горностаевой мантии; оно казалось облеченным истинной монаршей
властью, а не той мишурной, что создается из блесток и жатой
бумаги. В толпе было немало людей, достаточно проницательных,
чтобы заподозрить подвох. Но Аурелиано Второй тотчас же положил
конец замешательству: он объявил вновь прибывших почетными
гостями и с соломоновой мудростью усадил Ремедиос Прекрасную и
королеву-самозванку на одном пьедестале. До полуночи пришельцы,
одетые бедуинами, принимали участие в общем ликовании и даже
внесли в празднество свой вклад -- великолепную пиротехнику и
виртуозную акробатику, которые заставили всех вспомнить о давно
забытом искусстве цыган. Но скоро, в разгар веселья, хрупкое
равновесие было нарушено.
-- Да здравствует либеральная партия! -- выкрикнул чей-то
голос. -- Да здравствует полковник Аурелиано Буэндиа!
Вспышки выстрелов затмили блеск фейерверочных огней, крики
ужаса заглушили музыку, ликование сменилось паникой. Еще много
лет спустя в народе говорили, что свита королевы-самозванки
была на самом деле эскадроном регулярных войск и под пышными
бурнусами бедуинов были спрятаны карабины уставного образца.
Правительство в чрезвычайном декрете отвергло это обвинение и
пообещало провести строгое расследование кровавого события. Но
истина так и не была выяснена, и победила версия о том, что
свита королевы, не будучи ничем на это вызвана, по знаку своего
командира развернулась в боевой порядок и безжалостно
расстреляла толпу. Когда спокойствие было восстановлено, в
городе не оказалось ни одного из мнимых бедуинов, а на площади
остались лежать -- убитые и раненые -- пять паяцев, четыре
коломбины, шестнадцать карточных королей, один черт, три
музыканта, два пэра Франции и три японские императрицы. Среди
сумятицы и всеобщей паники Хосе Аркадио Второму удалось укрыть
в безопасном месте Ремедиос, а Аурелиано Второй принес домой на
руках королеву-самозванку в разорванном платье и в испачканной
кровью горностаевой мантии. Она звалась Фернанда дель Карпио.
Ее выбрали как самую красивую из пяти тысяч прекраснейших
женщин страны и привезли в Макондо, пообещав провозгласить
королевой Мадагаскара. Урсула ходила за ней, словно за родной
дочерью. Город, вместо того чтобы осудить девушку, проникся
сочувствием к ее наивности. Через полгода после бойни на
площади, когда выздоровели раненые и увяли последние цветы на
братской могиле, Аурелиано Второй отправился за Фернандой дель
Карпио в далекий город, где она жила со своим отцом, привез ее
в Макондо и сыграл с ней шумную свадьбу, которая длилась целых
двадцать дней.
x x x
Через два месяца их супружеству чуть было не пришел конец,
потому что Аурелиано Второй, пытаясь загладить свою вину перед
Петрой Котес, распорядился сфотографировать ее в наряде
королевы Мадагаскара. Когда Фернанда узнала об этом, она
сложила свое приданое обратно в сундуки и, ни с кем не
попрощавшись, уехала из Макондо. Аурелиано Второй догнал ее на
дороге в долину. После долгих, унизительных просьб и обещаний
исправиться ему удалось вернуть жену домой, а от любовницы он
снова ушел.
Петра Котес, уверенная в своих силах, не проявила никакого
беспокойства. Ведь это она сделала его мужчиной. Он был еще
ребенком, ничего не ведающим о настоящей жизни, с головой,
набитой разными фантазиями, когда она извлекла его из комнаты
Мелькиадеса и определила ему место в мире. Он родился скрытным,
нелюдимым, склонным к одиноким размышлениям, а она создала ему
новый -- совсем другой характер: живой, общительный, открытый;
она вселила в него радость жизни, привила ему любовь к шумному
веселью и мотовству и в конце концов превратила -- внешне и
внутренне -- в того мужчину, о котором мечтала для себя с
отроческих лет. Потом он женился -- так рано или поздно
поступают все сыновья. Он долго не осмеливался сообщить ей, что
собирается жениться. И при этом вел себя совсем по-детски: то и
дело осыпал ее незаслуженными попреками, придумывал какие-то
обиды, надеясь, что Петра Котес порвет с ним сама. Однажды,
когда Аурелиано Второй бросил своей возлюбленной очередное
несправедливое обвинение, она обошла ловушку и поставила точки
над "i".
