но тут в голове у Дамасо произошел беззвучный взрыв, и кот навсегда  ис-
чез из его памяти. Когда Дамасо понял, что случилось, фонарик уже  выпал
у него из рук, а сам он стоял и крепко прижимал к груди сверток с  шара-
ми. Бильярдная была залита светом.
   - Эй!
   Он узнал голос дона Роке и, ощущая страшную усталость в  спине,  мед-
ленно выпрямился. Дон Роке, в одних трусах и с железной палкой  в  руке,
очумелый от света, приближался к нему из глубины заведения. За бутылками
и пустыми ящиками, мимо которых Дамасо прошел вначале, висел гамак.  Га-
мака тоже не было в первый раз.
   Когда расстояние между ними сократилось до десяти  метров,  дон  Роке
подпрыгнул и приготовился к защите. Дамасо спрятал руку со  свертком  за
спину. Дон Роке сощурился и вытянул голову, силясь  разглядеть  его  без
очков своими близорукими глазами.
   - Так это ты, парень! - изумленно воскликнул он.
   Дамасо показалось, будто пришел конец чему-то длившемуся  бесконечно.
Дон Роке опустил железную палку и подошел к нему с разинутым от  удивле-
ния ртом. Без очков и вставных челюстей его можно было принять за женщи-
ну.
   - Что ты здесь делаешь?
   - Ничего, - сказал Дамасо, незаметно меняя позу.
   - Что это у тебя? - спросил дон Роке.
   Дамасо отступил назад.
   - Ничего, - повторил он.
   Дон Роке покраснел и начал дрожать.
   - Что это у тебя? - крикнул он, замахиваясь палкой и делая  шаг  впе-
ред.
   Дамасо протянул ему сверток. Дон Роке,  по-прежнему  настороже,  взял
сверток левой рукой и ощупал его пальцами. И только теперь он понял.
   - Не может быть, - сказал он.
   Он был так ошеломлен, что положил железную палку на стойку и,  разво-
рачивая бумагу, казалось, совсем забыл о Дамасо. В глубоком молчании  он
стал разглядывать шары.
   - Я давно собирался их положить, - сказал Дамасо.
   - Не сомневаюсь, - отозвался дон Роке.
   Дамасо побледнел как смерть.  Алкоголь  улетучился,  остались  только
привкус земли во рту и смутное ощущение одиночества.
   - Так вот оно, чудо, - сказал дон Роке, снова заворачивая шары. -  Не
могу поверить, что ты такой дурак.
   Когда он поднял голову, выражение его лица было уже совсем другим.
   - А двести песо?
   - В ящике ничего не было, - сказал Дамасо.
   Дон Роке задумчиво посмотрел на него, жуя губами, и расплылся в улыб-
ке.
   - Ничего не было, - повторил он несколько раз. - Ничего,  значит,  не
было. - И, снова схватив железную палку, добавил. -  Это  ты  расскажешь
сейчас алькальду.
   Дамасо вытер потные ладони о брюки.
   - Вы же знаете, что там ничего не было.
   Дон Роке все так же улыбался.
   - Там было двести песо, - сказал он. - И сейчас их  выбьют  из  твоей
шкуры не столько за то, что ты сволочь, сколько за то, что ты дурак.


   1 Хорхе Негрете- популярный в Латинской Америке певец и киноактер.  2
Кантинфлас- популярный в Латинской Америке мексиканский комический кино-
актер.




   Габриэль Гарсия Маркес
   Самый красивый утопленник в мире
   Рассказ

   ё Перевод с испанского Ростислава РЫБКИНА  Форматирование  и  правка:
Б.А. Бердичевский

   Первые из детей, увидевшие, как по морю приближается к берегу  что-то
темное и непонятное, вообразили, что это вражеский  корабль.  Потом,  не
видя ни мачт, ни флагов, подумали, что это  кит.  Но  когда  неизвестный
предмет выбросило на песок и они очистили его от опутывающих водорослей,
от щупалец медуз, от рыбьей чешуи и от обломков кораблекрушений, которые
он на себе нес, вот тогда они поняли, что это утопленник.
   Они играли с ним уже целый день, закапывая его в  песок  и  откапывая
снова, когда кто-то из взрослых случайно их увидел и всполошил все селе-
ние. Мужчины, которые отнесли утопленника в ближайший дом, заметили, что
он тяжелее, чем все мертвецы, которых они видели, почти такой  же  тяже-
лый, как лошадь, и подумали, что, быть может, море  носило  его  слишком
долго и кости пропитались водой. Когда его опустили на пол, то  увидели,
что он гораздо больше любого их них, больше настолько, что  едва  помес-
тился в доме, но  подумали,  что,  быть  может,  некоторым  утопленникам
свойственно продолжать расти и после смерти. От него исходил запах моря,
и из-за того что тело облекал панцирь из ракушек и тины, лишь  очертания
позволили предположить, что это труп человека.
   Достаточно оказалось очистить ему лицо, чтобы увидеть: он  не  из  их
селения. В селении у них было от силы два десятка сколоченных  из  досок
лачуг, около каждой дворик - голые камни, на которых не росло ни цветка,
- и рассыпаны эти домишки были на оконечности  пустынного  мыса.  Оттого
что земли было очень мало, матерей ни на миг не оставлял страх, что  ве-
тер может унести их детей; и тех немногих мертвых, которых приносили го-
ды, приходилось сбрасывать с прибрежных крутых скал. Но море  было  спо-
койное и щедрое, а все мужчины селения вмещались в семь лодок, так  что,
когда находили утопленника, любому достаточно  было  посмотреть  на  ос-
тальных, и он сразу знал, все ли тут.
   В этот вечер в море не вышел никто. Пока мужчины выясняли, не ищут ли
кого в соседних селениях, женщины взяли на себя заботу  об  утопленнике.
Пучками испанского дрока они стерли тину, выбрали из волос остатки водо-
рослей и скребками, которыми очищают рыбу от чешуи, содрали с  него  ра-
кушки. Делая это, они заметили, что морские растения на нем  из  дальних
океанов и глубоких вод, а его одежда разорвана в клочья, словно он  плыл
через лабиринты кораллов. Они заметили также, что смерть он переносит  с
гордым достоинством  -  на  лице  его  не  было  выражения  одиночества,
свойственного утонувшим в море, но не было в нем и отталкивающего  выра-
жения муки, написанного на лицах тех, кто утонул в реке. Но только когда
очистили его совсем, они поняли, какой он был, и от этого у них перехва-
тило дыхание. Он был самый высокий, самый сильный, самого лучшего сложе-
ния и самый мужественный человек, какого они видели за свою жизнь, и да-
же теперь, уже мертвый, когда они впервые на него смотрели, он не  укла-
дывался в их воображении.
   Для него не нашлось в селении ни кровати, на которой бы он уместился,
ни стола, который мог бы его выдержать. Ему не подходили ни  праздничные
штаны самых высоких мужчин селения, ни воскресные рубашки самых  тучных,
ни башмаки того, кто прочнее других стоял  на  земле.  Зачарованные  его
красотой и непомерной величиной, женщины, чтобы он мог пребывать в смер-
ти с подобающим видом, решили сшить ему штаны из большого  куска  косого
паруса, а рубашку - из голландского полотна, из  которого  шьют  рубашки
невестам. Женщины шили, усевшись  в  кружок,  поглядывая  после  каждого
стежка на мертвое тело, и им казалось что еще никогда ветер не  дул  так
упорно и никогда еще Карибское море не волновалось так, как в эту  ночь;
и у них было чувство, что все это как-то связано с мертвым. Они  думали,
что если бы этот великолепный мужчина жил у них в селении, двери у  него
в доме были бы самые широкие, потолок самый высокий, пол самый  прочный,
рама кровати была бы из больших шпангоутов на железных болтах, а его же-
на была бы самая счастливая. Они думали: власть, которой бы он  обладал,
была бы так велика, что, позови он любую рыбу, она тут же прыгнула бы  к
нему из моря, и в работу он вкладывал бы столько старанья, что  из  без-
водных камней двориков забили бы родники и он сумел бы  засеять  цветами
прибрежные крутые скалы. Втайне женщины сравнивали его со своими мужьями
и думали, что тем за всю жизнь не сделать того, что он смог  бы  сделать
за одну ночь, и кончили тем, что в душе отреклись от своих мужей как  от
самых ничтожных и жалких существ на свете. Так они блуждали по  лабирин-
там своей фантазии, когда самая старая из  них,  которая,  будучи  самой
старой, смотрела на утопленника не столько с  чувством,  сколько  с  со-
чувствием, сказала, вздохнув:
   - По его лицу видно, что его зовут Эстебан.
   Это была правда. Большинству оказалось достаточно взглянуть  на  него
снова, чтобы понять: другого имени у него быть не может.  Самые  упрямые
из женщин, которые были также и самые  молодые,  вообразили,  что,  если
одеть мертвого, обуть в лакированные туфли и положить среди цветов,  вид
у него станет такой, как будто его зовут Лаутаро. Но это  было  лишь  их
воображение. Полотна не хватило, плохо скроенные и еще хуже сшитые штаны
оказались ему узки, а от рубашки, повинуясь таинственной силе,  исходив-
шей из его груди, снова и снова отлетали пуговицы. После полуночи  завы-
вание ветра стало тоньше, а море впало в сонное оцепенение  наступившего
дня среды. Тишина положила конец последним сомнениям: бесспорно, он  Эс-
тебан. Женщины, которые одевали его, причесывали, брили  его  и  стригли
ему ногти, не могли подавить в себе чувства жалости, как  только  убеди-
лись, что ему придется лежать на полу. Именно тогда  они  поняли,  какое
это, должно быть, несчастье, когда твое тело настолько велико, что меша-
ет тебе даже после смерти. Они представили себе, как при  жизни  он  был
обречен входить в дверь боком, больно стукаться головой о  притолоку,  в
гостях стоять, не зная, что делать со своими  нежными  и  розовыми,  как
ласты морской коровы, руками, в то время как  хозяйка  дома  ищет  самый
прочный стул и, мертвая от страха, садитесь сюда,  Эстебан,  будьте  так
любезны,  а  он,  прислонившись  к  стене,  улыбаясь,  не  беспокойтесь,
сеньора, мне удобно, а с пяток будто содрали кожу, и  по  спине  жар  от
бесконечных повторений каждый раз, когда он в гостях,  не  беспокойтесь,
сеньора, мне удобно, только бы избежать срама, когда под тобой  ломается
стул; так никогда, быть может, и не узнал, что те, кто говорили, не ухо-
ди, Эстебан, подожди хоть кофе, потом шептали, наконец-то  ушел,  глупый
верзила, как хорошо, наконец-то ушел, красивый  дурак.  Вот  что  думали
женщины, глядя на мертвое тело незадолго до  рассвета.  Позднее,  когда,
чтобы его не тревожил свет, ему накрыли лицо платком,  они  увидели  его
таким мертвым навсегда, таким беззащитным, таким похожим  на  их  мужей,
что сердца у них открылись и дали выход слезам. Первой зарыдала одна  из
самых молодых. Остальные, словно заражая друг  друга,  тоже  перешли  от
вздохов к плачу, и чем больше рыдали они, тем больше  плакать  им  хоте-
лось, потому что все явственней утопленик становился для них  Эстебаном;
и наконец от обилия их слез он стал самым беспомощным человеком на  све-
те, самым кротким и самым услужливым, бедняжка Эстебан. И потому,  когда
мужчины вернулись и принесли весть о том,  что  и  в  соседних  селениях
утопленника не знают, женщины почувствовали, как в их слезах  проглянула
радость.
   - Благодарение Господу, - облегченно вздохнули они, - он наш!
   Мужчины решили, что все эти слезы и вздохи лишь женское ломанье.  Ус-
тавшие от ночных мучительных выяснений, они хотели только одного: прежде
чем их остановит яростное солнце этого безветренного,  иссушенного  дня,
раз и навсегда избавиться от нежеланного гостя. Из  обломков  бизаней  и
фок-мачт, скрепив их, чтобы выдержали вес тела, пока его будут  нести  к
обрыву, эзельгофтами, они соорудили носилки. Чтобы дурные течения не вы-
несли его, как это не раз бывало с другими телами, снова на  берег,  они
решили привязать к его щиколоткам якорь торгового корабля - тогда  утоп-
ленник легко опустится в самые глубины моря, туда, где рыбы слепы, а во-
долазы умирают от одиночества. Но чем больше спешили мужчины, тем больше
поводов затянуть время находили женщины. Они носились  как  перепуганные
куры, хватали из ларцов морские амулеты, и одни хотели надеть  на  утоп-
ленника ладонки попутного ветра и мешали здесь, а другие надевали ему на
руку браслет верного курса и мешали тут, и под конец уже: убирайся отсю-
да, женщина, не мешай, не видишь разве - из-за тебя я чуть  не  упал  на
покойника, в душе у мужчин зашевелились подозрения, и  они  начали  вор-
чать, к чему это, столько побрякушек с большого алтаря для какого-то чу-
жака, ведь сколько ни будь на нем золоченых  и  других  побрякушек,  все
равно акулы его сжуют, но женщины по-прежнему продолжали рыться в  своих
дешевых реликвиях, приносили их и уносили, налетали друг на друга; между
тем из их вздохов становилось ясно то, чего не объясняли прямо их слезы,
и наконец терпение мужчин лопнуло, с какой  стати  столько  возни  из-за
мертвеца, выкинутого морем, неизвестного  утопленника,  груды  холодного
мяса. Одна из женщин, уязвленная таким безразличием, сняла с лица  утоп-
ленника платок, и тогда дыхание перехватило и у мужчин.
   Да, это, конечно, был Эстебан. Не надо было повторять еще раз,  чтобы
все это поняли. Если бы перед ними оказался сэр Уолтер Рэли, то на  них,
быть может, и произвели бы впечатление его акцент гринго, попугай-гуака-
майо у него на плече, аркебуза, чтобы убивать каннибалов, но другого та-
кого, как Эстебан, на свете больше быть не может, и вот он  лежит  перед
ними, вытянувшись, как рыба сабало, разутый, в штанах недоношенного  ре-
бенка и с твердыми как камень ногтями, которые можно  резать  разве  что
ножом. Достаточно было убрать платок с  его  лица,  чтобы  увидеть:  ему
стыдно, он не виноват, что он такой большой, не виноват, что такой тяже-
лый и красивый, и, знай он, что все так произойдет, нашел бы другое, бо-
лее приличное место, где утонуть, серьезно, я бы сам  привязал  к  своей
шее якорь галеона и шагнул со скалы, как человек, которому тут не понра-
вилось, и не докучали бы вам теперь этим, как вы его называете,  мертве-
цом дня среды, не раздражал бы никого этой мерзкой грудой холодного  мя-
са, у которой со мной нет ничего общего. В том, какой он,  было  столько
правды, что даже самых подозрительных из мужчин,  тех,  кому  опостылели
трудные ночи моря, ибо их страшила мысль о том, что женам наскучит  меч-
тать о них и они начнут мечтать об утопленниках, даже этих и других, бо-
лее твердых, пронизал трепет от искренности Эстебана.
   Вот так и случилось, что ему устроили  самые  великолепные  похороны,
какие только мыслимы для бездомного утопленника. Несколько женщин,  отп-
равившись за цветами в соседние селения, вернулись оттуда  с  женщинами,
не поверившими в то, что им рассказывали, и эти, когда увидели  мертвого
собственными глазами, пошли принести еще цветов и, возвращаясь,  привели
с собою новых женщин, и, наконец, цветов и людей скопилось столько,  что
почти невозможно стало пройти. В последний час у них защемило сердце от-
того, что они возвращают его морю сиротой, и из лучших людей селения ему
выбрали отца и мать, а другие стали ему братьями,  дядьями,  двоюродными
братьями, и кончилось тем, что благодаря ему все  жители  селения  между
собой породнились. Какие-то моряки, услышав издалека  их  плач,  усомни-
лись, правильным ли курсом они плывут, и  известно,  что  один  из  них,
вспомнив древние сказки о сиренах, велел привязать  себя  к  грот-матче.
Споря между собой о чести нести его на плечах к обрыву,  жители  селения
впервые поняли, как безрадостны их улицы, безводны  камни  их  двориков,
узки их мечты рядом с великолепием и красотой утопленника. Они  сбросили
его с обрыва, так и не привязав якоря, чтобы он мог вернуться когда  за-
хочет, и затаили дыхание на тот вырванный из столетий миг, который пред-
шествовал падению тела в бездну. Им даже не нужно было  теперь  смотреть
друг на друга, чтобы понять: они уже не все тут и никогда все не  будут.
Но они знали также, что отныне все будет по-другому: двери их домов ста-
нут шире, потолки выше, полы прочнее,  чтобы  воспоминание  об  Эстебане
могло ходить повсюду, не ударяясь головой о притолоку, и в будущем никто
бы не посмел шептать, глупый верзила умер, какая жалость, красивый дурак
умер, потому что они, чтобы увековечить память об Эстебане, выкрасят фа-
сады своих домов в веселые цвета и костьми лягут, а добьются,  чтобы  из
безводных камней забили родники, и посеют цветы на крутых склонах  приб-
режных скал, и на рассветах грядущих лет пассажиры огромных судов  будут
просыпаться, задыхаясь от аромата садов в открытом море, и капитан спус-
тится со шканцев в своей парадной форме с боевыми медалями на груди,  со
своей астролябией и своей Полярной звездой и, показывая на мыс, горой из
роз поднявшийся на горизонте Карибского  моря,  скажет  на  четырнадцати
языках, смотрите, вон там, где ветер теперь так кроток, что укладывается
спать под кроватями, где солнце светит так ярко,  что  подсолнечники  не
знают, в какую сторону повернуться, там, да, там находится селение Эсте-
бана.



