нужно делать...
- Поворот на ножку, - не утерпела и словно про себя заметила Анна
Николаевна.
Старый, опытный врач покосился бы на нее за то, что она суется вперед со
своими заключениями... Я же человек необидчивый.. . .
- Да, - многозначительно подтвердил я, - поворот на ножку .
И перед глазами у меня замелькали страницы Додерляйна. Поворот прямой...
поворот комбинированный... поворот непрямой...
Страницы, страницы... а на них рисунки. Таз, искривленные, сдавленные
младенцы с огромными головами... свисающая ручка, на ней петля.
И ведь недавно еще читал. И еще подчеркивал, внимательно вдумываясь в
каждое слово, мысленно представляя себе соотношение частей и все приемы. И
при чтении казалось, что весь текст отпечатывается навеки в мозгу.
А теперь только и всплывает из всего прочитанного одна фраза:
Поперечное положение есть абсолютно неблагоприятное положение.
Что правда, то правда. Абсолютно неблагоприятное как для самой женщины,
так и для врача, шесть месяцев тому назад окончившего университет.
- Что ж... будем делать, - сказал я, приподнимаясь.
Лицо у Анны Николаевны оживилось.
- Демьян Лукич, - обратилась она к фельдшеру, приготовляйте хлороформ.
Прекрасно, что сказала, а то ведь я еще не был уверен, под наркозом ли
делается операция! Да, конечно, под наркозом - как же иначе!
Но все-таки Додерляйна надо просмотреть...
И я, обмыв руки, сказал:
- Ну-с, хорошо... вы готовьте для наркоза, укладывайте ее, а я сейчас
приду, возьму только папиросы дома.
- Хорошо, доктор, успеется, - ответила Анна Николаевна. Я вытер руки,
сиделка набросила мне на плечи пальто, и, не надевая его в рукава, я
побежал домой.
Дома в кабинете я зажег лампу и, забыв снять шапку, кинулся к книжному
шкафу.
Вот он - Додерляйн. Оперативное акушерство. Я торопливо стал шелестеть
глянцевитыми страничками.
...поворот всегда представляет опасную для матери операцию...
Холодок прополз у меня по спине, вдоль позвоночника.
...Главная опасность заключается в возможности самопроизвольного разрыва
матки.
Само-про-из-воль-но-го...
...Если акушер при введении руки в матку, вследствие недостатка простора
или под влиянием сокращения стенок матки, встречает затруднения к тому,
чтобы проникнуть к ножке, то он должен отказаться от дальнейших попыток к
выполнению поворота...
Хорошо. Если я сумею даже каким-нибудь чудом определить эти затруднения и
откажусь от дальнейших попыток, что, спрашивается, я буду делать с
захлороформированной женщиной из деревни Дульцево?
Дальше:
...Совершенно воспрещается попытка проникнуть к ножкам вдоль спинки
плода...
Примем к сведению.
...Захватывание верхней ножки следует считать ошибкой, так как при этом
легко может получиться осевое перекручивание плода, которое может дать
повод к тяжелому вколачиванию плода и, вследствие этого, к самым печальным
последствиям...
Печальным последствиям. Немного неопределенные, но какие внушительные
слова! А что, если муж дульцевской женщины останется вдовцом? Я вытер
испарину на лбу, собрался с силой и, минуя все эти страшные места,
постарался запомнить только самое существенное: что, собственно, я должен
делать, как и куда вводить руку. Но, пробегая черные строчки, я все время
наталкивался на новые страшные вещи. Они били в глаза.
...ввиду огромной опасности разрыва... ...внутренний и комбинированный
повороты представляют операции, которые должны быть отнесены к опаснейшим
для матери акушерским операциям...
И в виде заключительного аккорда:
...С каждым часом промедления возрастает опасность...
Довольно! Чтение принесло свои плоды: в голове у меня все спуталось
окончательно, и я мгновенно убедился, что я не понимаю ничего, и прежде
всего, какой, собственно, поворот я буду делать: комбинированный,
некомбинированный, прямой, непрямой!..
Я бросил Додерляйна и опустился в кресло, силясь привести в порядок
разбегающиеся мысли... Потом глянул на часы. Черт! Оказывается, я уже
двенадцать минут дома. А там ждут.
...С каждым часом промедления...
