серые драные избы, штук пять и шесть. И кажется, что в них нет
ни одной живой души. Молчание, молчание кругом".
Чемодан наконец поддался. Возница налег на него животом и
выпихнул его прямо на меня. Я хотел удержать его за ремень, но
рука отказалась работать, и распухший, осточертевший мой
спутник с книжками и всяким барахлом плюхнулся прямо на траву,
шарахнув меня по ногам.
- Эх ты, Госпо... - начал возница испуганно, но я никаких
претензий не предчявлял - ноги у меня были все равно хоть
выбрось их.
- Эй, кто тут? Эй! - закричал возница и захлопал руками, как петух крыльями. -
Эй, доктора привез!
Тут в темных стеклах фельдшерского домика показались лица,
прилипли к ним, хлопнула дверь, и вот я увидел, как заковылял
по траве ко мне человек в рваненьком пальтишке и сапожишках. Он
почтительно и торопливо снял картуз, подбежал на два шага ко
мне, почему-то улыбнулся стыдливо и хриплым голоском
приветствовал меня:
- Здравствуйте, товарищ доктор.
- Кто вы такой? - спросил я.
- Егорыч я, - отрекомендовался человек, - сторож здешний.
Уж мы вас ждем, ждем...
И тут же он ухватился за чемодан, вскинул его на плечо и
понес. Я захромал за ним, безуспешно пытаясь всунуть руку в
карман брюк, чтобы вынуть портмоне.
Человеку, в сущности, очень немного нужно. И прежде всего
ему нужен огонь. Направляясь в мурьевскую глушь, я, помнится,
еще в Москве давал себе слово держать себя солидно. Мой юный
вид отравлял мне существование на первых шагах. Каждому
приходилось представляться:
- Доктор такой-то.
И каждый обязательно поднимал брови и спрашивал:
- Неужели? А я-то думал, что вы еще студент.
- Нет, я кончил, - хмуро отвечал я и думал "очки мне нужно
завести, вот что". Но очки было заводить не к чему, глаза у
меня были здоровые, и ясность их еще не была омрачена житейским
опытом. Не имея возможности защищаться от всегдашних
снисходительных и ласковых улыбок при помощи очков, я старался
выработать особую, внушающую уважение, повадку. Говорить
пытался размеренно и веско, порывистые движения по возможности
сдержать, не бегать, как бегают люди в двадцать три года,
окончившие университет, а ходить. Выходило все это, как теперь,
по прошествии многих лет, понимаю, очень плохо.
В данный момент я этот свой неписаный кодекс поведения
нарушил. Сидел, скорчившись, сидел в одних носках, и не
где-нибудь в кабинете, а сидел в кухне и, как огнепоклонник,
вдохновенно и страстно тянулся к пылающим в плите березовым
поленьям. На левой руке у меня стояла перевернутая дном кверху
кадушка, и на ней лежали мои ботинки, рядом с ними ободранный,
голокожий петух с окровавленной шеей, рядом с петухом его
разноцветные перья грудой. Дело в том, что еще в состоянии
окоченения я успел произвести целый ряд действий, которых
потребовала сама жизнь. Востроносая Аксинья, жена Егорыча, была
утверждена мною в должности моей кухарки. Вследствие этого и
погиб под ее руками петух. Его я должен был счесть. Я со всеми
перезнакомился. Фельдшера звали Демьян Лукич, акушерок -
Пелагея Ивановна и Анна Николаевна. Я успел обойти больницу и с
совершеннейшей ясностью убедился в том, что инструментарий в
ней богатейший. При этом с тою же ясностью я вынужден был
признать (про себя, конечно), что очень многих блестящих
девственно инструментов назначение мне вовсе неизвестно. Я их
не только не держал в руках, но даже, откровенно признаюсь, и
не видел.
- Гм, - очень многозначитально промычал я, - однако у вас
инструментарий прелестный. Гм...
- Как же-с, - сладко заметил Демьян Лукич, - это все
стараниями вашего предшественника Леопольда Леопольдовича. Он
ведь с утра до вечера оперировал.
Тут я облился прохладным потом и тоскливо поглядел на
зеркальные сияющие шкафики.