   Габриэль Гарсия Маркес
   Вдова Монтьель
   Рассказ

   ё Перевод с испанского Ростислава РЫБКИНА  Форматирование  и  правка:
Б.А. Бердичевский

   Когда дон Хосе Монтьель умер, все, кроме его вдовы, почувствовали се-
бя отомщенными; но потребовался не один час, чтобы люди поверили, что он
умер на самом деле. И даже после того, как в душной, жаркой  комнате,  в
закругленном и желтом, похожем на большую дыню гробу увидели на подушках
и льняных простынях тело Монтьеля, многие все  равно  продолжали  сомне-
ваться в его смерти. Он был чисто выбрит, в белом костюме, обут в  лаки-
рованные туфли, и, глядя на него, можно было подумать, что он сейчас жи-
вее, чем когда-либо прежде. Это был тот же дон Хосе Монтьель, который по
воскресеньям слушал в восемь часов мессу, только вместо стека в руках  у
него теперь было распятие. И только тогда, когда привинтили крышку гроба
и поместили его в роскошной семейной усыпальнице, весь  городок  поверил
наконец, что дон Хосе Монтьель не притворяется мертвым.
   После погребения все, кроме вдовы, продолжали удивляться только тому,
что умер Хосе Монтьель естественной смертью. Люди были убеждены, что по-
гибнуть ему суждено от пуль, выпущенных ему в спину  из  засады,  однако
жена всегда была уверена, что он, исповедавшись, тихо умрет от  старости
в своей постели, словно какой-нибудь современный  святой.  Ошиблась  она
разве что в деталях. Хосе Монтьель умер в гамаке в среду, в два часа по-
полудни, и причиной смерти явилась вспышка гнева, ему строго  противопо-
казанного. Но супруга ожидала также, что на похороны придет весь городок
и в доме не хватит места для цветов. На самом  же  деле  прибыли  только
члены одной с ним партии и церковные конгретации, а венки были только от
муниципалитета. Его сын, со своего поста консула в Германии, и две доче-
ри, живущие в  Париже,  прислали  телеграммы  по  три  страницы  каждая.
Чувствовалось, что писали их на почте, стоя, обычными чернилами и  изор-
вали множество бланков, прежде чем сумели набрать слов на двадцать  дол-
ларов. Приехать не обещал никто. Ночью после похорон, рыдая  в  подушку,
на которой еще недавно покоилась голова  человека,  ее  осчастливившего,
шестидесятидвухлетняя вдова Монтьель впервые узнала, что такое отчаянье.
оЗакроюсь в комнате навсегда, - думала она. - Меня и так уже  как  будто
положили в один гроб с Хосе Монтьелем. Не хочу больше  знать  ничего  об
этом миреп. И в мыслях своих она была искренна.
   Эта хрупкая женщина с душой, зараженной суевериями,  в  двадцать  лет
вышедшая по воле родителей замуж за единственного претендента,  которого
подпустили к ней ближе, чем на десять метров, до этого никогда не  всту-
пала в прямое соприкосновение с действительностью. Через три  дня  после
того, как из дома вынесли тело ее мужа, она, хотя и плакала не  переста-
вая, поняла, что нужно что-то делать; однако решить, по какому пути пой-
дет теперь ее жизнь, она не могла. Все нужно было начинать сначала. Сре-
ди бесчисленных тайн, которые Хосе Монтьель унес с собой в могилу,  ока-
залась и комбинация цифр, открывавшая его сейф. Решением  этой  проблемы
занялся алькальд. Он распорядился вынести сейф в  патио  и  поставить  у
стены, и двое полицейских, приставляя дула винтовок к  замку,  начали  в
замок стрелять. Все утро в спальню вдовы доносились, чередуясь с громки-
ми приказами алькальда, глухие выстрелы. оТолько этого мне не хватало, -
думала она, - пять лет молить бога, чтобы стрельба прекратилась, а  сей-
час благодарить его за то, что стреляют у меня в домеп. В тот  же  день,
попытавшись сосредоточиться, она стала звать смерть, но ответа не  услы-
шала. Вдова уже засыпала, когда дом сотрясся от  взрыва:  чтобы  вскрыть
сейф, пришлось использовать динамит.
   Вдова Монтьель вздохнула. Казалось, что октябрю с его дождями и  сля-
котью не будет конца, и она, плавая без руля и без ветрил по сказочному,
пришедшему теперь в упадок имению Хосе Монтьеля, чувствовала себя  поте-
рянной. Управление имуществом взял на себя сеньор  Кармайкл,  дряхлый  и
добросовестный слуга семьи. Когда наконец вдова Монтьель  набралась  му-
жества и взглянула в лицо факту, что ее муж мертв, она вышла из  спальни
и занялась домом. Она убрала прочь все, что веселило глаз, надела темные
чехлы на мебель и украсила висевшие на стенах портреты умершего траурны-
ми бантами. За два месяца, истекшие со дня похорон, у нее появилась при-
вычка грызть ногти. Однажды (глаза у нее теперь были все время красные и
опухшие) вдова увидела, что сеньор Кармайкл, входя в дом, не закрыл зон-
та.
   - Закройте свой зонтик, сеньор Кармайкл, - сказала она. - После  всех
бед, которые на нас свалились, нам еще только не хватало, чтобы вы захо-
дили в дом с открытым зонтиком.
   Сеньор Кармайкл, не закрывая, поставил зонт в  угол.  Он  был  старый
негр, его черная кожа лоснилась, на нем был белый костюм,  а  в  туфлях,
чтобы они не давили на мозоли, были прорезаны ножом дырочки.
   - Так скорее высохнет.
   Впервые со дня смерти мужа вдова открыла окно.
   - Столько бед, и ко всему еще эта зима, - прошептала она, кусая  ног-
ти. - Похоже, что дождь никогда не кончится.
   - Во всяком случае, не сегодня и не завтра, - сказал  управляющий.  -
Прошлой ночью мозоли так и не дали мне заснуть.
   Вдова Монтьель не сомневалась в способности мозолей сеньора Кармайкла
предсказывать атмосферные явления. Она окинула взглядом безлюдную и  не-
большую городскую площадь, безмолвные дома, чьи обитатели так и не  отк-
рыли дверей, чтобы посмотреть на похороны Хосе Монтьеля, и  почувствова-
ла, что ногти, необозримые земли и  унаследованные  от  мужа  бессчетные
обязательства, в которых ей никогда не разобраться, довели ее до послед-
ней грани отчаянья.
   - Как страшен мир! - прорыдала она.
   Тем, кто навещал вдову в эти дни, она давала много оснований  думать,
что потеряла рассудок. На самом же деле таким ясным, как  теперь,  разум
ее не был еще никогда. Новые массовые убийства по  политическим  мотивам
пока еще не начались, а она уже стала  проводить  пасмурные  октябрьские
утра, сидя у окна своей комнаты, жалея мертвых и думая, что, не  пожелай
бог отдохнуть в день седьмой, у него было бы время для того, чтобы  сде-
лать мир более совершенным.
   - Ему надо было воспользоваться тем днем, тогда бы  в  мире  не  было
стольких недоделок, - говорила она. - В конце концов для отдыха  у  него
оставалась вечность.
   Для нее со смертью мужа не изменилось ничего,  за  одним-единственным
исключением: прежде, при его жизни, для мрачных мыслей у нее была причи-
на.
   В то время как вдова Монтьель чахла, снедаемая отчаяньем, сеньор Кар-
майкл пытался предотвратить катастрофу. Дела шли из рук вон плохо. Осво-
бодившийся теперь от страха перед Хосе Монтьелем, путем  террора  захва-
тившим в округе монополию на всю торговлю, городок мстил. В ожидании по-
купателей, которые так и не появлялись, прокисало в  огромных  кувшинах,
нагроможденных в патио, молоко, бродил в бурдюках мед и  тучнели  черви,
обжираясь сыром на темных полках кладовой. Хосе Монтьель, в  своей  усы-
пальнице с электрическим освещением и архангелами под мрамор, теперь по-
лучал сполна за шесть лет убийств и произвола.  Никому  за  всю  историю
страны не доводилось так разбогатеть в столь короткое время. Когда в го-
родок приехал первый алькальд, назначенный диктатурой, Хосе Монтьель был
осмотрительным сторонником всех режимов, сменявшихся до этого, и  прово-
дил дни, сидя в одних трусах у дверей своей крупорушки.  Какое-то  время
его даже считали человеком, во-первых, везучим, а во-вторых, благочести-
вым, потому что он обещал во всеуслышание, если выиграет в лотерею,  по-
жертвовать церкви большую, в человеческий рост, статую  святого  Иосифа,
своего тезки, и две недели спустя, получив шестикратный выигрыш,  выпол-
нил свое обещание. Обутым его впервые увидели в день, когда прибыл новый
алькальд, полицейский сержант, нелюдимый левша, получивший приказ ликви-
дировать окончательно оппозицию. Хосе Монтьель начал с  того,  что  стал
его тайным осведомителем. Этот скромный коммерсант,  спокойный  толстяк,
не вызывавший в людях ни малейших подозрений, подходил к  своим  полити-
ческим противникам по-разному, в зависимости от того, богатые  они  были
или бедные. Бедных полиция  расстреливала  на  площади.  Богатым  давали
двадцать четыре часа на то, чтобы они покинули городок. Планируя  бойню,
Хосе Монтьель проводил целые дни, запершись с алькальдом в своем невыно-
симо душном кабинете, а его супруга в это время оплакивала мертвых. Ког-
да алькальд выходил из кабинета, она преграждала мужу путь. оЭто не  че-
ловек, а зверь, - говорила она. - Используй свои связи в  правительстве,
добейся, чтобы это чудовище перевели от нас в другое место - ведь он  не
оставит в городке в живых ни одного человекап. И Хосе Монтьель, у  кото-
рого в те дни дел и так было выше головы, отстранял ее, даже  не  взгля-
нув, и говорил: оПерестань идиотничатьп. На самом деле заинтересован  он
был не столько в смерти бедняков, сколько в изгнании богачей. Этим  пос-
ледним алькальд дырявил пулями двери и назначал срок, в течение которого
им надлежит уехать из городка, и тогда Хосе Монтьель скупал у них скот и
землю по цене, которую он же сам и назначал. оНе будь простофилей, - го-
ворила ему жена. - Ты разоришься, им помогая, и, хотя  только  тебе  они
будут обязаны тем, что не умерли на чужбине от голода, благодарности  от
них все равно ты никогда не дождешьсяп. И Хосе Монтьель, у которого  те-
перь не оставалось времени даже на то, чтобы  улыбнуться  ее  наивности,
отстранял жену и говорил: оИди к себе в кухню, и  не  приставай  ко  мне
большеп.
   Так меньше чем за год была  ликвидирована  оппозиция,  Хосе  Монтьель
стал самым богатым и могущественным городке человеком. Он отправил доче-
рей в Париж, выхлопотал для сына должность консула в Германии и  занялся
окончательным упрочением своей власти. Но плодами преступившего все пре-
делы и законы богатства наслаждаться ему пришлось меньше шести лет. Пос-
ле того как исполнилась первая годовщина его смерти, вдова, слыша  скрип
лестницы, твердо знала, что скрипит та  под  тяжестью  очередной  дурной
вести. Приносили их всегда под вечер. оОпять напали разбойники, -  гово-
рили вдове. - Вчера угнали пятьдесят голов молоднякап. Кусая ногти, вдо-
ва сидела неподвижно в качалке и ничего не ела - пищей ей служило  отча-
янье. оЯ предупреждала тебя, Хосе Монтьель, - повторяла она, обращаясь к
покойному, - от жителей этого городка благодарности не дождешься. Ты еще
не успел остыть в своей могиле, а уже все от нас отвернулисьп.
   В дом никто больше не приходил. Единственным человеком, которого  она
видела за эти бесконечные месяцы дождя, что лил и лил не переставая, был
добросовестный и неутомимый сеньор Кармайкл, всегда заходивший в  дом  с
раскрытым зонтиком. Дела не поправлялись. Сеньор  Кармайкл  уже  написал
несколько писем сыну Хосе Монтьеля. В них он намекал, что  было  бы  как
нельзя более ко времени, если бы тот приехал и взял ведение дел  в  свои
руки; сеньор Кармайкл позволил себе даже выразить некоторое беспокойство
по поводу здоровья его матери. Но ответы на эти письма были уклончивы. В
конце концов сын Хосе Монтьеля откровенно признался: не возвращается  он
из страха, что его могут убить. Тогда сеньор Кармайкл был вынужден сооб-
щить вдове, что она на грани полного разорения.
   - Не совсем так, - возразила она. - Сыра и мух мне девать  некуда.  И
вы берите себе все, что вам может пригодиться, а мне дайте умереть  спо-
койно.
   После этого разговора ничто больше не связывало ее с  внешним  миром,
кроме писем, которые она отправляла дочерям в конце каждого месяца.  оНа
этом городке лежит проклятие, - убежденно писала им она. - Не возвращай-
тесь сюда никогда, а обо мне не беспокойтесь: чтобы быть счастливой, мне
достаточно знать, что вы счастливып. Дочери отвечали ей по  очереди.  Их
письма были всегда веселые, и чувствовалось, что писали их  в  теплых  и
светлых помещениях и что каждая из девушек, когда, задумавшись о чем-ни-
будь, останавливается, видит себя отраженной во многих зеркалах.  Дочери
тоже не хотели возвращаться. оЗдесь цивилизация, - писали они. - А  там,
у вас, условия для жизни неблагоприятные. Невозможно жить в дикой  стра-
не, где людей убивают из-за политикип. На душе у вдовы, когда она читала
эти письма, становилось легче, и после каждой фразы она одобрительно ки-
вала головой.
   Как-то раз дочери написали ей о мясных лавках Парижа. Они рассказыва-
ли о том, как режут розовых свиней и вешают туши у входа в лавку,  укра-
сив их венками и гирляндами из цветов. В конце почерком, не  похожим  на
почерк дочерей, было приписано: оИ представь себе, самую большую и  кра-
сивую гвоздику свинье засовывают  в  задп.  Прочитав  эту  фразу,  вдова
Монтьель улыбнулась, впервые за два года. Не гася в доме свет, она  под-
нялась к себе в спальню и, прежде чем лечь, повернула электрический вен-
тилятор к стене. Потом, достав из тумбочки около кровати ножницы, рулон-
чик липкого пластыря и четки, она заклеила себе воспалившийся от обкусы-
ванья большой палец на правой руке. После этого она начала молиться,  но
уже на второй молитве переложила четки в левую руку: через пластырь зер-
на плохо прощупывались. Откуда-то издалека донеслись раскаты грома. Вдо-
ва заснула, уронив голову на грудь. Рука, которая держала четки, сползла
по бедру вниз, и тогда она увидела сидящую в патио Великую Маму; на  ко-
ленях у нее была расстелена белая простыня и лежал гребень - она  давила
вшей ногтями больших пальцев. Вдова Монтьель спросила ее:
   - Когда я умру?
   Великая Мама подняла голову.
   - Когда у тебя начнет неметь рука.