-- Все дело в том, -- сказала Петра Котес, -- что ты
хочешь жениться на королеве.
Пристыженный Аурелиано Второй разыграл сцену гнева,
объявил себя человеком непонятым и незаслуженно оскорбленным и
перестал посещать дом любовницы. Петра Котес ни на мгновение не
утратила своего великолепного спокойствия, подобного
спокойствию отдыхающего зверя, она слушала доносившиеся к ней
музыку, звуки фанфар, гомон бурного свадебного пира так, словно
все это было лишь одной из новых шалостей Аурелиано Второго.
Тем, кто высказывал ей сочувствие, она отвечала безмятежной
улыбкой. "Не тревожьтесь, -- говорила она им. -- Королевы у
меня на побегушках". Соседке, предложившей ей зажечь
заговоренные свечи перед портретом утраченного любовника, она
сказала уверенно и загадочно:
-- Единственная свеча, из-за которой он вернется, горит
не угасая.
Как она и предполагала, Аурелиано Второй появился в ее
доме, лишь только отошел медовый месяц. С ним были его
всегдашние приятели и бродячий фотограф, а также платье и
запачканная кровью горностаевая мантия, в которые Фернанда
нарядилась, отправляясь на карнавал. Под шум веселой пирушки
Аурелиано Второй заставил Петру Котес одеться королевой,
провозгласил ее единственной и пожизненной владычицей
Мадагаскара, приказал сфотографировать и раздал фотографии
своим друзьям. Петра Котес не только сразу же согласилась
принять участие в этой игре, но в глубине души почувствовала
жалость к своему любовнику, решив, что он, видимо, немало
натерпелся, если придумал такой необычный способ примирения. В
семь часов вечера, так и оставшись в наряде королевы, она
приняла Аурелиано Второго у себя в постели. Он не был женат еще
и двух месяцев, но Петра Котес сразу заметила, что дела на
супружеском ложе идут неважно, и испытала сладкое
удовлетворение от сознания свершившейся мести. Однако через два
дня, когда Аурелиано Второй, не осмелившись явиться лично,
прислал к ней посредника оговорить условия, на которых они
расстанутся, Петра Котес поняла, что ей потребуется больше
терпения, чем она предполагала, потому что ее любовник, похоже,
собирается принести себя в жертву внешним приличиям. Но даже и
тут Петра Котес не изменила своему спокойствию. Безропотность,
с которой она шла навстречу желанию Аурелиано Второго, лишь
подтвердила сложившееся у всех представление о ней как о
бедной, достойной сочувствия женщине; в память о любимом у нее
осталась только пара лаковых ботинок -- в них, по его
собственным словам, он хотел бы лежать в гробу. Петра Котес
обернула ботинки тряпками, уложила в сундук и приготовилась
терпеливо ждать, не поддаваясь отчаянию.
-- Рано или поздно он должен прийти, -- сказала она себе,
-- хотя бы для того, чтобы надеть эти ботинки.