Засим мы обошли пустые палаты, и я убедился, что в них
свободно можно разместить сорок человек.
- У Леопольда Леопольдовича иногда и пятьдесят лежало, -
утешал меня Демьян Лукич, а Анна Николаевна, женщина в короне
поседевших волос, к чему-то сказала:
- Вы, доктор, так моложавы, так моложалы... Прямо
удивительно. Вы на студента похожи.
"Фу ты, черт, - подумал я, - как сговорились, честное
слово!"
И проворчал сквозь зубы, сухо:
- Гм... нет, я... то есть я... да, моложав...
Затем мы спустились в аптеку, и сразу я увидел, что в ней
не было только птичьего молока. В темноватых двух комнатах
крепко пахло травами, и на полках стояло все что угодно. Были
даже патентованные заграничные средства, и нужно ли добавлять,
что я никогда не слыхал о них ничего.
- Леопольд Леопольдович выписал, - с гордостью доложила
Пелагея Ивановна.
"Прямо гениальный человек был этот Леопольд", - подумал я
и проникся уважением к таинственному, покинувшему тихое Мурье,
Леопольду.
Человеку, кроме огня, нужно еще освоиться. Петух был давно
мною съеден, сенник для меня набит Егорычем, покрыт простыней,
горела лампа в кабинете в моей резиденции. Я сидел и, как
зачарованный, глядел на третье достижение легендарного
Леопольда: шкаф был битком набит книгами. Одних руководств по
хирургии на русском и немецком языках я насчитал бегло около
тридцати томов. А терапия! Накожные чудные атласы!
Надвигался вечер, и я осваивался.
"Я ни в чем не виноват, - думал я упорно и мучительно, - у
меня есть дом, я имею пятнадцать пятерок. Я же предупреждал еще
в том большом городе, что хочу идти вторым врачом. Нет. Они
улыбались и говорили: "освоитесь". Вот тебе и освоитесь. А если
грыжу привезут? Объясните, как я с ней освоюсь? И в
особенности, каково будет себя чувствовать больной с грыжей у
меня под руками? Освоится он на том свете (тут у меня холод по
позвоночнику)...
А гнойный аппендицит? Га! А дифтерийный круп у деревенских
ребят? Когда трахеотомия показала? Да и без трахеотомии будет
мне не очень хорошо... А... а... роды! Роды-то забыл!
Неправильные положения. Что ж я буду делать? А? Какой я
легкомысленный человек! Нужно было отказаться от этого участка.
Нужно было. Достали бы себе какого-нибудь Леопольда".
В тоске и сумерках я прошелся по кабинету. Когда
поравнялся с лампой, уважал, как в безграничной тьме полей
мелькнул мой бледный лик рядом с огоньками лампы в окне.
"Я похож на Лжедмитрия", - вдруг глупо подумал я и опять
уселся за стол.
Часа два в одиночестве я мучил себя и домучил до тех пор,
что уж больше мои нервы не выдерживали созданных мною страхов.
Тут я начал успокаиваться и даже создавать некоторые планы.
Так-с... Прием, они говорят, сейчас ничтожный. В деревнях
мнут лен, бездорожье... "Тут тебе грыжу и презут, - бухнул
суровый голос в мозгу, - потому что по бездорожью человек с
насморком (нетрудная болезнь) не поедет, а грыжу притащат, будь
покоен, дорогой коллега доктор".
Голос был неглуп, не правда ли? Я вздрогнул.
"Молчи, - сказал я голосу, - не обязательно грыжа. Что за
неврастения? Взялся за гуж, не говори, что не дюж".
"Назвался груздем, полезай в кузов", - ехидно отозвался
голос.
Так-с... со справочником я расставаться не буду... Если
что выписать, можно, пока руки моешь, обдумать. Справочник
будет раскрытым лежать прямо на книге для записей больных. Буду
выписывать полезные, но нетрудные рецепты. Ну, например, натри
салицилици 0,5 по одному порошку три раза в день...
"Соду можно выписать!" - явно издеваясь, отозвался мой
внутренний собеседник.
При чем тут сода? Я и ипекакуанку выпишу инфузум... на
180. Или на двести. Позвольте.