   Габриэль Гарсия Маркес
   Добрый фокусник, продавец чудес
   Рассказ


СПеревод с испанского Ростислава РЫБКИНА
Форматирование и правка: Б.А. Бердичевский

   В то воскресенье, когда я его увидел в первый раз, бархатные подтяжки
прострочены золотой мишурой, на всех пальцах перстни с цветными камешка-
ми, волосы на голове заплетены в косу и в косу эту вплетены бубенчики, я
подумал сперва, что это какой-то жалкий цирковой униформист взобрался на
стол, было это в порту Санта-Мария-дель-Дарьен, стол был  заставлен  пу-
зырьками лекарств от разных недугов и  завален  успокаивающими  травами,
все он сам готовил и продавал, надтреснутым громким голосом  расхваливал
свой товар в городках на Карибском побережье, но только в тот раз  ника-
кого индейского дерьма еще не предлагал, а просил,  принесите  настоящую
ядовитую змею и я покажу на себе, как действует найденное мною противоя-
дие, единственное абсолютно надежное, дамы и господа,  от  укусов  змей,
тарантулов, сколопендр и всякого рода ядовитых млекопитающих. Кто-то, на
кого, похоже, его вера в свое противоядие произвела сильное впечатление,
сходил куда-то и принес в бутылке мапану из самых  плохих,  из  тех,  от
укуса которых жертва сразу же начинает задыхаться, и он схватил  бутылку
с такой жадностью, что все мы  подумали,  будто  эту  змейку  он  сейчас
съест, но она, едва почувствовав, что свободна, вмиг выскочила из бутыл-
ки и укусила его в шею, и он, задыхаясь, уже не мог говорить,  и  только
успел принять свое противоядие, как стол, заставленный  дрянью,  опроки-
нулся под напором толпы и огромное тело осталось, свалившись с него, ле-
жать на земле, и казалось, что внутри оно совсем пустое, но он  все  так
же смеялся и все так же блестели его золотые  зубы.  Грохот  от  падения
стола был такой, что броненосец с севера, прибывший с дружеским  визитом
лет двадцать назад и с тех пор стоявший у  пристани,  объявил  карантин,
опасаясь, что змеиный яд может попасть к нему на палубу, а люди,  празд-
новавшие вербное воскресенье, вышли  из  церкви  со  своими  освященными
пальмовыми листьями, не дождавшись конца мессы, потому что каждому хоте-
лось увидеть, что происходит с ужаленным, а  того  уже  раздувал  воздух
смерти и теперь он в обхвате был вдвое больше прежнего, изо рта  у  него
шла желтая пена и было слышно, как дышат его поры, но по-прежнему он так
сотрясался от хохота, что все бубенчики на  нем  звенели.  Увеличиваясь,
тело его отрывало у гетр пуговицы и разрывало швы  одежды,  и  казалось,
что перстни вот-вот разрежут ему пальцы, а лицо его обрело цвет  солони-
ны, и все, кто видел, как его ужалила змея, поняли,  что  он,  хотя  еще
жив, уже гниет и скоро рассыплется на такие мелкие кусочки, что его при-
дется сгребать и ссыпать лопатой в мешок, но в то же время им  казалось,
что, даже превратившись в опилки, он не перестанет смеяться. Зрелище бы-
ло настолько невероятное, что морские пехотинцы из северной страны  под-
нялись на мостик своего корабля, чтобы фотоаппаратами с мощными  линзами
заснять его оттуда в цвете, но женщины, вышедшие из церкви, помешали  им
это сделать, они накрыли умирающего одеялом, а на одеяло положили  освя-
щенные пальмовые листья -- кто-то чтобы не дать морским пехотинцам  оск-
вернить тело своими чужеземными штуковинами, а кто-то потому,  что  было
страшно смотреть на нечестивца, способного умереть от смеха в буквальном
смысле этого слова; другие же надеялись, что, таким способом избавят  от
яда хотя бы его душу. Все уже решили, что он мертв, когда одним движени-
ем он сбросил с себя пальмовые листья и, еще не совсем  очнувшись  и  не
оправившись до конца от происшедшего, без  посторонней  помощи  поставил
стол, вскарабкался на него кое-как, и вот он уже опять кричит, что  про-
тивоядие это прямо-таки благословенье господне в пузырьке, вы все в этом
убедились, и стоит всего два квартильо , и изобрел он это противоядие не
корысти ради, а для блага людей, кто еще там говорит, будто это  одно  и
то же, и только прошу вас, дамы и господа, не напирайте, хватит на всех.
   Но люди, конечно, напирали, и правильно делали, потому что на всех не
хватило. Один пузырек приобрел даже адмирал  с  броненосца,  поверивший,
что снадобье это защитит также и от отравленных пуль анархистов, а члены
экипажа, увидев, что им не сфотографировать человека, ужаленного  змеей,
мертвым, не только стали снимать его стоящим во весь рост на  столе,  но
еще заставили давать автографы, и он их давал до тех пор, пока  руку  не
свело судорогой. Уже совсем стемнело, почти все разошлись, в порту оста-
вались только самые неприкаянные, и тут он стал искать взглядом кого-ни-
будь с лицом поглупее, ведь нужно было, чтобы кто-то помог ему убрать со
стола и упаковать пузырьки, и, конечно, взгляд его остановился  на  мне.
Словно сама судьба на меня взглянула, не только моя, но и его, и хотя  с
тех пор прошло уже больше ста лет, мы с ним помним все,  как  будто  это
было в прошлое воскресенье. Так или иначе, но мы уже  складывали  с  ним
его аптеку в чемодан с пурпурными завитушками, скорее похожий на гробни-
цу мудреца, когда он, должно быть, увидев внутри меня какой-то свет, ко-
торого не увидел сразу, спросил равнодушно, кто ты, и я ответил,  что  я
сирота при живом отце, и он расхохотался даже громче, чем когда на  него
действовал яд, а потом спросил, чем ты занимаешься, и я ответил, что  не
занимаюсь ничем, просто живу, потому что все остальные занятия  ломаного
гроша не стоят, и он, все еще плача от смеха, спросил, есть ли на  свете
такое, что мне все-таки хотелось бы знать, и это был  единственный  раз,
когда я ответил ему серьезно и сказал правду, что хотел бы научиться га-
дать и предсказывать, и тогда он перестал смеяться и сказал, будто  раз-
мышляя вслух, что для этого мне не хватает совсем немногого, глупое  ли-
цо, которое для этого необходимо, у меня уже есть. В тот же вечер он по-
говорил с моим отцом и за реал с двумя квартильо и колоду карт,  способ-
ных предсказывать любовные победы, купил меня навсегда.
   Таков был злой фокусник, потому что добрый фокусник -не он, а  я.  Он
мог доказать астроному, что месяц февраль -- это стадо невидимых слонов,
но когда фортуна поворачивалась к нему спиной, он становился жесткосерд-
ным. В свои лучшие времена он был бальзамировщиком вице-королей и, расс-
казывают, умел придать их лицам выражение такой властности, что они  по-
том еще по многу лет правили даже лучше, чем при жизни, и  до  тех  пор,
пока он не возвращал им обычного вида мертвых, никто не  осмеливался  их
хоронить, но его положение пошатнулось после того, как он изобрел шахма-
ты, в которых невозможны ни поражение ни победа, а партия длится  беско-
нечно, игра эта довела до безумия одного капеллана и стала причиной  са-
моубийства двух титулованных особ, и после этого он покатился вниз, стал
толкователем сновидений, потом  гипнотизером,  которого  приглашают  для
развлечения гостей на дни рождения, потом зубодером, удаляющим зубы  пу-
тем внушения, и, наконец, ярмарочным знахарем, и в ту пору, когда  мы  с
ним познакомились, даже невежественные пираты не принимали его  всерьез.
Мы мотались по свету вместе с нашей кучей лжелекарств и  жили  в  вечном
страхе из-за наших свечей, которые, если их зажжешь,  делают  контрабан-
дистов невидимыми, из-за капель, которыми жены-христианки, незаметно на-
капав их в суп, могут сделать богобоязненными мужей-голландцев, и  из-за
всего того, что вы выберете сами, дамы и господа, и я совсем не  настаи-
ваю, чтобы вы покупали, а  просто  советую  не  отказываться  от  своего
счастья. Но хоть мы и умирали со смеху над всем тем, что с нами происхо-
дило, на самом деле нам едва удавалось заработать себе на хлеб, и теперь
он надеялся только на мое уменье предсказывать. Переодев меня в  японца,
положив в похожий на гробницу чемодан и цепью приковав внутри  к  правой
стенке, он запирал меня в нем, чтобы я оттуда предсказывал, а сам в  это
время лихорадочно листал грамматику, отыскивая лучший  способ  заставить
людей поверить в его новую науку, а вот перед вами, дамы и господа, мла-
денец, терзаемый светляками Иезекииля, и вот, например, вы, сеньор, ваше
лицо выражает недоверие, давайте посмотрим, хватит ли у вас  духу  спро-
сить его, когда вы умрете, но я никогда не мог сказать даже какой сегод-
ня день и месяц, и в конце концов он потерял надежду на то, что я  стану
предсказателем, это из-за того не работает твоя железа  прорицаний,  что
ты после обеда спишь, а потом, чтобы удача к нему вернулась, ударил меня
палкой по голове и сказал, что отведет меня к отцу и  потребует  с  него
назад деньги. Как раз тогда,  однако,  он  обнаружил  способы  применять
электричество, рождаемое страданием, и стал мастерить швейную машинку  с
присосками, которая работает, если присоединить эти присоски к испытыва-
ющей боль части тела. Но так как я ночи напролет стонал от палочных уда-
ров, которыми он осыпал меня для того, чтобы у него кончилась полоса не-
везенья, ему пришлось, чтобы испытать свое изобретение, оставить меня  у
себя, и мое возвращение домой стало откладываться, а его настроение под-
ниматься, и наконец машинка заработала прекрасно, стала шить  не  только
лучше любой послушницы, но и вышивать, в зависимости от силы боли  и  от
того, где болит, птичек и цветы астромелии. В таком положении мы и  пре-
бывали, уверенные, что одержали наконец победу над невезеньем, когда  до
нас дошла весть о том, что адмирал с броненосца, пожелав продемонстриро-
вать в Филадельфии действие купленного  им  противоядия,  превратился  в
присутствии своего штаба в варенье из адмирала.
   Теперь он не смеялся. Мы бежали по тропинкам, которые знают одни  ин-
дейцы, и чем в большую глушь мы забирались, -- тем чаще слышали, что под
предлогом борьбы с желтой лихорадкой в страну вторглись морские пехотин-
цы и рубят головы всем явным и тайным торговцам зельями, каких встречают
на своем пути, и рубят не только коренным жителям, этим на  всякий  слу-
чай, но и, по рассеянности, китайцам, по привычке неграм, и за  то,  что
те умеют заклинать змей, индийцам, а потом уничтожают фауну и  флору  и,
если удается, минералы, потому что их специалисты по нашим делам  объяс-
нили им, что жители Карибского побережья даже  природу  готовы  изменить
ради того, чтобы досадить гринго. Я не понимал ни почему  морские  пехо-
тинцы в такой ярости, ни чего мы с ним так боимся, пока мы не  оказались
в безопасности наедине с ветрами Гуахиры, дующими от  начала  времен,  и
только тут у него хватило духу мне признаться, что противоядие его  было
не более чем смесью ревеня со скипидаром, но  он  заранее  заплатил  два
квартильо какому-то бродяге, чтобы тот принес лишенную  яда  мапану.  Мы
поселились в руинах миссии колониальных времен, поддерживаемые  иллюзор-
ной надеждой на то, что появятся контрабандисты, те, кому можно доверять