Ей не пришлось дожидаться так долго, как она думала. По
правде говоря, Аурелиано Второй уже в первую брачную ночь
понял, что вернется к Петре Котес значительно раньше, чем
возникнет необходимость надеть лаковые ботинки: дело в том, что
Фернанда оказалась женщиной не от мира сего. Она родилась и
выросла за тысячу километров от моря, в мрачном городе, на
каменных улочках которого в те ночи, когда бродят привидения,
еще можно было слышать, как стучат колеса призрачных карет,
уносящих призраки вице-королей. Каждый вечер, в шесть часов, с
тридцати двух колоколен этого города раздавался унылый
погребальный звон. В старинный дом колониальной постройки,
облицованный надгробными плитами, никогда не заглядывало
солнце. От крон кипарисов на дворе, от сочащихся сыростью аркад
тубероз в саду, от выцветших штор в спальнях веяло мертвенным
покоем. Из внешнего мира к Фернанде, вплоть до самого ее
отрочества, не доносилось ничего, кроме меланхолических звуков
пианино, раздававшихся в соседнем доме, где кто-то год за
годом, изо дня в день, добровольно лишал себя удовольствия
поспать в часы сиесты. Сидя у постели больной матери, лицо
которой от пыльного света витражей казалось зелено-желтым, она
слушала методические, упорные, наводящие тоску гаммы и думала,
что эта музыка звучит где-то там, в далеком мире, пока она
изнуряет себя здесь, сплетая погребальные венки. Мать, покрытая
испариной после очередного приступа лихорадки, рассказывала ей
о блестящем прошлом их рода. Совсем еще ребенком, в одну из
лунных ночей, Фернанда увидела, как через сад прошла к часовне
прекрасная женщина в белом. Это мимолетное видение особенно
взволновало девочку, потому что у нее внезапно возникло чувство
своего полного сходства с незнакомкой, словно то была она сама,
но лишь двадцать лет спустя. "Это твоя прабабка, королева, --
объяснила ей мать, перемежая свои слова кашлем. -- Она умерла
потому, что, срезая в саду туберозы, отравилась их запахом".
Через много лет, когда Фернанда снова стала ощущать свое
сходство с прабабкой, она усомнилась, в самом ли деле та
являлась ей в детстве, но мать побранила девушку за неверие.
-- Наше богатство и могущество неизмеримы, -- сказала
мать. -- Придет день, и ты станешь королевой.
Фернанда поверила ее словам, хотя дома на длинный,
покрытый тонкой скатертью и уставленный серебром стол ей
подавали обычно только чашечку шоколада на воде и одно печенье.
Она грезила о легендарном королевстве до самого дня свадьбы,
несмотря на то, что ее отец, дон Фернандо, вынужден был
заложить дом, чтобы купить ей приданое. Эти мечты не были
порождены ни наивностью, ни манией величия. Просто девушку так
воспитали. С тех пор как Фернанда помнила себя, она всегда
ходила на золотой горшок с фамильным гербом. Когда ей
исполнилось двенадцать лет и она в первый раз покинула дом,
чтобы отправиться в монастырскую школу, ее усадили в экипаж, а
ехать надо было всего два квартала. Подруги ее по классу
удивлялись, что новенькая сидит в стороне от них, на стуле с
очень высокой спинкой, и не присоединяется к ним даже во время
перемен. "Она не такая, как вы, -- объясняли им монахини. --
Она будет королевой". Подруги поверили в это, потому что уже
тогда Фернанда была самой красивой, благородной и скромной
девицей из всех, каких они видели в своей жизни. Прошло восемь
лет, и, научившись писать стихи по-латыни, играть на
клавикордах, беседовать о соколиной охоте с кабальеро и об
апологетике (*15) с архиепископом, обсуждать государственные
дела с иностранными правителями, а дела божественные -- с
папой, она возвратилась под родительский кров и снова взялась
за плетение погребальных венков. Дом она нашла опустошенным. В
нем остались только самая необходимая мебель, канделябры и
серебряный сервиз, все остальное пришлось постепенно распродать
-- ведь надо было платить за обучение. Мать ее умерла от
приступа лихорадки. Отец, дон Фернандо, весь в черном, в тугом
крахмальном воротничке и с золотой цепочкой от часов поперек
груди, выдавал ей по понедельникам серебряную монету на
домашние расходы и уносил сплетенные за неделю погребальные
венки. Большую часть дня он просиживал, запершись в кабинете, а
в тех редких случаях, когда выходил в город, всегда возвращался
до шести часов, чтобы успеть помолиться вместе с дочерью.
Никогда Фернанда ни с кем не дружила. Никогда не слышала о том,