и видеть. И там, на вершине высшего мира, она поняла, что ее окружает аура
мучительной тоски.
Секунды не прошло - в соответствии с нашими представлениями о времени,
- как она совершила этот переход, а она уже стала понемногу понимать законы
и размеры нового мира. Вокруг нее кружился абсолютный и окончательный мрак.
До каких же пор будет длиться эта мгла? И привыкнет ли она к ней в конце
концов? Тревожное чувство усилилось, когда она поняла, что утонула в густом,
непроницаемом мраке: она - в преддверии рая? Она вздрогнула.
Вспомнила все, что когда-либо слышала о лимбе. Если она и вправду там,
рядом с ней должны парить другие невинные души, души детей, умерших
некрещеными, которые жили и умирали на протяжении тысяч лет. Она попыталась
отыскать во мраке эти существа, которые, вероятно, еще более невинны и
простодушны, чем она. Полностью отделенные от физического мира, обреченные
на сомнамбулическую и вечную жизнь. Может быть, малыш здесь, ищет выход,
чтобы вернуться в свою телесную оболочку.
Но нет. Почему она должна оказаться в преддверии рая? Разве она умерла?
Нет. Произошло изменение состояния, обыкновенный переход из физического мира
в мир более легкий, более удобный, где стираются все измерения.
Здесь не надо страдать от подкожных насекомых. Ее красота растворилась.
Теперь, когда все так просто, она может быть счастлива. Хотя... о! не
вполне, потому что сейчас ее самое большое желание - съесть апельсин - стало
невыполнимым. Это была единственная причина, по которой она хотела вернуться
в прежнюю жизнь. Чтобы избавиться от терпкого привкуса, который продолжал
преследовать ее после перехода. Она попыталась сориентироваться и
сообразить, где кладовая, и хотя бы почувствовать прохладный и терпкий
аромат апельсинов. И тогда она открыла новую закономерность своего мира: она
была в каждом уголке дома, в патио, на потолке и даже в апельсине малыша.
Она заполняла весь физический мир и мир потусторонний. И в то же время ее не
было нигде. Она снова встревожилась. Она потеряла контроль над собой. Теперь
она подчинялась высшей воле, стала бесполезным, нелепым, ненужным существом.
Непонятно почему, ей стало грустно. Она почти скучала по своей красоте -
красоте, которую по глупости не ценила.
Внезапно она оживилась. Разве она не слышала, что невинные души могут
по своей воле проникать в чужую телесную оболочку? В конце концов, что она
потеряет, если попытается? Она стала вспоминать, кто из обитателей дома
более всего подошел бы для этого опыта. Если ей удастся осуществить свое
намерение, она будет удовлетворена: она сможет съесть апельсин. Она
перебирала в памяти всех. В этот час слуг в доме не бывает. Мать еще не
пришла. Но непреодолимое желание съесть апельсин вместе с любопытством,
которое вызывал в ней опыт реинкарнации, вынуждали ее действовать как можно
скорее. Но не было никого, в кого можно было бы воплотиться. Причина была
нешуточной: дом был пуст. Значит, она вынуждена вечно жить отделенной от
внешнего мира, в -своем мире, где нет никаких измерений, где нельзя съесть
апельсин. И все - по глупости. Уж лучше было бы еще несколько лет потерпеть
эту жестокую красоту, чем исчезнуть навсегда, стать бесполезной, как
поверженное животное. Но было уже поздно.