и кто только и способен решиться ступить  на  эти  пустынные  солончаки,
оказаться под ртутной лампой этого солнца. Сперва мы ели копченых  сала-
мандр с сорняками, и мы были еще  способны  смеяться,  когда  попытались
съесть, сварив предварительно, его гетры, но когда мы съели даже паутину
с поверхности прудов, мы поняли, как не хватает  нам  оставленного  нами
мира. Поскольку я в то время не знал от смерти никаких средств,  я  лег,
принял положение, при котором болело меньше, и стал ее ждать, а он в это
время вспоминал в бреду о женщине такой нежной, что она, вздыхая,  могла
проходить сквозь стены, но даже эти любовные страдания были просто вызо-
вом, который он бросил смерти. Однако в час, когда мы  уже  должны  были
быть мертвыми, он подошел ко мне и сел рядом, полный жизни как  никогда,
и провел ночь, наблюдая за моей агонией, думая с такой силой, что  я  до
сих пор не знаю, ветер тогда свистел среди развалин или его мысли, а пе-
ред рассветом сказал тем же голосом и так же решительно, как  в  прежние
времена, что теперь он наконец знает истину, и заключается  она  в  том,
что это из-за меня искривилась линия его судьбы, так что  затяни  ремень
потуже, потому что то, что ты мне искривил ты же мне сейчас и выпрямишь.
   Тогда-то и начал я терять те крохи расположения к нему, какие во  мне
еще оставались. Он сорвал последние тряпки, которые на мне были, закатал
меня в колючую проволоку, насыпая в мои раны селитры, замариновал меня в
собственных моих водах и подвесил за щиколотки на  солнце,  и  при  этом
кричал, что такого умерщвления плоти недостаточно, что оно не  умиротво-
рит его преследователей. Кончил он тем, что бросил  меня  гнить  в  моих
собственных бедах в подземном карцере покаяния, где миссионеры в колони-
альные времена наставляли на путь истинный еретиков, и с коварством, ко-
торого у него еще оставалось в избытке, стал, используя искусство чрево-
вещания, которым владел в совершенстве, подражать голосам съедобных  жи-
вотных, созревшей свекле и журчанию родников, чтобы мне казалось,  будто
от голода и жажды я умираю среди необыкновенного изобилия. Когда же  на-
конец контрабандисты поделились с ним съестными припасами, он стал спус-
каться в подземелье и приносить мне еды ровно столько, сколько нужно бы-
ло, чтобы не дать мне умереть, но потом я расплачивался за эту милостыню
тем, что он вырывал у меня клещами ногти и мельничными жерновами  стачи-
вал зубы, и жил я только надеждой, что у меня  еще  будет  случай  изба-
виться от этих унижений и страшных пыток. Я изумлялся тому, как выдержи-
ваю вонь собственного гниения, а он по-прежнему бросал мне  сверху  свои
объедки и кидал куски дохлых ящериц и хищных птиц, чтобы совсем отравить
воздух в моей темнице. Не знаю, сколько времени  так  прошло,  когда  он
принес труп зайца и стал дразнить меня, показывая, что скорее бросит его
гнить, нежели даст мне съесть, но и тогда я не потерял самообладания,  а
только разозлился, схватил зайца за уши и швырнул  в  стену,  вообразив,
что о стену расплющился не зверек, а мой мучитель, и потом все было  как
во сне, заяц ожил, закричал от ужаса и вернулся, шагая по воздуху,  вер-
нулся ко мне в руки.
   Вот так началась моя новая прекрасная жизнь. Именно с этих пор  брожу
я по свету и больным малярией снижаю температуру  за  два  песо,  зрение
слепым возвращаю за четыре пятьдесят, страдающих водянкой обезвоживаю за
восемнадцать песо, восстанавливаю конечности безруким  или  безногим  от
рождения за двадцать, а потерявшим их в  результате  несчастного  случая
или драки за двадцать два, а если по причине войны,  землетрясения,  вы-
садки морской пехоты или любого другого стихийного бедствия, то за двад-
цать пять, обычные болезни исцеляю все разом по договоренности, с  поме-
шанных беру в зависимости от того, на чем помешались, детей лечу за  по-
ловину стоимости, а дураков за спасибо, и ну-ка, дамы и господа, у  кого
из вас повернется язык сказать, что это не чистая филантропия, а  теперь
наконец, господин командующий двадцатым флотом, прикажите своим  мальчи-
кам убрать заграждения и пропустить страждущее человечество, прокаженные
налево, эпилептики направо, паралитики туда, где они не будут мешать,  а
менее острые случаи пусть ждут позади, только, пожалуйста, не наваливай-
тесь на меня все разом, иначе я ни за что не  отвечаю,  могу  перепутать
болезни и вылечу вас от того, чего у вас нет, и пусть от музыки  закипит
медь труб, и от фейерверков сгорят ангелы, а от водки погибнет мысль,  и
пусть придут канатоходцы и шлюхи, скотоубойщики и фотографы, и  все  это
за мой счет, дамы и господа, потому что на этом кончилась  дурная  слава
мне подобных и наступило всеобщее примирение. Вот так, прибегая к  депу-
татским уловкам, я усыпляю вашу бдительность на случай, если вдруг  сме-
калка меня подведет и кто-нибудь из вас почувствует себя после моего ле-
чения хуже, чем до него. Единственное, что я отказываюсь делать, так это
воскрешать мертвых, потому что они, едва открыв глаза,  набрасываются  с
кулаками на того, кто нарушил их покой, а потом все равно  либо  кончают
самоубийством либо умирают снова, уже от разочарования. Сперва  за  мной
ходила свита ученых, желавших убедиться в моем праве заниматься тем, чем
занимаюсь, а когда удостоверились, что это право у меня есть, они  стали
пугать меня тем кругом ада, где пребывает Симон Маг, и посоветовали  мне
остаток жизни провести в покаянии, чтобы я стал святым,  но  я  со  всем
уважением, которого они заслуживают, ответил, что именно  с  этого  я  в
свое время и начинал. Ведь мне, артисту, не будет после  смерти  никакой
пользы от того, что я стану святым, и хочу я только одного: жить и  нес-
тись очертя голову на этой шестицилиндровой колымаге с откидным  верхом,
купленной у консула морской пехоты вместе с шофером когда-то баритоном в
опере нью-орлеанских пиратов, с теперешними моими  шелковыми  рубашками,
моими восточными лосьонами, моими зубами из топазов, моей парчовой  шля-
пой, моими комбинированными, из кожи двух цветов ботинками, хочу спать и
впредь сколько пожелаю по утрам, танцевать с королевами красоты  и  кру-
жить им голову своим почерпнутым из энциклопедии красноречием, и у  меня
не затрясутся поджилки, если как-нибудь в среду, в первый день  сорокад-
невного поста перед пасхой, пропадут мои  способности,  ведь  для  того,
чтобы жить и дальше этой жизнью министра, мне более чем достаточно  глу-
пого лица и бесчисленных лавок, которые тянутся отсюда  до  мест  по  ту
сторону сумерек, где те же туристы, что прежде взимали  с  нас  налог  в
пользу своего военного флота, теперь лезут, расталкивая друг друга  лок-
тями, за фото с моим автографом, за календарями, где напечатаны мои сти-
хи о любви, за медалями с моим профилем, за кусочками моей одежды, и все
это несмотря на то, что я, в отличие от отцов отечества, не  высечен  из
мрамора, не торчу днем и ночью верхом на лошади и не обделан  весь  лас-
точками.
   Жаль, что эту историю не сможет повторить злой фокусник, а то  бы  вы
убедились, что каждое слово в ней правда. В последний раз, когда его ви-
дели, он уже растерял даже булавки, которыми было приколото к  нему  его
прежнее великолепие, а благодаря суровости пустыни у него исчезла душа и
перемешались в теле кости, но два или три бубенчика в косе  у  него  еще
оставались, и этого было больше чем достаточно, как-то в воскресенье  он
появился снова в порту Санта-Мария-дель-Дарьен со своим неизменным чемо-
даном, похожим на гробницу, только на этот раз он не торговал  противоя-
диями, а просил голосом, надтреснутым от избытка чувств,  чтобы  морские
пехотинцы расстреляли его на глазах  у  всех,  тогда  он  сможет  проде-
монстрировать на себе способность этого вот сверхъестественного существа
воскрешать людей, дамы и господа, и хотя у вас, которые столько  времени
страдали от моих обманов и мошенничества, есть все основания мне не  ве-
рить, я клянусь вам костями своей матери, то, что  вы  сегодня  увидите,
доподлинная правда, а не что-то из потустроннего мира, и если у  вас  на
этот счет остаются хоть какие-нибудь сомнения, присмотритесь  хорошенько
и убедитесь, что сейчас я уже не смеюсь как прежде, а с трудом сдерживаю
слезы. Можно представить себе, какое впечатление на всех произвело, ког-
да он с глазами, полными слез, расстегнул на груди  рубашку  и  похлопал
там, где сердце, указывая этим смерти самое лучшее место, однако морские
пехотинцы, боясь оплошать на глазах воскресной толпы, стрелять не стали.
Кто-то, должно быть, помнивший его прежние фокусы, куда-то сходил и при-
нес ему в жестянке несколько корней коровяка, которых хватило бы на  то,
чтобы всплыли брюхом вверх все корвины в Карибском море,  и  он  схватил
жестянку с такой жадностью, словно собирался их съесть, и  он  на  самом
деле их съел, дамы и господа, только, пожалуйста, не приходите в ужас  и
не спешите молиться за упокой моей души, ведь умереть для меня все равно
что сходить в гости. В этот раз он повел себя честно, не стал, как актер
на сцене, изображать предсмертный хрип, а только слез кое-как со  стола,
выбрал на земле, поколебавшись, самое подходящее место и с него, уже ле-
жа, посмотрел на меня как на родную мать, вытянул вдоль тела руки и, все
еще сдерживая свои мужские слезы, испустил последний вздох,  и  столбняк
вечности выкрутил его сперва в одну сторону, а потом в другую.  Да,  это
был единственный раз, когда наука меня подвела. Я положил его в  тот,  с
завитушками, чемодан, куда я вмещаюсь целиком, заказал заупокойную служ-
бу, эта служба, из-за того, что облачение на священнике было золотое и в
церкви сидели три епископа, обошлась мне в четыре раза по пятьдесят дуб-
лонов, и я приказал возвести для него на холме, овеваемом с моря  самыми
приятными ветерками, часовню, а в ней была гробница, достойная императо-
ра, и на чугунной плите заглавными готическими буквами  написано,  здесь
покоится мертвый фокусник, которого многие  называли  злым,  посрамитель
морской пехоты и жертва науки, и когда я решил, что этими почестями воз-
дал должное его добродетелям, то начал мстить ему за  унижения,  которым
он меня подвергал, я воскресил его внутри его бронированной  гробницы  и
оставил там биться в ужасе. Это произошло задолго до того, как порт Сан-
та-Мария-дель-Дарьен съели муравьи, но часовня с  гробницей,  ничуть  от
них не пострадавшая, до сих пор стоит на холме в тени драконов, спящих в
ветрах Антлантики, и каждый раз, когда бываю в тех краях, я привожу пол-
ную машину роз, и сердце у меня, когда я вспоминаю о  его  добродетелях,
разрывается от жалости, но потом я прикладываю ухо к  чугунной  плите  и
слушаю, как он плачет среди обломков  развалившегося  чемодана,  и  если
вдруг он умирает снова, я его снова воскрешаю, ибо наказание  это  прек-
расно тем, что он будет жить в гробнице пока живу я, то есть вечно.



