Тут звякнул телефон. Он снял. "Антонов"
-- Послушай, батюшко! -- и ну кряхти! --
Уж утряси, мы б за тебя говели...
Уговори ты этого... Чертвели!.. --
Антонов тут же сел на телефон --
А был двенадцатый уж час как о ночь --
И, услыхав известный миру фон,
-- Иосиф, -- говорит, -- Виссарионыч!
Вас беспокоит старый солдафон,
Готовый к вам бежать на зов без онуч!
Позвольте обратиться! -- и тотчас
Ему был обратиться дан приказ.
Чрез пять минут звонит он тете Рафе
Чтоб ей о выполненье доложить --
Однако до нее -- как до жирафе:
Звонком и не пытайся услужить.
Она глуха. У ней брильянты в шкафе.
Ее уж спать успели положить --
И до Чертвели ей ни -- вдуга -- швили,
Ей даже свет в квартире потушили.
ДЯДЕНЬКА ВЕРХОВНЫЙ
На Спасской бьет три четверти часа,
Луна сменилась дымкой непогожей.
На Спасской бьет три четверти часа,
Торопится домой, в тепло, прохожий.
На Спасской бьет три четверти часа:
Отбой, на погребальный звон похожий!
Щемящий сердце русских эмигрант
Пронзительный, спектральный звук курант!
На тротуаре тень от катафалка --
Минуй, минуй, читатель, эту тень!
На тротуаре тень от катафалка --
Чернильная, как смерть, -- скорей бы день!
На тротуаре тень от катафалка --
Минуй, читатель, дьявольскую тень!
Хоть то, что именую катафалком,
Служебная машина в свете жалком.
Антон выходит с узелком в просвет --
Как бледен он, в каком тоскливом теле!
Садится в адовый кабриолет,
Бесшумно завелись и полетели.
Вот минули бульвар и парапет
И Троицкую башню провертели.
Остановили, вышли из дверец
И входят в отуманенный дворец.
Повсюду сон. Царицыны покои.
Недвижим воздух. Лунный пятачок
Мерцает в спаленке. Но что такое?
Чей там забытый блещет башмачок?
Но мимо! Мимо! Под окном левкои,
Ужли затвора сухонький стучок?
Нет. Показалось. Показался свет, и
Как жар горят на стенах самоцветы.
Смарагды, яхонты и бирюза.
Их блеск невыносим и нереален.
Он, словно дым, ест и слепит глаза.
И вдруг огромный кабинет, завален
Лишь книгами, в нем больше ни аза.
Стол -- площадью, и за столом тем Сталин.
Туманные портреты со стены
Глядят угрюмы, либо смятены.
О, как жестокие воззрились очи
На мальчика! Как жжет их странный взгляд!
На Спасской башне грянуло полночи.
Теперь, должно быть, все в постелях спят.
А ты сиди с узлом и, что есть мочи,
Сноси его пронзающий до пят,
Его нервирующий и саднящий,
Ух, цепенящий взор! Ух, леденящий!
Проходит вечность каторгой души,
И вдруг, как громом, полыхнули своды:
"Что там в салфетке у тебя? Кныши?"
Он отвечал не сразу: "Бутерброды" --
И слышит как бы эхом: "Хороши?"
Нет, там ни то, ни это: там разводы
Лучка в селедочке. С картошкой вслеп
Положен черный бородинский хлеб.
-- А что картофель -- маслицем приправлен? --
Спросил Верховный, пальцы заводя,
И бок селедки, меж ногтями сдавлен,
Исчез в усах народного вождя.
Антон промямлил: "Да уж не отравлен!"
И, на столе в бумагах наследя,
Взглянул на китель в робости духовной.
-- Ешь! Насыщайся! -- говорил Верховный.
-- Я, брат, тут отощал и подустал.
Что, думаешь, из стали, хоть и Сталин!
Некачественный, брат, дают металл,
И пятилетний план почти провален.
Я возразил ему: "А я читал..."
Но увидав, что рот его оскален
В усмешке, счел за благо промолчать.
Он благоволил дальше замечать.
-- Я положеньем дел, брат, не доволен... --
И, выплюнув селедочный хребет,
Смотрел верхи кремлевских колоколен
И восходящий облачный Тибет.