Разочарованная, она хотела где-то укрыться, где-нибудь вне вселенной,
там, где она могла бы забыть все свои прошлые земные желания. Но что-то
властно не позволяло ей сделать это. В неизведанном ею пространстве
открылось обещание лучшего будущего. Да, в доме есть некто, в кого можно
воплотиться: кошка! Какое-то время она колебалась. Трудно было представить
себе, как это можно - стать животным. У нее будет мягкая белая шерстка, и
она всегда будет готова к прыжку. Она будет знать, что по ночам глаза ее
светятся, как раскаленные зеленые угли. У нее будут белые острые зубы, и она
будет улыбаться матери от всего своего дочернего сердца широкой и доброй
улыбкой зверя. Но нет!.. Этого не может быть. Она вдруг представила: она -
кошка, и бежит по коридорам дома на четырех еще непривычных лапах, легко и
непроизвольно помахивая хвостом. Каким видится мир, если смотреть на него
зелеными сверкающими глазами? По ночам она будет мурлыкать, подняв голову к
небу, и просить, чтобы люди не заливали цементом из лунного света глаза
малыша, который лежит лицом кверху и пьет росу. Возможно, если она будет
кошкой, ей все равно будет страшно. И возможно, в довершение всего она не
сможет съесть апельсин своим хищным ртом. Вселенский холод, родившийся у
самых истоков души, заставил ее задрожать при этой мысли. Нет.
Перевоплотиться в кошку невозможно. Ей стало страшно оттого, что однажды она
почувствует на нЛбе, в горле, во всем своем четвероногом теле непреодолимое
желание съесть мышь. Наверное, когда ее душа поселится в кошачьем теле, ей
уже не захочется апельсина, ее будет мучить отвратительное и сильное желание
съесть мышь. Ее затрясло, стоило ей представить, как она держит ее, поймав,
в зубах. Она почувствовала, как та бьется, пытаясь вырваться и убежать в
нору. Нет. Только не это. Уж лучше жить так, в далеком и таинственном мире
невинных душ.
Однако тяжело было смириться с тем, что она навсегда покинула жизнь.
Почему ей должно будет хотеться есть мышей? Кто будет главенствовать в этом
соединении женщины и кошки? Будет ли главным животный инстинкт, примитивный,
низменный, или его заглушит независимая воля женщины? Ответ был прозрачно
ясен. Зря она боялась. Она воплотится в кошку и съест апельсин. К тому же
она станет необычным существом - кошкой, обладающей разумом красивой
женщины. Она будет привлекать всеобщее внимание... И тут она впервые поняла,
что самой главной ее добродетелью было тщеславие женщины, полной
предрассудков.
Подобно насекомому, которое шевелит усиками-антеннами, она направила
свою энергию на поиски кошки, которая была где-то в доме. В этот час она,
должно быть, дремлет на каминной полке и мечтает проснуться со стебельком
валерианы в зубах. Но там ее не было. Она снова поискала ее, но вновь не
нашла на камине. Кухня была какая-то странная. Углы ее были не такие, как
раньше, не те темные углы, затянутые паутиной. Кошки нигде не было. Она
искала ее на крыше, на деревьях, в канавах, под кроватью, в чулане. Все
показалось ей изменившимся. Там, где она ожидала увидеть, как обычно,
портреты своих предков, был только флакон с мышьяком. И потом она постоянно
находила мышьяк по всему дому, но кошка исчезла. Дом был не похож на
прежний. Что случилось со всеми предметами? Почему ее тринадцать любимых
книг покрыты теперь толстым слоем мышьяка? Она вспомнила об апельсиновом
дереве в патио. Отправилась на поиски, предполагая найти его около малыша, в
его яме, полной воды. Но апельсинового дерева на месте не было, и малыша
тоже не было - только горсть мышьяка и пепла под тяжелой могильной плитой.
Она, несомненно, спала. Все было другим. Дом был полон запаха мышьяка,
который ударял в ноздри, как будто она находилась в аптеке.
Только тут она поняла, что прошло уже три тысячи лет с того дня, когда
ей захотелось съесть апельсин.
Габриэль Гарсия Маркес.
Третье смирение
OCR: Павел Кроковный
Там снова послышался этот шум. Звуки были резкие, отрывистые,
надоедливые, уже узнаваемые; но сейчас они вызывали острое, мучительное
ощущение, - видимо, за эти дни он от них отвык.
Они гулко отдавались в голове - глухие, болезненные. Казалось, череп у
него заполняется сотами. Они вырастали, закручиваясь восходящими спиралями,
и ударяли его изнутри, заставляя вибрировать верхушки позвонков в нервном,
неустойчивом ритме, в каком вибрировало и все тело. Что-то разладилось в
устройстве его крепкого человеческого организма: что-то действовавшее до
того нормальным образом - и теперь стучало у него в голове сухими, жесткими
ударами молотка, чья-то рука, лишенная плоти, как у скелета, ударяла по
черепу, и это заставляло его вспоминать самые горькие в жизни минуты.