   Габриэль Гарсия Маркес.
   Ева внутри своей кошки

 OCR: Павел Кроковный

     Она вдруг заметила, что красота  разрушает  ее,  что  красота  вызывает
физическую  боль,  будто какая-нибудь опухоль, возможно даже раковая. Она ни
на миг не забывала всю тяжесть своего совершенства,  которая  обрушилась  на
нее  еще  в  отрочестве и от которой она теперь готова была упасть без сил -
кто знает куда, - в усталом смирении дернувшись всем телом, словно загнанное
животное. Невозможно было дальше тащить такой груз. Надо было избавиться  от
этого  бесполезного  признака  личности,  от части, которая была ее именем и
которая так сильно выделялась, что стала  лишней.  Да,  надо  сбросить  свою
красоту где-нибудь за углом или в отдаленном закоулке предместья. Или забыть
в  гардеробе  какого-нибудь  второсортного  ресторана,  как  старое ненужное
пальто.  Она  устала  везде  быть  в  центре  внимания,  осаждаемой  долгими
взглядами  мужчин.  По  ночам,  когда  бессонница  втыкала иголки в веки, ей
хотелось быть обычной, ничем не привлекательной женщиной. Ей, заключенной  в
четырех стенах комнаты, все казалось враждебным. В отчаянии она чувствовала,
как  бессонница  проникает под кожу, в мозг, подталкивает лихорадку к корням
волос. Будто в ее  артериях  поселились  крошечные  теплокровные  насекомые,
которые  с  приближением  утра  просыпаются и перебирают подвижными лапками,
бегая у нее под кожей туда-сюда, - вот что такое был этот кусок  плодоносной
глины,  принявшей  обличье  прекрасного  плода,  вот какой была ее природная
красота. Напрасно она боролась, пытаясь прогнать этих мерзких тварей. Ей это
не удавалось. Они были частью ее собственного  организма.  Они  жили  в  ней
задолго  до  ее  физического  существования.  Они перешли к ней из сердца ее
отца, который, мучась, кормил их ночами  безутешного  одиночества.  А  может
быть,  они  попали  в ее артерии через пуповину, связывавшую ее с матерью со
дня основания мира. Несомненно, эти насекомые не могли зародиться  только  в
ее  теле.  Она  знала:  они  пришли из далекого прошлого и все, кто носил ее
фамилию, вынуждены были их терпеть и так же, как она, страдали от них, когда
до самого рассвета их одолевала бессонница. Именно из-за этих тварей у  всех
ее  предков  было  горькое  и грустное выражение лица. Они глядели на нее из
ушедшей жизни, со старинных портретов, с  выражением  одинаково  мучительной
тоски.  Она  вспоминала  беспокойное выражение лица своей прабабки, которая,
глядя со старого холста, просила минуту  покоя,  покоя  от  этих  насекомых,
которые  сновали  в  ее кровеносных сосудах, немилосердно муча и создавая ее
красоту. Нет, это были насекомые, что зародились не в ней. Они переходили из
поколения  в  поколение,  поддерживая  своей  микроскопической  конструкцией
избранную  касту,  обреченную  на  мучения.  Эти насекомые родились во чреве
первой из матерей, которая родила красавицу дочь. Однако  надо  было  срочно
разрушить   такой   порядок   наследования.  Кто-то  должен  был  отказаться
передавать эту искусственную красоту. Грош цена женщинам  ее  рода,  которые
восхищались  собой,  глядя  в  зеркало,  если  по ночам твари, населяющие их
кровеносные сосуды, продолжали свою медленную и  вредоносную  работу  -  без
устали,  на  протяжении  веков. Это была не красота, а болезнь, которую надо
было остановить, оборвать этот процесс решительно и по существу.
     Она вспоминала нескончаемые часы, проведенные в постели, будто усеянной
горячими иголками.  Ночи,  когда  она  старалась  торопить  время,  чтобы  с
наступлением  дня  эти  твари оставили ее в покое и боль утихла. Зачем нужна
такая красота? Ночь за ночью, охваченная отчаянием,  она  думала:  лучше  бы
родиться  обыкновенной  женщиной  или родиться мужчиной, чтобы не было этого
бесполезного преимущества, что приносят насекомые из рода в род,  насекомые,
которые  только  ускоряют  приход  неминуемой  смерти. Возможно, она была бы
счастливей, если бы была уродиной, непоправимо некрасивой,  как  ее  чешская
подруга,  у  которой  было  какое-то собачье имя. Лучше уж быть некрасивой и
спокойно спать, как все добропорядочные христиане.
     Она проклинала  своих  предков.  Они  виноваты  в  ее  бессоннице.  Они
передали  ей  эту  застывшую  совершенную красоту, как будто, умерев, матери
подновляли и подправляли свои лица и прилаживали  их  к  туловищам  дочерей.
Казалось,  одна  и та же голова, всего одна, переходит из одного поколения в
другое  и  у  всех  женщин,  которые  должны  неотвратимо  принять  ее   как
наследственный  признак красоты, - одинаковые уши, нос, рот. И так, переходя
от лица к лицу, был создан этот вечный  микроорганизм,  который  с  течением
времени   усилил   свое  воздействие,  приобрел  свои  особенности,  мощь  и
превратился в непобедимое существо, в неизлечимую болезнь,  которая,  пройдя
сложный  процесс  отбора, добралась до нее, и нет больше сил терпеть - такой
острой и мучительной она стала!.. И  в  самом  деле,  будто  опухоль,  будто
раковая опухоль.
     Именно  в  часы  бессонницы вспоминала она о таких неприятных для тонко
чувствующего человека вещах.  О  том,  что  заполняло  мир  ее  чувств,  где
выращивались,  как  в пробирке, эти ужасные насекомые. В такие ночи, глядя в
темноту широко открытыми изумленными глазами, она чувствовала тяжесть мрака,
опустившегося на виски, словно расплавленный свинец. Вокруг нее  все  спало.
Лежа в углу, она пыталась разглядеть окружающие предметы, чтобы отвлечь себя
от мыслей о сне и своих детских воспоминаниях.
     Но  это  всегда  кончалось  ужасом  перед неизвестностью. Каждый раз ее
мысль, бродя по темным закоулкам  дома,  наталкивалась  на  страх.  И  тогда
начиналась  борьба.  Настоящая  борьба  с тремя неподвижными врагами. Она не
могла - нет, никогда, не могла - выкинуть из головы  этот  страх.  Горло  ее
сжималось, а надо было терпеть его, этот страх. И все для того, чтобы жить в
огромном  старом  доме и спать одной, отделенной от остального мира, в своем
углу.
     Мысль ее бродила по затхлым темным коридорам, стряхивая пыль со старых,
покрытых паутиной портретов.  Эта  ужасная,  потревоженная  ее  мыслью  пыль
оседала  на них сверху, оттуда, где превращался в ничто прах ее предков. Она
всегда вспоминала о малыше. Представляла себе, как он, уснувший,  лежит  под
корнями травы, в патио, рядом с апельсиновым деревом, с комком влажной земли
во  рту.  Ей казалось, она видит его на глинистом дне, как он царапает землю
ногтями и зубами, пытаясь уйти от холода, проникающего в него; как  он  ищет
выход  наверх  в этом узком туннеле, куда его положили и обсыпали ракушками.
Зимой она слышала, как он тоненько плачет, перепачканный глиной, и его  плач
прорывается  сквозь шум дождя. Ей казалось, он должен был сохраниться в этой
яме, полной воды, таким, каким его оставили там пять лет назад. Она не могла
представить себе, что  плоть  его  сгнила.  Напротив,  он,  наверное,  очень
красивый,  когда  плавает  в той густой воде, из которой нет выхода. Или она
видела его живым, но испуганным, ему страшно быть там одному, погребенному в
темном патио. Она сама не хотела, чтобы его оставляли там, под  апельсиновым
деревом,  так  близко  от дома. Ей было страшно... Она знала: он догадается,
что по ночам ее  неотступно  преследует  бессонница.  И  придет  по  широким
коридорам  просить  ее,  чтобы  она  пошла с ним и защитила бы его от других
тварей, пожирающих корни его фиалок. Он вернется, чтобы уснуть рядом с  ней,
как  делал  это,  когда был жив. Она боялась почувствовать его рядом с собой
снова -  после  того,  как  ему  удастся  разрушить  стену  смерти.  Боялась
прикосновения  этих  рук,  малыш всегда будет держать их крепко сцепленными,
чтобы отогреть кусочек льда, который принесет с собой. После  того  как  его
превратили в цемент, наводящее страх надгробие, она хотела, чтобы его увезли
далеко, потому что боялась вспоминать его по ночам. Однако его оставили там,
окоченелого,  в  глине, и дождевые черви теперь пьют его кровь. И приходится
смириться с тем, что он является  ей  из  глубины  мрака,  ибо  всякий  раз,
неизменно, когда она не могла заснуть, она думала о малыше, который зовет ее
из  земли  и  просит,  чтобы  она  помогла  ему освободиться от этой нелепой
смерти.
     Но  сейчас,  по-новому  ощутив  пространство  и  время,   она   немного
успокоилась.  Она  знала,  что  там,  за  пределами  ее мира, все идет своим
чередом, как и раньше; что ее комната еще погружена в предрассветный  сумрак
и  что  предметы,  мебель,  тринадцать  любимых книг - все остается на своих
местах. И что запах живой женщины, заполняющий  пустоту  ее  чрева,  который
исходит  от  ее  одинокой  постели,  начинает  исчезать.  Но  как  это могло
произойти? Как она, красивая женщина, в  крови  которой  обитают  насекомые,
преследуемая   страхом  многие  ночи,  оставила  свои  бессонные  кошмары  и
оказалась  в  странном,  неведомом  мире,  где  вообще  нет  измерений?  Она
вспомнила. В ту ночь - ночь перехода в этот мир - было холоднее, чем всегда,
и  она  была  дома  одна, измученная бессонницей. Никто не нарушал тишины, и
запах из сада был запахом страха. Обильный пот покрывал все ее  тело,  будто
вся  кровь из вен разлилась внутри нее, вытесненная насекомыми. Ей хотелось,
чтобы хоть кто-нибудь прошел мимо дома  по  улице  или  кто-нибудь  крикнул,
чтобы расколоть эту застывшую тишину. Пусть что-нибудь в природе произойдет,
и  Земля  снова завертится вокруг Солнца. Но все было бесполезно. Эти глупые
люди даже не проснутся и будут и дальше спать, зарывшись в подушки. Она тоже
сохраняла неподвижность. От стен  несло  свежей  краской,  запах  был  такой
густой  и  навязчивый,  что  чувствовался  не  обонянием, а скорее желудком.
Единственными, кто разбивал тишину своим неизменным тиканьем, были  часы  на
столике. "Время... о, время!.." - вздохнула она, вспомнив о смерти. А там, в
патио, под апельсиновым деревом, тоненько плакал малыш, и плач его доносился
из другого мира.
     Она призвала на помощь всю свою веру. Почему никак не рассветет, почему
ей сейчас  не умереть? Она никогда не думала, что красота может стоить таких
жертв. В тот момент, как обычно, кроме страха она  почувствовала  физическую
боль. Даже сквозь страх мучили ее эти жестокие насекомые. Смерть схватила ее
жизнь,  как  паук,  который  злобно  кусал  ее,  намереваясь  уничтожить. Но
оттягивал последнее  мгновение.  Ее  руки,  те  самые,  что  глупцы  мужчины
сжимали, не скрывая животной страсти, были неподвижны, парализованы страхом,
необъяснимым  ужасом, шедшим изнутри, не имеющим причины, кроме той, что она
покинута всеми в этом старом доме.  Она  хотела  собраться  с  силами  и  не
смогла.   Страх   поглотил  ее  целиком  и  только  возрастал,  неотступный,
напряженный, почти ощутимый, будто в комнате был кто-то  невидимый,  кто  не
хотел  уходить. И больше всего ее тревожило: у этого страха не было никакого
объяснения, это был страх как таковой, без всяких причин, просто страх.
     Она почувствовала густую слюну во  рту.  Было  мучительно  ощущать  эту
жесткую резину, которая прилипала к нЛбу и текла неудержимым потоком. Это не
было  похоже  на  жажду.  Это было какое-то желание, преобладавшее над всеми
прочими, которое она испытывала впервые в жизни. На какой-то миг она  забыла
о  своей  красоте,  бессоннице  и  необъяснимом страхе. Она не узнавала себя
самое. Ей вдруг показалось - из ее организма вышли микробы. Она  чувствовала
их  в слюне. Да, и это было очень хорошо. Хорошо, что насекомых больше нет и