И тут же, хотя никто не требовал от меня в одиночестве у
лампы ипекакуанки, я малодушно перелистал рецептурный
справочник, проверил ипекакуанку, а попутно прочитал машинально
и о том, что существует на свете какой-то "инсипин" он не кто
иной, как "сульфат эфира хининдигликолевой кислоты"...
Оказывается, вкуса хинина не имеет! Но зачем он? И как его
выписать? Он что - порошок? Черт его возьми!
"Инсипин инсипином, а как же все-таки с грыжей будет?" -
упорно приставал страх в вале голоса.
"В ванну посажу, - остервенело защищался я, - в ванну. И
попробую вправить"
"Ущемленная, мой ангел! Какие тут, к черту, ванны!
Ущемленная, - демонским голосом пел страх. - Резать надо"
Тут я сдался и чуть не заллакал. И моление тьме за окном
послал: все, что угодно, только не ущемленную грыжу.
А усталость напевала:
"Ложись ты спать, злосчастный эскулап. Выспишься, а утром
будет видно. Успокойся, юный неврастеник. Гляди - тьма за
окнами покойна, спят стынущие поля, нет никакой грыжи. А утром
будет видно. Освоишься... спи... Брось атлас... Все равно ни
пса сейчас не разберешь. Грыжевое кольцо..."
Как он влетел, я даже не сообразил. Помнится, болт на
двери загремел, Аксинья что-то пискнула. Да еще за окнами
проскрипела телега.
Он без шапки, в расстегнутом полушубке, со свалявшейся
бородкой, с безумными глазами.
Он перекрестился, и повалился на колени, и бухнул лбом в
пол. Это мне.
"Я пропал", - тоскливо подумал я.
- Что вы, что вы, что вы! - забормотал я и потянул за
серый рукав.
Лицо его перекосило, и он, захлебываясь, стал бормотать в
ответ прыгающие слова: - Господин доктор... господин...
единственная, единственн... единственная! - выкрикнул он вдруг
по-юношески звонко, так что дрогнул ламповый абажур. - Ах ты,
господи... Ах... - Он в тоске заломил руки и опять забухал лбом
в половицы, как будто хотел разбить его. - За что? За что
наказанье?.. Чем прогневали?
- Что? Что случилось?! - выкрикнул я, чувствуя, что у меня
холодеет лицо.
Он вскочил на ноги, метнулся и прошептал так:
- Господин доктор... что хотите... денег дам... денег
берите, какие хотите. Какие хотите. Продукты будем
доставлять... только чтоб не померла. Только чтоб не померла.
Калекой останется - пущай. Пущай - кричал он в потолок. Хватит
прокормить, хватит.
Бледное лицо Аксиньи висело в черном квадрате двери. Тоска
обвилась вокруг моего сердца.
- Что?.. Что? говорите! - выкрикнул я болезненно.
Он стих и шепотом, как будто по секрету, сказал мне, и
глаза его стали бездонны:
- В мялку попала...
- В мялку... в мялку?.. - переспросил я - что это такое?
- Лен, лен мяли... господин доктор... - шепотом обчяснила
Аксинья, - мялка-то... лен мнут...
"Вот начало. Вот. О, зачем я приехал!" подумал я.
- Кто?
- Дочка моя, - ответил он шепотом, а потом крикнул: -
Помогите! - и вновь повалился, и стриженые его в скобку волосы
метнулись на его глаза.
Лампа "молния" с покривившимся жестяным абажуром горела
жарко, двумя рогами. На операционном столе, на белой,
свежепахнущей, клеенке я ее увидел, и грыжа померкла у меня в
памяти.
Светлые, чуть рыжеватые волосы свешивались со стола
сбившимся засохшим колтуном. Коса была гигантская, и конец ее
касался пола. Ситцевая юбка была изорвана, и кровь на ней
разного цвета - пятно бурое, пятно жирное, алое. Свет "молнии"
показался мне желтым и живым, а ее лицо бумажным, белым, нос
заострен.
На белом лице у нее, как гипсовая, неподвижная, потухала
действительно редкостная красота. Не всегда, не часто встретишь
такое лицо.
В операционной секунд десять было полное молчание, но за
закрытыми дверями слышно было, как глухо выкрикивал кто-то и