Часы составляются из минут, а минуты в таких случаях летят бешено. Я
швырнул Додерляйна и побежал обратно в больницу.
Там все уже было готово. Фельдшер стоял у столика, приготовляя на нем маску
и склянку с хлороформом. Роженица уже лежала на операционном столе.
Непрерывный стон разносился по больнице.
- Терпи, терпи, - ласково бормотала Пелагея Ивановна, наклоняясь к
женщине, - доктор сейчас тебе поможет...
- О-ой! Моченьки... Нет... Нет моей моченьки!.. Я не вытерплю! - Небось...
Небось... - бормотала акушерка, - вытерпишь! Сейчас понюхать тебе дадим...
Ничего и не услышишь.
Из кранов с шумом потекла вода, и мы с Анной Николаевной стали чистить и
мыть обнаженные по локоть руки. Анна Николаевна под стон и вопли
рассказывала мне, как мой предшественник - опытный хирург - делал повороты.
Я жадно слушал ее, стараясь не проронить ни слова. И эти десять минут дали
мне больше, чем все то, что я прочел по акушерству к государственным
экзаменам, на которых именно по акушерству я получил весьма. Из отрывочных
слов, неоконченных фраз, мимоходом брошенных намеков я узнал то самое
необходимое, чего не бывает ни в каких книгах. И к тому времени, когда
стерильной марлей я начал вытирать идеальной белизны и чистоты руки,
решимость овладела мной и в голове у меня был совершенно определенный и
твердый план. Комбинированный там или некомбинированный, сейчас мне об этом
и думать не нужно.
Все эти ученые слова ни к чему в этот момент. Важно одно: я должен ввести
одну руку внутрь, другой рукой снаружи помогать повороту и, полагаясь не на
книги, а на чувство меры, без которого врач никуда не годится, осторожно,
но настойчиво низвесть одну ножку и за нее извлечь младенца.
Я должен быть спокоен и осторожен и в то же время безгранично решителен,
нетруслив.
- Давайте, - приказал я фельдшеру и начал смазывать пальцы йодом.
Пелагея Ивановна тотчас же сложила руки роженицы, а фельдшер закрыл маской
ее измученное лицо. Из темно-желтой склянки медленно начал капать
хлороформ. Сладкий и тошный запах начал наполнять комнату. Лица у фельдшера
и акушерок стали строгими, как будто вдохновенными...
- Га-а! А!! - вдруг выкрикнула женщина. Несколько секунд она судорожно
рвалась, стараясь сбросить маску.
- Держите !
Пелагея Ивановна схватила ее за руки, уложила и прижала к груди. Еще
несколько раз выкрикнула женщина, отворачивая от маски лицо. Но реже...
реже... глухо жала к груди. Еще несколько раз выкрикнула женщина,
отворачивая от маски лицо. Но реже... реже... глухо забормотала:
- Га-а... пусти! а!..
Потом все слабее, слабее. В белой комнате наступила тишина. Прозрачные
капли все падали и падали на белую марлю.
- Пелагея Ивановна, пульс?
- Хорош.
Пелагея Ивановна приподняла руку женщины и выпустила; та безжизненно, как
плеть, шлепнулась о простыни.
Фельдшер, сдвинув маску, посмотрел зрачок.
- Спит.
...............................................................
Лужа крови. Мои руки по локоть в крови. Кровяные пятна на простынях.
Красные сгустки и комки марли. А Пелагея Ивановна уже встряхивает младенца
и похлопывает его. Аксинья гремит ведрами, наливая в тазы воду. Младенца
погружают то в холодную, то в горячую воду. Он молчит, и голова его
безжизненно, словно на ниточке, болтается из стороны в сторону. Но вот
вдруг не то скрип, не то вздох, а за ним слабый, хриплый первый крик.
- Жив... жив - бормочет Пелагея Ивановна и укладывает младенца на
подушку.
И мать жива. Ничего страшного, по счастью, не случилось. Вот я сам ощупываю
пульс. Да, он ровный и четкий, и фельдшер тихонько трясет женщину за плечо
и говорит:
- Ну, тетя, тетя, просыпайся.
Отбрасывают в сторону окровавленные простыни и торопливо закрывают мать
чистой, и фельдшер с Аксиньей уносят ее в палату. Спеленатый младенец
уезжает на подушке. Сморщенное коричневое личико глядит из белого ободка, и
не прерывается тоненький, плаксивый писк.