что она сможет теперь спать, но нужно было найти  какое-то  средство,  чтобы
избавиться  от  резины,  обмотавшей язык. Вот бы дойти до кладовой и... Но о
чем она думает? Она вдруг  удивилась.  Она  никогда  не  чувствовала  такого
желания.  Неожиданный терпкий привкус лишал ее сил и делал бессмысленным тот
обет, которому она была верна с того дня, как похоронила  малыша.  Глупость,
но  она  не  могла  побороть  отвращения и съесть апельсин. Она знала: малыш
добирается весной до цветов на дереве и  плоды  осенью  будут  напитаны  его
плотью,  освеженные  жуткой прохладой смерти. Нет. Она не могла их есть. Она
знала, что под каждым апельсиновым деревом, во всем мире, похоронен ребенок,
который насыщает плоды сладостью из кальция своих костей. Однако  сейчас  ей
хотелось съесть апельсин. Это было единственным средством от тягучей резины,
которая душила ее. Глупо было думать, что малыш был в каждом апельсине. Надо
воспользоваться  тем, что боль, какую причиняла ей красота, наконец оставила
ее, надо дойти до кладовой. Но... не странно ли  это?  Впервые  в  жизни  ей
хотелось  съесть  апельсин.  Она  улыбнулась  -  да,  улыбнулась.  Ах, какое
наслаждение! Съесть апельсин. Она не знала почему, но никогда у нее не  было
желания  более  сильного.  Вот  бы  встать,  счастливой  от сознания, что ты
обыкновенная женщина, и, весело напевая, дойти  до  кладовой,-  весело,  как
обновленная  женщина, которая только что родилась. Обязательно пойти в патио
и...
     Вдруг мысли ее прервались. Она вспомнила, что уже попыталась  подняться
и  что  она  уже не в своей постели, что тело ее исчезло, что нет тринадцати
любимых книг и что она - уже не  она.  Она  стала  бестелесной  и  парила  в
свободном полете в абсолютной пустоте, летела неизвестно куда, превратившись
в  нечто аморфное, в нечто мельчайшее. Она не могла с точностью сказать, что
происходит. Все перепуталось. У нее было ощущение, что кто-то толкнул  ее  в
пустоту  с невероятно высокого обрыва. Ей казалось, она превратилась в нечто
абстрактное, воображаемое. Она чувствовала себя бестелесной женщиной  -  как
если бы вдруг вошла в высший, непознанный мир невинных душ.
     Ей  снова  стало страшно. Но не так, как раньше. Теперь она не боялась,
что заплачет малыш. Она боялась этого чуждого, таинственного  и  незнакомого
нового  мира. Подумать только - все произошло так естественно, при полном ее
неведении! Что скажет ее мать, когда придет домой и поймет,  что  произошло?
Она представила, как встревожатся соседи, когда откроют дверь в ее комнату и
увидят, что кровать пуста, замки целы и что никто не мог ни выйти, ни войти,
но,  несмотря на это, ее в комнате нет. Представила отчаяние на лице матери,
которая ищет ее повсюду, теряясь в догадках и спрашивая себя, что  случилось
с  ее  девочкой.  Дальнейшее  виделось  ясно. Все соберутся и начнут строить
предположения - разумеется, зловещие - об ее исчезновении.  Каждый  на  свой
лад.  Выискивая  объяснение  наиболее  логичное,  по  крайней  мере наиболее
приемлемое: и дело кончится тем, что мать бросится бежать по коридорам дома,
в отчаянии звать ее по имени.
     А  она  будет  там.  Она  будет  смотреть  на  происходящее,  тщательно
разглядывая  все  вокруг,  глядя  из  угла,  с  потолка,  из щелей в стенах,
отовсюду - из самого удобного местечка, под прикрытием своей  бестелесности,
своей  неузнаваемости. Ей стало тревожно, когда она подумала об этом. Только
теперь она поняла свою ошибку. Она ничего не сможет объяснить, рассказать  и
никого не сможет утешить. Ни одно живое существо не узнает о ее превращении.
Теперь - единственный раз, когда все это ей нужно - у нее нет ни рта, ни рук
для  того,  чтобы  все  поняли,  что  она здесь, в своем углу, отделенная от
трехмерного мира непреодолимым расстоянием. В этой  своей  новой  жизни  она
совсем  одинока  и  ощущения  ей  совершенно неподвластны. Но каждую секунду
что-то вибрировало в  ней,  по  ней  пробегала  дрожь,  заполняя  ее  всю  и
заставляя  помнить, что есть другой, физический мир, который движется вокруг
ее собственного мира. Она не слышала, не видела, но знала, что можно слышать
и видеть. И там, на вершине высшего мира, она поняла, что ее  окружает  аура
мучительной тоски.
     Секунды  не прошло - в соответствии с нашими представлениями о времени,
- как она совершила этот переход, а она уже стала понемногу понимать  законы
и  размеры нового мира. Вокруг нее кружился абсолютный и окончательный мрак.
До каких же пор будет длиться эта мгла? И привыкнет ли она  к  ней  в  конце
концов? Тревожное чувство усилилось, когда она поняла, что утонула в густом,
непроницаемом мраке: она - в преддверии рая? Она вздрогнула.
     Вспомнила  все, что когда-либо слышала о лимбе. Если она и вправду там,
рядом с  ней  должны  парить  другие  невинные  души,  души  детей,  умерших
некрещеными,  которые жили и умирали на протяжении тысяч лет. Она попыталась
отыскать во мраке эти существа,  которые,  вероятно,  еще  более  невинны  и
простодушны,  чем  она. Полностью отделенные от физического мира, обреченные
на сомнамбулическую и вечную жизнь. Может быть,  малыш  здесь,  ищет  выход,
чтобы вернуться в свою телесную оболочку.
     Но нет. Почему она должна оказаться в преддверии рая? Разве она умерла?
Нет. Произошло изменение состояния, обыкновенный переход из физического мира
в мир более легкий, более удобный, где стираются все измерения.
     Здесь не надо страдать от подкожных насекомых. Ее красота растворилась.
Теперь,  когда  все  так  просто,  она  может  быть счастлива. Хотя... о! не
вполне, потому что сейчас ее самое большое желание - съесть апельсин - стало
невыполнимым. Это была единственная причина, по которой она хотела вернуться
в прежнюю жизнь. Чтобы избавиться от терпкого  привкуса,  который  продолжал
преследовать   ее   после   перехода.   Она  попыталась  сориентироваться  и
сообразить, где кладовая, и  хотя  бы  почувствовать  прохладный  и  терпкий
аромат апельсинов. И тогда она открыла новую закономерность своего мира: она
была  в  каждом  уголке дома, в патио, на потолке и даже в апельсине малыша.
Она заполняла весь физический мир и мир потусторонний. И в то же время ее не
было нигде. Она снова встревожилась. Она потеряла контроль над собой. Теперь
она подчинялась высшей воле, стала бесполезным, нелепым, ненужным существом.
Непонятно почему, ей стало грустно. Она почти скучала  по  своей  красоте  -
красоте, которую по глупости не ценила.
     Внезапно  она  оживилась. Разве она не слышала, что невинные души могут
по своей воле проникать в чужую телесную оболочку? В конце концов,  что  она
потеряет,  если  попытается?  Она  стала  вспоминать, кто из обитателей дома
более всего подошел бы для этого опыта. Если  ей  удастся  осуществить  свое
намерение,   она  будет  удовлетворена:  она  сможет  съесть  апельсин.  Она
перебирала в памяти всех. В этот час слуг в доме  не  бывает.  Мать  еще  не
пришла.  Но  непреодолимое  желание  съесть  апельсин вместе с любопытством,
которое вызывал в ней опыт реинкарнации, вынуждали ее действовать как  можно
скорее.  Но  не  было никого, в кого можно было бы воплотиться. Причина была
нешуточной: дом был пуст. Значит, она вынуждена  вечно  жить  отделенной  от
внешнего  мира,  в -своем мире, где нет никаких измерений, где нельзя съесть
апельсин. И все - по глупости. Уж лучше было бы еще несколько лет  потерпеть
эту  жестокую  красоту,  чем  исчезнуть  навсегда,  стать  бесполезной,  как
поверженное животное. Но было уже поздно.
     Разочарованная, она хотела где-то укрыться, где-нибудь  вне  вселенной,
там,  где  она  могла  бы  забыть все свои прошлые земные желания. Но что-то
властно  не  позволяло  ей  сделать  это.  В  неизведанном  ею  пространстве
открылось  обещание  лучшего  будущего.  Да, в доме есть некто, в кого можно
воплотиться: кошка! Какое-то время она колебалась. Трудно  было  представить
себе,  как  это  можно - стать животным. У нее будет мягкая белая шерстка, и
она всегда будет готова к прыжку. Она будет знать, что  по  ночам  глаза  ее
светятся, как раскаленные зеленые угли. У нее будут белые острые зубы, и она
будет  улыбаться  матери  от  всего своего дочернего сердца широкой и доброй
улыбкой зверя. Но нет!.. Этого не может быть. Она вдруг представила:  она  -
кошка,  и  бежит по коридорам дома на четырех еще непривычных лапах, легко и
непроизвольно помахивая хвостом. Каким видится мир, если  смотреть  на  него
зелеными  сверкающими глазами? По ночам она будет мурлыкать, подняв голову к
небу, и просить, чтобы люди не заливали  цементом  из  лунного  света  глаза
малыша,  который  лежит  лицом  кверху и пьет росу. Возможно, если она будет
кошкой, ей все равно будет страшно. И возможно, в довершение  всего  она  не
сможет  съесть  апельсин  своим  хищным ртом. Вселенский холод, родившийся у
самых  истоков  души,  заставил  ее   задрожать   при   этой   мысли.   Нет.
Перевоплотиться в кошку невозможно. Ей стало страшно оттого, что однажды она
почувствует  на нЛбе, в горле, во всем своем четвероногом теле непреодолимое
желание съесть мышь. Наверное, когда ее душа поселится в кошачьем  теле,  ей
уже не захочется апельсина, ее будет мучить отвратительное и сильное желание
съесть  мышь. Ее затрясло, стоило ей представить, как она держит ее, поймав,
в зубах. Она почувствовала, как та бьется, пытаясь  вырваться  и  убежать  в
нору.  Нет.  Только не это. Уж лучше жить так, в далеком и таинственном мире
невинных душ.
     Однако тяжело было смириться с тем, что она  навсегда  покинула  жизнь.
Почему  ей должно будет хотеться есть мышей? Кто будет главенствовать в этом
соединении женщины и кошки? Будет ли главным животный инстинкт, примитивный,
низменный, или его заглушит независимая воля женщины?  Ответ  был  прозрачно
ясен.  Зря  она  боялась. Она воплотится в кошку и съест апельсин. К тому же
она  станет  необычным  существом  -  кошкой,  обладающей  разумом  красивой
женщины. Она будет привлекать всеобщее внимание... И тут она впервые поняла,
что   самой   главной   ее   добродетелью  было  тщеславие  женщины,  полной
предрассудков.
     Подобно насекомому, которое шевелит  усиками-антеннами,  она  направила
свою  энергию  на  поиски кошки, которая была где-то в доме. В этот час она,
должно быть, дремлет на каминной полке и мечтает  проснуться  со  стебельком
валерианы  в  зубах.  Но  там ее не было. Она снова поискала ее, но вновь не
нашла на камине. Кухня была какая-то странная. Углы ее были  не  такие,  как
раньше,  не  те  темные  углы,  затянутые паутиной. Кошки нигде не было. Она
искала ее на крыше, на деревьях, в канавах,  под  кроватью,  в  чулане.  Все
показалось  ей  изменившимся.  Там,  где  она  ожидала  увидеть, как обычно,
портреты своих предков, был только флакон с мышьяком. И потом она  постоянно
находила  мышьяк  по  всему  дому,  но  кошка  исчезла.  Дом был не похож на
прежний. Что случилось со всеми предметами?  Почему  ее  тринадцать  любимых
книг  покрыты  теперь  толстым  слоем мышьяка? Она вспомнила об апельсиновом
дереве в патио. Отправилась на поиски, предполагая найти его около малыша, в
его яме, полной воды. Но апельсинового дерева на месте  не  было,  и  малыша
тоже  не  было - только горсть мышьяка и пепла под тяжелой могильной плитой.
Она, несомненно, спала. Все было  другим.  Дом  был  полон  запаха  мышьяка,
который ударял в ноздри, как будто она находилась в аптеке.
     Только  тут она поняла, что прошло уже три тысячи лет с того дня, когда
ей захотелось съесть апельсин.