И было видно, как он стар и болен,
Как у него, быть может, диабет,
А может быть -- давленье и подагра,
И как по нем истосковалась Гагра.
-- Пять лет такой работы и каюк! --
Антон пробормотал; "Да кто ж неволит?"
Но тот не слышал, вопросивши вдруг:
Народ ко мне по-прежнему мирволит?
Ах, нет: то не любовь, один испуг!
Едва умру, из гениев уволит.
Теперь и плещут, и кричат виват,
А что как завтра выйду виноват?
Один, один кругом -- кровав и страшен,
Зловещим чудным светом осиян,
Уйду в небытие от этих башен,
Чтобы являться -- Петр и Иоанн!
-- Антон смотрел, пугливо ошарашен, --
Я против Грозного имел изъян:
Умело потрудился я, но мало
Моих бояр я перевел на сало!
И жаль Серго мне! Вот кого мне жаль!
Единодержцев сокрушала жалость,
И нежностью, как ржой, изъелась сталь,
В рот дуло положить -- какая шалость,
Какая невеселая печаль!
А сколько трусостью их удержалось!
Смотри-ка: что ни льстец, то прохиндей.
Как думаешь, застрелится Фаддей?
Небось, застрелится! И жаль Фаддея!
Он много поизвел своей родни --
Да все о животе своем радея --
Как на Руси водилось искони.
Россия, невенчанного злодея
В своих молитвах светлых помяни --
Кровавого Иоську-инородца!
Уж попотел для твоего народца! --
Антон взглянул и очи опустил
Чтобы, смеясь, не поднимать их боле:
Верховный, разумеется, шутил,
Как репортер Синявский на футболе.
А может быть, и вправду ощутил
Под печенью позыв саднящей боли --
Как школьник, вытащив плохой билет --
Поди-ка вспомни через столько лет!
Однако помнится, что было утро
Весьма прекрасней прочих над Москвой.
На тротуары сыпанула пудра,
Но съелась вдруг тотчас же синевой.
С портретов Сталин улыбался мудро,
А по Кремлю расхаживал живой.
Не собираясь выходить с повинной,
Окуривал усы "герцеговиной".
Уже трамваев воскурен трезвон,
Уже и город дворниками полит
Обильно, но из рук, конечно, вон --
Сноп брызг уйти от бровки нас неволит
В не то амфитеатр, не то амвон,
Где Тито, либо Франко глаз мозолит,
А может, Мендель -- жрец антинаук --
Под суперлупой ползает, как жук.
И точно, помнится, в то время Тито
Иначе не бывал изображен,
Как только у корыта Уолл-стрита,
Лицом до безобразья искажен,
У Аденауэра ж лицо не брито,
Он вечно лихоманкой поражен.
Но нашего правительства все члены
Зато столь мужественно просветленны!
Сколь милый, сколь непьющий вид у них!
Сколь воротник у них всегда опрятен!
Бородки клинышками у одних,
Усы у прочих всех без квасных пятен.
Нет, сознаюсь, чем зрелищ всех других,
Властей мне предержащих вид приятен.
А глас властей! Но, муза, помолчи!
Не смей напрашиваться на харчи!
А статуи! Ваял их, верно, Фидий!
Какой величественный рост всегда!
А позы, жесты! Не моги! Изыди!
Я хоть напыжусь, подбочусь -- куда!
Мне никогда не быть в столь славном виде:
Как ни тянусь, ни топорщусь -- беда!
А на карнизах -- волгари! Иртышцы!
Какие торсы! Ягодицы! Мышцы!
А стройки! Строится и то, и се
Быстрей, чем я пишу стихотворенье.
Нет ничего построенного, все
Возводится, как в первый день творенья!
Сюда бы Маяковского! Басе!
Слетаются, как мухи на варенье, --
Весь день мотаются туда-сюда:
Какая быстрая у нас езда!
Сколь инженеры на площадках важны!
Подумаешь: Рокфеллер! Вандербильт!
А зданья до чего ж многоэтажны!
А где таких отыщется Брунгильд
В кассиршах? А у них сколь очи влажны!
Ах, жалко, что совсем я не Ротшильд!
Хоть три рубля иной раз и со мною
На выпивку -- увы тебе, мясное!
Уж так и сяк -- селедочка с лучком!
Сказал и вспомнил чесучевый китель.