Вода бежит из кранов умывальников. Анна Николаевна жадно затягивается
папироской, щурится от дыма, кашляет.
- А вы, доктор, хорошо сделали поворот, уверенно так.
Я усердно тру щеткой руки, искоса взглядываю на нее: не смеется ли? Но на
лице у нее искреннее выражение горделивого удовольствия. Сердце мое полно
радости. Я гляжу на кровавый и белый беспорядок кругом, на красную воду в
тазу и чувствую себя победителем. Но в глубине где-то шевелится червяк
сомнения.
- Посмотрим еще, что будет дальше, - говорю я.
Анна Николаевна удивленно вскидывает на меня глаза.
- Что же может быть? Все благополучно.
Я неопределенно бормочу что-то в ответ. Мне, собственно говоря, хочется
сказать вот что: все ли там цело у матери, не повредил ли я ей во время
операции... Это-то смутно терзает мое сердце. Но мои знания в акушерстве
так неясны, так книжно отрывочны! Разрыв? А в чем он должен выразиться? И
когда он даст знать о себе - сейчас же или, быть может, позже?.. Нет, уж
лучше не заговаривать на эту тему.
- Ну мало ли что, - говорю я, - не исключена возможность заражения, -
повторяю я первую попавшуюся фразу из какого-то учебника.
- Ах, э-это! - спокойно тянет Анна Николаевна - ну, даст бог, ничего не
будет. Да и откуда? Все стерильно, чисто.
* * *
Было начало второго, когда я вернулся к себе. На столе в кабинете в пятне
света от лампы мирно лежал раскрытый на странице Опасности поворота
Додерляйн. С час еще, глотая простывший чай, я сидел над ним, перелистывая
страницы. И тут произошла интересная вещь: все прежние темные места
сделались совершенно понятными, словно налились светом, и здесь, при свете
лампы, ночью, в глуши, я понял, что значит настоящее знание.
Большой опыт можно приобрести в деревне, - думал я, засыпая, - но только
нужно читать, читать, побольше... читать...
Михаил Булгаков
ЗАПИСКИ ЮНОГО ВРАЧА
Версия 1.0 от 29 декабря 1996 г.
Сверка произведена по Собранию сочинений в пяти томах
(Москва, Художественная литература, 1991г.).
МОРФИЙ
I
Давно уже отмечено умными людьми, что счастье - как здоровье: когда оно
налицо, его не замечаешь. Но когда пройдут годы - как вспоминаешь о
счастье, о, как вспоминаешь!
Что касается меня, то я, как выяснилось это теперь, был счастлив в 1917
году, зимой. Незабываемый, вьюжный, стремительный год!
Начавшаяся вьюга подхватила меня, как клочок изорванной газеты, и
перенесла с глухого участка в уездный город. Велика штука, подумашь,
уездный город? Но если кто-нибудь подобно мне просидел, в снегу зимой, в
строгих и бедных лесах летом, полтора года, не отлучаясь ни на один день,
если кто-нибудь разрывал бандероль на газете от прошлой недели с таким
сердечным биением, точно счастливый любовник голубой конверт, ежели
кто-нибудь ездил на роды за 18 верст в санях, запряженных гуськом, тот,
надо полагать, поймет меня.
Уютнейшая вещь керосиновая лампа, но я за электричество! И вот я увидел их
вновь, наконец, обольстительные электрические лампочки! Главная улица
городка, хорошо укатанная крестьянскими санями, улица, на которой, чаруя
взор, висели - вывеска с сапогами, золотой крендель, изображение молодого
человека со свиными и наглыми глазками и с абсолютно неестественной
прической, означавшей, что за стеклянными дверями помещается местный
Базиль, за 30 копеек бравшийся вас брить во всякое время, за исключением
дней праздничных, коими изобилует отечество мое.
До сих пор с дрожью вспоминаю салфетки Базиля, салфетки, заставлявшие
неотступно представлять себе ту страницу в германском учебнике кожных
болезней, на которой с убедительной ясностью изображен твердый шанкр на
подбородке у какого-то гражданина.
Но и салфетки эти все же не омрачат моих воспоминаний! На перекрестке