   Габриэль Гарсия Маркес.
   Третье смирение

 OCR: Павел Кроковный

     Там  снова  послышался  этот  шум.  Звуки  были   резкие,   отрывистые,
надоедливые,  уже  узнаваемые;  но  сейчас  они вызывали острое, мучительное
ощущение, - видимо, за эти дни он от них отвык.
     Они гулко отдавались в голове - глухие, болезненные. Казалось, череп  у
него  заполняется сотами. Они вырастали, закручиваясь восходящими спиралями,
и ударяли его изнутри, заставляя вибрировать верхушки позвонков  в  нервном,
неустойчивом  ритме,  в  каком  вибрировало и все тело. Что-то разладилось в
устройстве его крепкого человеческого  организма:  что-то  действовавшее  до
того  нормальным образом - и теперь стучало у него в голове сухими, жесткими
ударами молотка, чья-то рука, лишенная плоти,  как  у  скелета,  ударяла  по
черепу,  и  это  заставляло  его  вспоминать  самые  горькие в жизни минуты.
Подсознательным движением он сжал кулаки и поднес их к голубовато-фиолетовым
артериям на висках, стараясь раздавить невыносимую боль. Ему хотелось  взять
в  руки  и  ощутить  ладонями этот шум, который дырявил его сознание острием
алмазной иглы. Мускулы его напряглись, словно  у  кота,  стоило  ему  только
представить  себе,  как  он преследует его, этот шум, в самых чувствительных
участках воспаленного мозга, попавшего в лапы лихорадки. Вот он  уже  настиг
его.  Нет.  Шкура  у этого шума скользкая, почти неосязаемая. Но он все-таки
доберется до него благодаря хорошо продуманным приемам  и  будет  долго,  до
самого  конца,  сжимать его изо всех сил своего отчаяния. Он не позволит ему
больше проникать в его слух; пусть он выйдет у него изо  рта,  через  каждую
пору,  из  глаз,  которые вылезут из орбит и ослепнут, следя за тем, как шум
этот выходит из глубин охваченного лихорадкой мрака. Он не  позволит,  чтобы
тот   выдавливал  из  него  осколки  кристалликов,  сверкающие  снежинки  на
внутренних стенках черепа. Вот Какой это был  шум:  нескончаемый,  и  такой,
будто  ребенка  ударяли  головой  о  каменную  стену.  Когда  резко  ударяют
чем-нибудь о твердую поверхность природных образований. Шум  перестанет  его
мучить,  если окружить его, изолировать. Отрезать и отрезать по куску от его
собственной тени. И схватить. Сжать его, теперь уже наверняка; изо всех  сил
швырнуть  на  пол и яростно топтать до тех пор, пока он уже действительно не
сможет пошевелиться; и тогда скажет, задыхаясь, что  он  убил  шум,  который
мучил его, который сводил с ума и который теперь валяется на полу, как самая
обычная вещь, - превратившись в остывшего покойника.
     Но  ему  никак  было  не  сжать  виски.  Руки стали короткими, словно у
карлика,  -  маленькие,  толстые,  жирные  руки.  Он  попробовал  встряхнуть
головой.  Встряхнул.  Шум  в  голове возник с новой силой, он становился все
более жестким, усиливался и тяжелел от собственной силы. Он  был  жесткий  и
тяжелый.  Такой  жесткий  и  такой  тяжелый,  что,  когда  настигнешь  его и
уничтожишь, будет казаться, что оборвал лепестки свинцового цветка.
     Он слышал этот шум с той же настойчивостью и  раньше.  Например,  когда
умер  первый  раз.  Когда - перед тем, как увидеть труп - понял: этот труп -
его собственный. Он осмотрел его и  потрогал.  Тело  оказалось  неосязаемым,
неощутимым,  несуществующим.  Он действительно стал трупом и уже чувствовал,
как его тело, молодое и пораженное болезнью,  заполняет  смерть.  Воздух  во
всем доме сгустился, будто пропитался цементом, а внутри этой густоты - там,
где  предметы  оставались такими же, будто это все еще был обычный воздух, -
внутри был он, заботливо упрятанный  в  гроб  из  твердого,  но  прозрачного
цемента.  В  тот  раз в голове у него возник этот самый шум. Какими чужими и
холодными казались ему стопы его ног; там, на  другом  конце  гроба,  лежала
подушка,  потому  что  ящик  был великоват для него и надо было подогнать по
росту, приладить к мертвому телу эту  новую  и  последнюю  его  одежду.  Его
покрыли  белым покрывалом и подвязали челюсть платком. Он казался себе очень
красивым в этом саване, смертельно красивым.
     Он лежал в гробу, готовый к погребению, и, однако, знал, что не умер. И
если бы он попытался встать, ему удалось бы это без труда. По  крайней  мере
мысленно.  Но  делать  этого  не  стоило.  Уж  лучше умереть там, умереть от
смерти, которой, в сущности, и была его болезнь. Когда-то врач  сухо  сказал
его матери:
     - Сеньора,  ваш  ребенок  тяжело  болен - все равно что мертв. Однако,-
продолжал он,- мы сделаем все возможное, чтобы продлить ему жизнь и оттянуть
смерть. Благодаря комплексной системе самонасыщения мы добьемся  продолжения
органических   функций.   Изменятся   только   двигательные  функции,  будут
затруднены одновременные движения. О том, что он жив, мы будем знать по  его
росту,  -  расти  он  будет обычным порядком, просто-напросто смерть заживо.
Подлинная, действительная смерть...
     Он помнил эти слова, хотя и смутно. А может, он никогда их не слышал  и
они были измышлением его мозга, когда поднялась температура во время кризиса
тифозной горячки.
     Когда  он  утопал  в  бреду.  Когда  читал истории о набальзамированных
фараонах.   Когда   поднималась   температура,   он   чувствовал   себя   ее
протагонистом.  Тогда  и  началось что-то вроде пустоты, из которой состояла
его жизнь. С тех пор он перестают  различать,  какие  события  случились  на
самом  деле, а какие ему пригрезились. Поэтому он и сомневался сейчас. Может
быть, врач никогда и не говорил об этой странной  смерти  заживо.  Ведь  это
алогично, парадоксально, это просто противоречит само себе. И это заставляет
его  подозревать,  что  он на самом деле умер. Вот уже восемнадцать лет, как
это произошло.
     Тогда - ему было семь лет, когда он умер - его мать заказала  для  него
маленький  гроб из свежеспиленной древесины, гроб для ребенка, но врач велел
сделать ящик побольше, как для нормального взрослого, а то этот,  маленький,
мог  бы  замедлить рост, и в результате получился бы деформированный мертвец
или живой урод. Или из-за того, что задержится рост, нельзя  будет  заметить
улучшение.  Учитывая  подобное развитие событий, мать заказала большой гроб,
как для умершего подростка, и положила в ногах три подушки, чтобы  гроб  был
впору.
     Вскоре  он  начал расти внутри ящика, да так, что каждый год нужно было
понемногу вынимать перья из подушки,  лежавшей  к  нему  ближе  всех,  чтобы
освободить  место.  Так прошла половина жизни. Восемнадцать лет. (Теперь ему
было двадцать пять.) Он дорос до своих окончательных,  нормальных  размеров.
Столяр  и врач ошиблись в расчетах, и гроб получился на полметра больше, чем
нужно. Они думали, что он будет такого же роста, как его отец,  который  был
похож  на  первобытного  гиганта.  Но он таким не стал. Единственное, что он
унаследовал, -  это  бороду  "лопатой".  Пепельную  густую  бороду,  которую
приводила  в  порядок  его  мать, чтобы он выглядел в гробу достойно. Борода
ужасно мешала ему в жаркие дни.
     Но было еще кое-что беспокоившее его больше, чем  этот  шум.  Это  были
крысы.  Особенно  когда  он  был  ребенком,  ничто  так  не  мучило его и не
приводило в такой ужас, как крысы. Именно эти мерзкие животные сбегались  на
запах  горящих  свечей,  которые ставили у него в ногах. Они обгладывали его
одежду, и он знал, что очень скоро они возьмутся за  него  самого  и  начнут
глодать  его  плоть.  Однажды ему удалось их увидеть: пять крыс, скользких и
блестящих, забрались в гроб, вскарабкавшись по ножке стола, и  сожрали  его.
Когда  мать  обнаружит  это,  она  увидит только его останки, только твердые
холодные кости. Но самый большой ужас он испытал не оттого, что крысы  могут
его съесть. В конце концов, он мог бы продолжать жить в виде скелета. Больше
всего  его мучил врожденный ужас перед этими зверьми. У него волосы вставали
дыбом, стоило ему только  подумать  об  этих  существах,  покрытых  шерстью,
которые  бегали  по  всему  телу, проникали в каждую складку кожи и царапали
губы своими холодными лапами. Одна из них  добралась  до  его  век  и  стала
грызть роговицу. Когда она отчаянно пыталась продырявить сетчатку, он видел,
какая  она  огромная,  безобразная. Тогда он подумал, что умирает еще раз, и
целиком отдался обморочной неизбежности.
     Он вспомнил, что достиг взрослого возраста. Ему было двадцать  пять,  и
это  означало,  что  больше  он расти не будет. Черты лица его определились,
стали жесткими. Но если бы он выздоровел, то не  мог  бы  говорить  о  своем
детстве. У него не было детства. Он прожил его мертвым.
     Пока  совершался  переход  от  детства  к отрочеству, у его матери было
много тревог и опасений. Она беспокоилась о поддержании чистоты в гробу и  в
комнате  вообще.  Она  часто  меняла  цветы  в вазах и каждый день открывала
форточки, чтобы проветрить комнату. С каким удовлетворением  любовалась  она
отметкой  на  сантиметре,  когда  убеждалась,  что он вырос еще немного! Она
испытывала материнскую гордость, видя его живым. Заботилась мать  и  о  том,
чтобы  в  доме  не  было посторонних. В конце концов, многолетнее пребывание
мертвеца в жилой комнате могло быть кому-то  неприятно  и  необъяснимо.  Это
была  самоотверженная  женщина.  Но  скоро  ее  оптимизм  начал  убывать.  В
последние годы она с грустью смотрела  на  сантиметр.  Ее  ребенок  перестал
расти.  За  последние  месяцы  его  рост не увеличился ни на один дюйм. Мать
знала, что очень трудно найти какой-либо другой способ, с  помощью  которого
можно было бы обнаружить признаки жизни в ее дорогом покойнике. Она боялась,
что  однажды утром он встретит ее действительно мертвым, так что каждый день
он видел, как она осторожно подходит к его ящику и обнюхивает его. Она впала
в безысходное отчаяние. Последнее время мать уже не была такой  внимательной
и даже не брала в руки сантиметр. Она знала, что он больше не растет.
     И  он знал, что теперь действительно умер. Знал по мирному спокойствию,
в котором пребывал  его  организм.  Все  разладилось.  Едва  уловимые  удары
сердца,  которые  мог  ощутить  только  он сам, исчезали совсем, заглушаемые
ударами пульса. Удары были тяжелые, будто их влекла призывная  могучая  сила
первородной  субстанции  -  земли.  Казалось, его влечет к себе с необоримой
мощью сила притяжения. Он был тяжелым,  как  безвозвратно  умерший  человек.
Зато  теперь  он  мог  отдохнуть.  Именно так. Ему даже не надо было дышать,
чтобы жить в смерти.
     В его воображении, не  прикасаясь  к  нему,  прошли,  одно  за  другим,
воспоминания.   Там,  на  жесткой  подушке,  покоилась  его  голова,  слегка
повернутая влево. Он представил себе, что его полуоткрытый рот -  это  узкий
берег  прохлады,  которая заполняла его гортань множеством мелких градин. Он
был сломан, словно двадцатипятилетнее  дерево.  Он  попытался  закрыть  рот.
Платок,  которым  была  подвязана  челюсть,  ослаб.  Он не мог даже улечься,
устроиться таким образом, чтобы принять достойную позу. Мускулы и сочленения
уже не слушались его, но отзывались на сигналы нервной системы. Он  уже  был
не  таким,  как  восемнадцать  лет назад, - нормальным ребенком, который мог
двигаться, как ему нравится. Он чувствовал свои бессильные руки, прижатые  к
обитым  ватой  стенкам  гроба,  руки,  которые  ему  уже  никогда  не  будут
повиноваться. Живот был твердым, как ореховая скорлупа. Затем ноги - прямые,
правильной формы, по которым можно  изучать  анатомию  человека.  Покоясь  в
гробу,   его   тело  становилось  тяжелее,  но  все  происходило  тихо,  без
какого-либо беспокойства, как будто мир вокруг замер  и  никто  не  нарушает
этой  тишины;  будто  легкие  земли  перестали  дышать,  чтобы  не тревожить
невесомый покой воздуха. Он чувствовал себя счастливым, как ребенок, который
лежит на прохладной упругой траве и смотрит  на  плывущие  в  вечернем  небе
облака.  Он  был  счастлив,  хотя  знал,  что умер, что навсегда упокоился в
деревянном ящике, обитом искусственным  шелком.  Ум  его  был  необыкновенно
ясен.  Это  было  не  так, как после первой смерти, когда он чувствовал, что
отупел и ничего не воспринимает. Четыре свечи, поставленные  вокруг  него  и
обновлявшиеся  каждые  три месяца, почти истаяли, как раз когда они были так
нужны! Он почувствовал близкую свежесть влажных  фиалок,  которые  его  мать
принесла  утром.  Он чувствовал, как свежесть исходит и от белых лилий, и от
роз. Но вся эта пугающая реальность не причиняла ему никакого  беспокойства,
- напротив,  он  был  счастлив,  совсем один, наедине со своим одиночеством.
Может быть, ему станет страшно потом?
     Кто знает. Жестоко было думать  о  той  минуте,  когда  молоток  вобьет
гвозди  в  свежую древесину и гроб заскрипит в крепнущей надежде снова стать
деревом. Его тело,  теперь  увлекаемое  высшей  силой  земли,  опустится  на
влажное  дно,  глинистое  и  мягкое,  и  там,  наверху, заглушаемые четырьмя
кубометрами земли, затихнут последние удары погребения. Нет. Ему и тогда  не
будет  страшно.  Это  будет  продолжением  его  смерти,  самым  естественным
продолжением его нового состояния.
     Его тело уже не сохраняло ни  одного  градуса  тепла,  мозг  застыл,  и
снежинки  проникли  даже  в  костный мозг. Как просто оказалось привыкнуть к
новой жизни, жизни мертвеца! Однажды - несмотря ни на что - он  почувствует,
как  развалится  на  части  его  прочный  каркас; и когда он захочет ощутить
каждое из своих сочленений, у него уже ничего не получится. Он поймет, что у
него больше нет определенной, точной формы, и сумеет смириться  с  тем,  что
потерял   свое   совершенное  анатомическое  устройство  двадцатипятилетнего
человека  и  превратился   в   бесформенную   горсть   праха,   без   всяких
геометрических очертаний.
     В  библейский прах смерти. Может быть, тогда его охватит легкая тоска -
тоска по тому, что он уже  не  настоящий  труп,  имеющий  анатомию,  а  труп
воображаемый,  абстрактный,  существующий  только  в  смутных  воспоминаниях
родственников.  Он  поймет,  что  теперь  будет  подниматься  по  капиллярам
какой-нибудь  яблони  и  однажды  будет  разбужен  проголодавшимся ребенком,
который надкусит его осенним утром.  Он  узнает  тогда  -  и  от  этого  ему
сделается грустно, - что утратил гармоническое единство и теперь не является
даже самым обыкновенным покойником, мертвецом, как все прочие мертвецы.
     Последнюю ночь он провел счастливо, в обществе собственного трупа.
     Но  с  наступлением  нового  дня,  когда  первые  лучи нежаркого солнца
проникли в приоткрытое окно, он почувствовал, что кожа стала мягкой.  Минуту
он  оглядывал  себя.  Спокойно,  тщательно.  Подождал,  пока до него долетит
ветерок. Сомнений быть не могло: от него пахло. За ночь мертвая плоть начала
разлагаться.  Его  организм  стал  разрушаться  и  гнить,  как  тело  любого
покойника. Запах, несомненно, был, - запах тухлого мяса, который то исчезал,
то  вновь  появлялся уже с новой силой. Тело стало разлагаться из-за жары, в
прошлую ночь. Да. Он гнил. Через несколько часов придет мать, чтобы поменять
цветы, и с порога ее окутает запах гниющей плоти. И тогда его унесут,  чтобы
предать вечному сну второй смерти среди прочих мертвецов.
     Вдруг  страх толкнул его в спину. Страх! Какое глубокое, какое значащее
слово! Теперь  он  был  охвачен  страхом,  физическим,  подлинным.  Что  это
означает?  Он  прекрасно  понял  и  содрогнулся:  наверное,  он не умер. Они
поместили его сюда, в этот ящик, который он прекрасно чувствовал всем телом:
мягкий, подбитый ватой, ужасающе удобный; а призрак страха открыл ему окно в
действительность: его похоронили живым!
     Он не мог быть мертвым, поскольку ясно отдавал себе отчет во всем,  что
происходит,  он  чувствовал  шепот  жизни вокруг. Мягкий аромат гелиотропов,
проникавший в открытое окно, смешивался с этим  его  запахом.  Он  отчетливо
услышал, как тихо плещется вода в пруду. Как не переставая стрекочет сверчок
в углу, полагая, что еще не рассвело.
     Все  говорило  ему, что он не умер. Все, кроме запаха. Но как он узнал,
что этот запах исходит от него? Может быть,  мать  забыла  поменять  воду  в
вазах  и  это  гниют стебли цветов? А может быть, гниет крыса, которую кошка
притащила в его комнату? Нет. Это не может быть его запахом.
     Всего несколько минут назад он  был  счастлив,  что  умер,  потому  что
считал  себя  мертвым.  Потому  что  мертвый  может  быть счастливым в своем
непоправимом положении. Но  живой  не  может  примириться  с  тем,  что  его
похоронили  заживо.  Однако  его тело не подчинялось ему. Он не мог выразить
то, что хотел, и это внушало ему ужас - самый большой ужас в его жизни  и  в
его  смерти.  Его похоронили заживо. Он сможет это почувствовать. Ощутить ту
минуту, когда будут  заколачивать  гроб.  Почувствовать  невесомость  своего
тела, которое будут поддерживать плечи друзей, в то время как гнетущая тоска
и отчаяние будут расти в нем с каждым шагом похоронной процессии.
     Бесполезно будет пытаться подняться, взывать изо всех своих слабых сил,
бесполезно  стучать,  лежа  внутри  темного  тесного  гроба, пытаясь дать им
знать, что он еще жив  и  что  они  идут  хоронить  его  заживо.  Это  будет
бесполезно:  его  мышцы  и  тогда не ответят на тревожный и последний призыв
нервной системы.
     Он услышал шум в соседней комнате. Он что, спал? Вся эта жизнь мертвеца
была кошмарным сном? Однако звон посуды продолжал слышаться.  Ему  сделалось
грустно,  может  быть  даже  неприятно. от этого шума. Захотелось, чтобы вся
посуда в мире взяла и разбилась, там, рядом с ним,  чтобы  какая-то  внешняя
причина пробудила то, что его воля была уже бессильна пробудить.
     Но  нет.  Это  не  было  сном.  Он был уверен: если бы это был сон, его
последняя попытка вернуться к  реальности  не  потерпела  бы  поражения.  Он
никогда  уже не проснется. Он чувствовал податливость щелка в гробу и запах,
который окутал его так сильно, что он даже усомнился, от него ли это пахнет.
Ему захотелось увидеть родственников,  прежде  чем  он  начнет  разлагаться,
чтобы  вид  гнилого мяса не вызвал у них отвращения. Соседи в ужасе бросятся
от гроба врассыпную, прижимая к носам платки. Их будет рвать. Нет.  Не  надо
такого.  Пусть  лучше  его похоронят. Лучше покончить со всем этим как можно
раньше. Он и сам уже хотел отделаться от собственного трупа. Теперь он знал,
что действительно умер или, может быть, жив, но так, что это уже  ничего  не
значит для него. Все равно. В любом случае запах слышался все настойчивее.
     Смирившись,  он  бы слушал последние молитвы, последние слова, звучащие
на скверной латыни, нечетко повторяемые  собравшимися.  Ветер  кладбищенских
костей,  наполненный  прахом,  проникнет  в его кости и, может быть, немного
рассеет этот запах. Быть может, - кто знает?! -  неизбежность  происходящего
заставит  его  очнуться  от  летаргического  сна.  Когда он почувствует, что
плавает в собственном поту, в густой вязкой жидкости, вроде той,  в  которой
он плавал до рождения в утробе матери. Тогда, быть может, он станет живым.
     Но он уже так смирился со смертью, что, возможно, от смирения и умер.