Подсознательным движением он сжал кулаки и поднес их к голубовато-фиолетовым
артериям на висках, стараясь раздавить невыносимую боль. Ему хотелось взять
в руки и ощутить ладонями этот шум, который дырявил его сознание острием
алмазной иглы. Мускулы его напряглись, словно у кота, стоило ему только
представить себе, как он преследует его, этот шум, в самых чувствительных
участках воспаленного мозга, попавшего в лапы лихорадки. Вот он уже настиг
его. Нет. Шкура у этого шума скользкая, почти неосязаемая. Но он все-таки
доберется до него благодаря хорошо продуманным приемам и будет долго, до
самого конца, сжимать его изо всех сил своего отчаяния. Он не позволит ему
больше проникать в его слух; пусть он выйдет у него изо рта, через каждую
пору, из глаз, которые вылезут из орбит и ослепнут, следя за тем, как шум
этот выходит из глубин охваченного лихорадкой мрака. Он не позволит, чтобы
тот выдавливал из него осколки кристалликов, сверкающие снежинки на
внутренних стенках черепа. Вот Какой это был шум: нескончаемый, и такой,
будто ребенка ударяли головой о каменную стену. Когда резко ударяют
чем-нибудь о твердую поверхность природных образований. Шум перестанет его
мучить, если окружить его, изолировать. Отрезать и отрезать по куску от его
собственной тени. И схватить. Сжать его, теперь уже наверняка; изо всех сил
швырнуть на пол и яростно топтать до тех пор, пока он уже действительно не
сможет пошевелиться; и тогда скажет, задыхаясь, что он убил шум, который
мучил его, который сводил с ума и который теперь валяется на полу, как самая
обычная вещь, - превратившись в остывшего покойника.
Но ему никак было не сжать виски. Руки стали короткими, словно у
карлика, - маленькие, толстые, жирные руки. Он попробовал встряхнуть
головой. Встряхнул. Шум в голове возник с новой силой, он становился все
более жестким, усиливался и тяжелел от собственной силы. Он был жесткий и
тяжелый. Такой жесткий и такой тяжелый, что, когда настигнешь его и
уничтожишь, будет казаться, что оборвал лепестки свинцового цветка.
Он слышал этот шум с той же настойчивостью и раньше. Например, когда
умер первый раз. Когда - перед тем, как увидеть труп - понял: этот труп -
его собственный. Он осмотрел его и потрогал. Тело оказалось неосязаемым,
неощутимым, несуществующим. Он действительно стал трупом и уже чувствовал,
как его тело, молодое и пораженное болезнью, заполняет смерть. Воздух во
всем доме сгустился, будто пропитался цементом, а внутри этой густоты - там,
где предметы оставались такими же, будто это все еще был обычный воздух, -
внутри был он, заботливо упрятанный в гроб из твердого, но прозрачного
цемента. В тот раз в голове у него возник этот самый шум. Какими чужими и
холодными казались ему стопы его ног; там, на другом конце гроба, лежала
подушка, потому что ящик был великоват для него и надо было подогнать по
росту, приладить к мертвому телу эту новую и последнюю его одежду. Его
покрыли белым покрывалом и подвязали челюсть платком. Он казался себе очень
красивым в этом саване, смертельно красивым.
Он лежал в гробу, готовый к погребению, и, однако, знал, что не умер. И
если бы он попытался встать, ему удалось бы это без труда. По крайней мере
мысленно. Но делать этого не стоило. Уж лучше умереть там, умереть от
смерти, которой, в сущности, и была его болезнь. Когда-то врач сухо сказал
его матери:
- Сеньора, ваш ребенок тяжело болен - все равно что мертв. Однако,-
продолжал он,- мы сделаем все возможное, чтобы продлить ему жизнь и оттянуть