Читатель, милый, здесь бочком, бочком!
Сей тип -- обыкновенный возмутитель
Покоя твоего. Власы торчком?
Да он давно усопши! Он обитель
Себе нашел под елью вековой.
Небось, не покачает головой,
Не отойдет, попыхивая трубкой,
Не станет в мир иной переселять.
Спокойство обрети! Беги за шубкой,
Которая пошла хвостом вилять
Между народом -- с беленькою зубкой
И прочая -- канальством удивлять.
В разрез с обыкновеньем деревенщин,
Ты знаешь: нет изделья лучше женщин.
Все царства мира и вся слава их --
Ничто в сравненьи с оргиями плоти,
Да каб для одного! Для обоих!
Из коих оба временно в комплоте...
Ты рвешься к власти... Вобрази на миг
Кошмар допросов... мошкару в болоте!
Ну, предположим, ты успел, ты стал!
В тебе все сердце, а ведь не металл!
Скажи, ты мог бы видеть вдовьи слезы
Без содроганья? Отправлять в расход?
И в страшные российские морозы
Благословлять казачество в поход
С трибуны Мавзолея? Грезы! Грезы!
От грез, читатель, нам один расход.
Негрезлив будь! Будь весел и кристален!
Не выйдет... не пытайся быть как Сталин.
ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНАЯ
Читатель, милый, очень любишь книг?
Ну, тех, что собираешь по подписке
В своей квартире по месту прописки,
Покоя не даря себе на миг?
Тех, к коим, чуть увидел, уж приник,
Которые, не подвергая чистке,
Ты выстроил для совести очистки
В шкафу, что, как столь многие, безлик.
Ну, в том, на коем выставлены вазы?
Еще шепча: Все суета сует! --
Ты громоздишь на песнопенья сказы,
Которые пора снести в клозет...
Похвал в сем сердце не ищи -- их нет,
Страшусь тебя, бегу я, как заразы.
Какой в свой дом не тащишь ты заразы?
Я не имею здесь в виду их суть,
Хоть и она, благонадежен будь,
Являет редко перлы и алмазы.
Но повести, романы и рассказы
Меж пухлых строк своих скрывают жуть
Унылой болести какой-нибудь,
Какой томятся все еще Евразы.
Поверь -- печатный том есть род турбазы
Для молей, тараканов и клопов,
Животных, любящих сухие пазы
В твореньях корифеев и столпов.
Так если ты не моден, не хипов,
Не блазнись на Марго и Рюи-Блазы.
К чертям твои Марго и Рюи-Блазы!
Возьмем Аксенова -- какой в нем прок?
Хоть он в чужом отечестве -- пророк,
Подумаешь -- глоток карбоксилазы!
Нам эмигранты вовсе не указы:
Нам кажется, в них скрытый есть порок
Смотреть с тоской на кинутый порог,
На Питеры, Одессы и Кавказы.
На под Ельцом растасканный сенник,
На неколхозную копенку в поле,
На киселем залитый крупеник.
На выходцев России свежих боле...
Я не люблю "певцов народной боли",
Мне дорог лишь молчанья золотник
Полцарства за молчанья золотник!
Но Роберта молчанье стоит больше --
Уж царства целого размером Польши.
Да он не помолчит -- ведь он шутник!
К стопам Евгения бы я приник,
Чтоб он сидел над строчкой можно дольше...
А чудные стихи другой гастрольши?
Да ведь она души моей двойник!
Сей голос из Элизия изник,
И, в злейший час мой за него ратуя,
Люблю, друзья, его за красоту я!
Какая ложь, что стих у ней поник!
Его ахматовскому предпочту я.
Да что ж я вскрыл души моей гнойник?
Открою до конца души тайник,
Поведав, что люблю мою Татьяну
Любовью чистой, братней без изъяну --
Нежней, чем Антигону Полиник.
Какой прекрасный девственный родник
Ее поэзия! Пока не стану
Землей унылой, восхищаться стану.
Да где прочесть? Она не пишет книг...
Хоть книгами в Москве полны лабазы,
Но редко вижу книг моих друзей,
Иду в библиотеку, как в музей.
А те, кто напечатались лишь разы
Десятком строчек? Сколь их ни глазей --
Не выищешь, хоть закрывай музей!