   Габриэль Гарсия Маркес.
   Другая сторона смерти

 OCR: Павел Кроковный

     Неизвестно почему он вдруг проснулся, словно от толчка.  Терпкий  запах
фиалок  и формальдегида шел из соседней комнаты широкой волной, смешиваясь с
ароматом только что раскрывшихся цветов, который посылал  утренний  сад.  Он
попытался  успокоиться  и  обрести присутствие духа, которого сон лишил его.
Должно быть, было уже раннее утро, потому  что  было  слышно,  как  поливают
грядки огорода, а в открытое окно смотрело синее небо. Он оглядел полутемную
комнату,  пытаясь как-то объяснить это резкое, тревожное пробуждение. У него
было ощущение, физическая уверенность, что кто-то вошел в комнату,  пока  он
спал.  Однако  он  был  один,  и  дверь, запертая изнутри, не была взломана.
Сквозь окно пролилось сияние. Какое-то время он лежал  неподвижно,  стараясь
унять  нервное  напряжение,  которое  возвращало его к пережитому во сне, и,
закрыв глаза, лежа на спине, пытался восстановить прерванную нить  спокойных
размышлений.  Ток  крови  резкими  толчками  отзывался  в горле, а дальше, в
груди, отчаянно и сильно колотилось сердце, все отмеряя и отмеряя отрывистые
и короткие удары, как после изнурительного бега. Он заново мысленно  пережил
прошедшие  несколько  минут.  Возможно, ему приснился какой-то странный сон.
Должно быть, кошмар. Да нет, ничего особенного не было, никакого повода  для
такого состояни.
     Они  ехали  на поезде (сейчас я это помню) по какой-то местности (я это
часто вижу во сне) среди мертвой природы, среди  искусственных,  ненастоящих
деревьев,  обвешанных  бритвенными  лезвиями,  ножницами  и  прочими острыми
предметами вместо плодов (я вспоминаю: мне надо было причесаться) - в общем,
парикмахерскими принадлежностями. Он часто видел этот  сон,  но  никогда  не
просыпался  от  него  так резко, как сегодня. За одним из деревьев стоял его
брат-близнец, тот, которого недавно похоронили, и знаками  показывал  ему  -
однажды  такое было в реальной жизни, - чтобы он остановил поезд. Убедившись
в бесполезности своих жестов, брат побежал за поездом и бежал  до  тех  пор,
пока,  задыхаясь,  не  упал  с  пеной  у  рта.  Конечно,  это  было нелепое,
ирреальное видение, но в нем не было ничего,  что  могло  бы  вызвать  такое
беспокойство.  Он снова прикрыл глаза - в прожилках его век застучала кровь,
и удары ее становились все жестче,  словно  удары  кулака.  Поезд  пересекал
скучный,  унылый,  бесплодный  пейзаж, и тут боль, которую он почувствовал в
левой ноге, отвлекла его внимание от пейзажа. Он осмотрел ногу и увидел - не
надо надевать тесные ботинки - опухоль на среднем пальце. Самым естественным
образом, как будто всю жизнь только  это  и  делал,  он  достал  из  кармана
отвертку  и  вывинтил  головку  фурункула.  Потом аккуратно убрал отвертку в
синюю шкатулку - ведь сон был цветной, верно? - и  увидел,  что  из  опухоли
торчит  конец  грязной  желтоватой веревки. Не испытывая никакого удивления,
будто ничего странного в этой веревке не было, он осторожно и ловко  потянул
за ее конец. Это был длинный шнур, длиннющий, который все тянулся и тянулся,
не  причиняя  неудобства  или боли. Через секунду он поднял взгляд и увидел,
что в вагоне никого нет, только в одном из купе едет  его  брат,  переодетый
женщиной,  и,  стоя  перед  зеркалом, пытается ножницами вытащить свой левый
глаз.
     Конечно, этот сон был неприятный, но он не мог объяснить, почему у него
поднялось давление, ведь  в  предыдущие  ночи,  когда  он  видел  тяжелейшие
кошмары,  ему  удавалось  сохранять спокойствие. Он почувствовал, что у него
холодные руки. Запах фиалок и формальдегида стал сильнее  и  был  неприятен,
почти  невыносим.  Закрыв  глаза  и  пытаясь выровнять дыхание, он попытался
подумать о чем-нибудь привычном, чтобы снова погрузиться в сон, прервавшийся
несколькими минутами раньше. Можно было, например, подумать: через несколько
часов мне надо идти в похоронное  бюро  платить  по  счетам.  В  углу  запел
неугомонный  сверчок  и  наполнил  комнату  сухим  отрывистым  стрекотанием.
Нервное  напряжение  начало  ослабевать  понемногу,   но   ощутимо,   и   он
почувствовал,  как  его  отпустило,  мускулы  расслабились;  он откинулся на
мягкую  подушку,  тело  его,  легкое  и  невесомое,  испытывало   благостную
усталость и теряло ощущение своей материальности, земной субстанции, имеющей
вес,  которая  определяла  и  устанавливала  его  в присущем ему на лестнице
зоологических видов месте, которое заключало в своей сложной архитектуре всю
сумму систем и геометрию органов, поднимало его на высшую ступень в иерархии
разумных животных. Веки послушно опустились  на  радужную  оболочку  так  же
естественно,  как  соединяются  члены,  составляющие  руки  и  ноги, которые
постепенно, впрочем,  теряли  свободу  действий;  как  будто  весь  организм
превратился в единый большой, отдельный орган и он - человек - перестал быть
смертным  и  обрел  другую  судьбу,  более  глубокую  и прочную: вечный сон,
нерушимый и окончательный. Он слышал, как снаружи, на  другом  конце  света,
стрекотание сверчка становится все тише, пока совсем не смолкло; как время и
расстояние  входят  внутрь  его  существа,  вырастая в нем в новые и простые
понятия, вычеркивая из сознания материальный мир, физический и  мучительный,
заполненный насекомыми и терпким запахом фиалок и формальдегида.
     Спокойно,  обласканный теплом каждодневного покоя, он почувствовал, как
легка  его  выдуманная  дневная  смерть.  Он  погрузился  в   мир   отрадных
путешествий,  в призрачный идеальный мир - мир, будто нарисованный ребенком,
без алгебраических уравнений, любовных прощаний и силы притяжения.
     Он не мог сказать, сколько времени провел так, на зыбкой  грани  сна  и
реальности,  но  вспомнил,  что  рывком, будто ему ножом полоснули по горлу,
подскочил на кровати и почувствовал: брат-близнец, его умерший брат, сидит в
ногах кровати.
     Снова, как раньше, сердце сжалось в кулак и ударило  его  в  горло  так
сильно,  что  он  подскочил.  Нарождающийся  свет,  сверчок, который нарушал
тишину своим расстроенным органчиком, прохладный ветерок, долетавший из мира
цветов в саду, - все это вместе вернуло его к реальной жизни; но в этот  раз
он  понимал,  отчего  вздрогнул.  В  короткие минуты бессонницы и - сейчас я
отдаю себе в этом отчет - в течение всей ночи, когда  он  думал,  что  видит
спокойный,  мирный  сон  без мыслей, его сознание занимал только один образ,
постоянный,   неизменный,-   образ,   существующий   отдельно   от    всего,
утвердившийся  в  мозгу  помимо  его  воли  и  несмотря на сопротивление его
сознания. Да. Некая мысль - так, что он почти не заметил  этого  -  овладела
им,   заполнила,   охватила   все  его  существо,  будто  появился  занавес,
представляющий неподвижный фон для всех  остальных  мыслей;  она  составляла
опору  и  главный позвонок мысленной драмы его дней и ночей. Мысль о мертвом
теле брата-близнеца гвоздем застряла  в  мозгу  и  стала  центром  жизни.  И
сейчас,  когда  его  оставили  там,  на  крохотном  клочке земли, и веки его
вздрагивают от дождевых капель, сейчас он боялся его.
     Он никогда не думал, что удар будет  таким  сильным.  В  открытое  окно
снова  проник  аромат, смешанный теперь с запахом влажной земли, погребенных
костей; его обоняние обострилось, и его охватила ужасающая животная радость.
Уже много часов прошло с тех пор, когда  он  видел,  как  тот  корчится  под
простынями,  словно раненый пес, и стонет, и этот задавленный последний крик
заполняет его пересохшее горло; как пытается ногтями разодрать боль, которая
ползет по его спине, забираясь в самую сердцевину опухоли. Он не мог забыть,
как тот бился, будто агонизирующее животное, восстав против правды,  которая
была  перед  ним,  во  власти  которой  находилось его тело, с непреодолимым
постоянством, окончательным, как сама  смерть.  Он  видел  его  в  последние
минуты  ужасной  агонии.  Когда он обломал ногти о стену, раздирая последнюю
крупицу жизни, что уходила у него между пальцев и обагрилась его кровью, а в
это время гангрена сжирала его плоть, как ненасытно-жестокая женщина.  Потом
он  увидел,  как  он  откинулся  на  смятую  постель,  даже не успев устать,
покрытый испариной и смирившийся, и его губы, увлажненные пеной, сложились в
жуткую улыбку, и смерть потекла по его телу, будто поток пепла.
     Так было, когда я вспомнил об опухоли в животе, которая его  мучила.  Я
представлял  себе  ее  круглой  -  теперь у него было то же самое ощущение,-
разбухающей  внутри,  будто  маленькое  солнце,  невыносимой,  будто  желтое
насекомое,  которое  протягивает  свою  вредоносную  нить  до  самой глубины
внутренностей. (Он почувствовал, что в организме  у  него  все  разладилось,
словно уже от философского понимания необходимости неизбежного.) Возможно, и
у  меня  будет  такая  же  опухоль,  какая  была  у  него. Сначала это будет
маленькое вздутие, которое будет расти, разветвляясь,  увеличиваясь  у  меня
внутри,  будто  плод.  Возможно,  я  почувствую  опухоль,  когда  она начнет
двигаться,  перемещаться  внутри  меня  с   неистовством   ребенка-лунатика,
переходя  по моим внутренностям, как слепая,- он прижал руки к животу, чтобы
унять острую боль, затем с тревогой вытянул их в темноту, в  поисках  матки,
гостеприимного  теплого убежища, которое ему не суждено найти; и сотни лапок
этого фантастического существа,  перепутавшись,  станут  длинной  желтоватой
пуповиной.  Да.  Возможно,  и у меня в желудке - как у брата, который только
что умер, - будет опухоль. Запах из сада  стал  очень  сильным,  неприятным,
превращаясь   в  тошнотворную  вонь.  Время,  казалось,  застыло  на  пороге
рассвета. Через окно сияние утра  было  похоже  на  свернувшееся  молоко,  и
казалось,  что именно поэтому из соседней комнаты, там, где всю прошлую ночь
пролежало тело, так несло формальдегидом. Это, разумеется, был не тот запах,
что шел из сада. Это был тревожный, особенный запах, не  похожий  на  аромат
цветов.  Запах, который навсегда, стоило только узнать его, казался трупным.
Запах, леденящий и неотвязный, - так пахло  формальдегидом  в  анатомическом
театре. Он вспомнил лабораторию. Заспиртованные внутренности, чучела птиц. У
кролика,  пропитанного  формалином, мясо становится жестким, обезвоживается,
теряет мягкую  эластичность,  и  он  превращается  в  бессмертного,  вечного
кролика. Формальдегидного. Откуда этот запах? Единственный способ остановить
разложение.   Если   вены   человека   заполнить   формалином,   мы   станем
заспиртованными анатомическими образчиками.
     Он  услышал,  как  снаружи  усиливается  дождь   и   барабанит,   будто
молоточками,   по  стеклу  приоткрытого  окна.  Свежий  воздух,  бодрящий  и
обновленный, ворвался в комнату, неся с собой  влажную  прохладу.  Руки  его
совсем  застыли,  наводя  на  мысль о том, что по артериям течет формалин, -
будто холод из патио проник до самых костей. Влажность. Там очень влажно.  С
горечью  он  подумал  о  зимних  ночах,  когда  дождь будет заливать траву и
влажность примостится под боком его брата, и вода будет циркулировать в  его
теле, как токи крови. Он подумал, что у мертвецов должна быть другая система
кровообращения,  которая быстро ведет их к другой ступени смерти - последней
и невозвратной. В этот момент ему захотелось, чтобы дождь  перестал  и  лето
стало  бы единственным, вытеснившим все остальные временем года. И поскольку
он об этом думал, настойчивый и влажный шум  за  окном  его  раздражал.  Ему
хотелось,  чтобы  глина на кладбищах была сухой, всегда сухой, поскольку его
беспокоила мысль: там, под землей, две недели -  влажность  уже  проникла  в
костный мозг - лежит человек, уже совсем не похожий на него.
     Да.  Они  были  близнецами,  похожими  как  две капли воды, близнецами,
которых с первого взгляда никто не мог различить.  Раньше,  когда  они  были
братьями  и  жили  каждый своей жизнью, они были просто братьями-близнецами,
живущими как два отдельных человека. В духовном смысле у них не было  ничего
общего.  Но сейчас, когда жестокая, ужасная реальность, будто беспозвоночное
животное, холодом заскользила по спине, что-то нарушилось  в  едином  целом,
появилось  нечто  похожее  на  пустоту, словно в теле у него открылась рана,
глубокая, как бездна,  или  как  будто  резким  ударом  топора  ему  отсекли
половину туловища: не от этого тела с конкретным анатомическим устройством и
совершенным
     геометрическим   рисунком,  не  от  физического  тела,  которое  сейчас
чувствовало страх, - от другого, которое было далеко от него, которое вместе
с ним погрузили в водянистый мрак материнской  утробы  и  которое  вышло  на
свет,  поднявшись  по  ветвям  старого  генеалогического древа; которое было
вместе с ним в крови четырех пар их прадедов,  оно  шло  к  нему  оттуда,  с
сотворения мира, поддерживая своей тяжестью, своим таинственным присутствием
всю  мировую  гармонию.  Возможно, в его жилах течет кровь Исаака и Ревекки,
возможно, он мог быть другим братом, тем, который родился на свет уцепившись
за его пятку и который пришел в этот мир через могилы поколений и поколений,
от ночи к ночи, от поцелуя к поцелую, от любви к любви, путешествуя, будто в
сумраке, по артериям и семенникам, пока не добрался до  матки  своей  родной
матери.  Сейчас,  когда равновесие нарушено и уравнение окончательно решено,
таинственный генеалогический маршрут виделся ему реально  и  мучительно.  Он
знал,  что  в гармонии его личности чего-то недостает, как недостает этого в
его обычной, видимой глазу целостности: "Лотом вышел Иаков, держась за  пяту
Исава ".
     Пока  брат  его  болел,  у  него  не  было  такого ощущения, потому что
изменившееся лицо, искаженное лихорадкой и болью, с отросшей  бородой,  было
непохоже на его собственное.
     Сразу  же, как только брат вытянулся и затих, побежденный окончательной
смертью, он позвал брадобрея "привести тело в порядок". Сам он был тут же  и
стоял  вжавшись  в  стену,  когда  пришел  человек, одетый в белое, и принес
сверкающие инструменты для работы... Ловким движением мастер покрыл  мыльной
пеной  бороду  покойника  -  рот  тоже был в пене. Таким я видел брата перед
смертью  -  медленно,  будто  стараясь  вызнать  какой-то  ужасный   секрет,
парикмахер  начал его брить. Вот тогда-то и пришла эта жуткая мысль, которая
заставила его вздрогнуть. По мере того как с помощью бритвенного лезвия  все
более  проступали  бледные,  искаженные  ужасом черты брата-близнеца, он все
более чувствовал, что это мертвое тело не есть что-то чуждое ему - это нечто
составляющее единый с ним земной организм, и  все,  что  происходит,  -  это
просто  репетиция  его  собственной...  У  него  было  странное чувство, что
родители вынули из зеркала  его  отражение,  то,  которое  он  видел,  когда
брился.  Ему  казалось  сейчас,  что это изображение, повторявшее каждое его
движение, стало независимым от него. Он видел свое отражение множество  раз,
когда  брился,  -  каждое  утро.  Сейчас  он присутствовал при драматическом
событии, когда другой человек бреет его отражение в зеркале невзирая на  его
собственное  физическое присутствие. Он был уверен, убежден, что если сейчас
подойдет к зеркалу, то не увидит там ничего, хотя законы физики и не  смогут
объяснить  это  явление.  Это  было  раздвоение  сознания! Его двойником был
покойник! В полном отчаянии, пытаясь  овладеть  собой,  он  ощупал  пальцами
прочную стену, которую ощутил как застывший поток. Брадобрей закончил работу
и  кончиками  ножниц  закрыл  глаза  покойному.  Мрак  дрожал внутри него, в
непоправимом одиночестве ушедшей из мира плоти. Теперь они были одинаковыми.
Неотличимые друг от друга братья, без устали повторяющие друг друга.
     И тогда он пришел к выводу: если эти две природные сущности  так  тесно
связаны между собой, то должно произойти нечто необычайное и неожиданное. Он
вообразил,  что разделение двух тел в пространстве - не более чем видимость,
на самом же деле у них единая, общая природа. Так что когда  мертвец  станет
разлагаться, он, живой, тоже начнет гнить внутри себя.
     Он  услышал,  как  дождь  застучал  по  стеклу  с новой силой и сверчок
принялся щипать свою струну. Руки его стали совершенно  ледяными,  скованные
холодом   долгой  неодушевленности.  Острый  запах  формальдегида  заставлял
думать, что гниение, которому подвергался его брат, проникает, как послание,
оттуда, из ледяной земляной ямы. Это было нелепо! Возможно, все  перевернуто
с  ног  на  голову: влияние должен оказывать он, тот, кто продолжает жить, -
своей энергией, своими живыми клетками! И  тогда  -  если  так  -  его  брат
останется  таким, какой он есть, и равновесие между жизнью и смертью защитит
его от разложения. Но кто убедит его в этом?  Разве  невозможно  и  то,  что
погребенный   брат   сохранится  нетронутым,  а  гниение  своими  синеватыми
щупальцами заполонит живого?
     Он  подумал,  что  последнее  предположение   наиболее   вероятно,   и,
смирившись,  стал  ждать  своего  смертного  часа.  Плоть  его стала мягкой,
разбухшей, и ему показалось, что какая-то голубая жидкость покрыла  все  его
тело  целиком.  Он  почувствовал  - один за другим - все запахи своего тела,
однако только запах формалина из соседней комнаты вызвал  знакомую  холодную
дрожь.  Потом  его уже ничто не волновало. Сверчок в углу снова затянул свою
песенку, большая круглая капля свисала с чистых небес прямо посреди комнаты.
Он услышал: вот она упала  -  и  не  удивился,  потому  что  знал  -  старая
деревянная крыша здесь прохудилась, но представил себе эту каплю прохладной,
бескрайней,  как небеса, воды, добрую и ласковую, которая пришла с небес, из
лучшей жизни, где нет таких идиотских вещей,  как  любовь,  пищеварение  или
жизнь  близнецов.  Может  быть, эта капля заполнит всю комнату через час или
через тысячу лет и растворит это бренное сооружение, эту  никому  не  нужную
субстанцию,  которая,  возможно,  -  почему  бы  и  нет? - превратится через
несколько мгновений в вязкое месиво из белковины и сукровицы. Теперь уже все
равно. Между ним и его могилой - только его собственная смерть.  Смирившись,
он  услышал, как большая круглая тяжелая капля упала, произошло это где-то в
другом мире, в мире нелепостей и заблуждений, в мире разумных существ.

Ваша оценка:
Комментарий:
  Подпись:
(Чтобы комментарии всегда подписывались Вашим именем, можете зарегистрироваться в Клубе читателей)
  Сайт:
 

Реклама