И в переулках гасит абажуры,
Где, словно грезы кружевниц без сна,
Стоят решеток легкие ажуры,
И льется возле и сквозь них луна.
Не слышатся нигде кошачьи шуры,
И между садом и стеной просвет
Собой заполнил тихий лунный свет.
И старый шарлатан Морфей со свитой
Воров, очковтирателей и фей
В глаза вам сыплет пылью ядовитой,
Пока, дворов московских корифей,
Петух, туманом утренним повитый,
Всю сволочь не прогонит, как Орфей,
Слух услаждавший и ворам, и шлюхам,
В гуманной древней Греции, по слухам.
Увы, читатель, утра час далек,
И петька спит, и сны вам сердце давят.
Меж явью и умом провал пролег,
И тройкой совести кошмары правят.
И хорошо, коль вы во сне -- белек,
Которого всю ночь собаки травят,
А если вас в такой втравили сон --
Что нам по вас бы плакать в унисон?!
А.И. во сне всю ночь стоит со скрипкой --
Прекрасен, наг и розами увит,
Скрипач на ней пиликает с улыбкой,
Губами и душою чуть кривит.
Вкруг женщин хоровод струится зыбкой,
Музыкой бабам кроткий нрав привит.
Они его из дали обожают.
Отходит прочь: глазами провожают.
Внезапно появляется Антон,
Он портит всю обедню гастролеру.
Фальшивя, скрипка повышает тон,
И женщины, отпав внезапно флеру,
Жильца дерут, забывши про бонтон.
Особенно одна -- ну точно впору,
Как будто церковке иконостас, --
Ее ладошке скрипача мордас.
Он в ужасе кричит им: Кто вы? Кто вы? --
Они ж, не оставляя ремесла,
Ему шутя ответствуют: Мы -- вдовы!
-- А сколько вас? -- Они ж: Нам несть числа!
-- Меня вы раздерете! -- Мы готовы!
Но вот его сажают на осла,
Покамест он по швам все не распорот,
Чтоб увезти с собой в безмужний город.
Меж тем у тетки в дивном сне банкет,
И с аппетитом юного питона,
Со страхом вспоминая этикет,
С надеждой -- хоть избегнет моветона, --
Она вдруг видит: овощной брикет
Внезапно оформляется в Антона,
И доблестная ложка с полпути
Должна пустою в рот большой уйти.
И снятся матери такие грезы,
Как будто вовсе не сошла с ума,
Как будто не ее все эти слезы,
Души смущенье, празелень ума,
Да как еще она чужда сей прозы,
Нет, как же, как же, ведь она сама
По сути внутренней и строю линий
Принадлежит к породе дев Эринний.
К Антону, наконец, пришел отец,
И мальчик, вовсе уж не удивленный,
Ему навстречу: Ты пришел, отец?
И тот снимает кожух пропыленный
И говорит: Ну вот, войне конец,
Жизнь будет и другой, и окрыленной,
Но впрочем, прежде чем взойти утру,
Придется долго послужить добру.
А к Тетушке пришел ее Максимов,
Любимый муж, замученный тогда,
Когда икрою полон был Касимов,
Еще в те баснословные года, --
Красивый воин капитан Максимов,
Пропавший в чистом поле без следа,
Когда племянник был большая кроха, --
Без слез, без имени, руки и вздоха.
ИЗ ХОМУТОВСКОГО -- В ХЛЕБНЫЙ
Читатель, нам пора -- простись живей
С твоим домкратом или Демокритом,
А если ты сидишь за партой -- свей.
Годишься и таким, как есть -- небритым.
Давай, надвинув шляпу до бровей,
Москвой лететь, как Дон Гуан Мадритом --
В обход ментов и статуй, или -- пусть:
Я никого в Мадрите не боюсь.
В год анно Домини пятидесятый
Бродил ли ты, читатель, по Москве,
Лобзал ли пыльные колени статуй?
Мял ли траву? Валялся ль на траве?
Был ли влюблен как Дон Гуан завзятый
В ее рубины в темной синеве,
В ее холмы, в ее дворцы и парки,
В холодную звезду электросварки?
Тогда бежим Покровкой на Арбат
Москвой, любимой "пламенно и нежно",
Пока еще ты крыльями горбат,
Пока удача просто неизбежна,
Пока еще ты холост и чубат,
Пока любить безмолвно, безнадежно
Еще роскошествуешь ты, пока
Твою судьбу ты держишь за бока.
Но что как ты, о горькое мечтанье! --
Богатый ранним собственным умом,
К тому прошел Магниткой испытанье,
Cидел по лагерям в тридцать седьмом,
А в сорок первом в страхе без шатанья
Стоял на смерть за химкинским бугром,
Что как тебе окопы Сталинграда
Являются во сне как пекло ада.
И Курск, Варшаву или Кенигсберг
Ты созерцаешь ныне без кристалла?!
И ты идешь во вторник и четверг
В кабак чтобы надраться там устало --
О, что тогда? Весь этот фейерверк
Пускать перед тобой мне не пристало.
Как раскрывать тебе глаза на"культ"? --
Хвати всех этих олухов инсульт!
Все это лишь попытка оболванить,
Бахвальство, набивание цены.
А нас оно могло б, пожалуй, ранить.
Читатель, плюнь! Все это крикуны --
Им только б в мавзолеях хулиганить
Да поднимать в журналах буруны!
Они безызвестны и бестелесны
Их имена безвестные известны.
Взглянул -- и прочь: они не стоят слов!
Одна, одна Москва обедни стоит!
Она душиста, как болиголов,
Она компактна, словно астероид.
В ней ниткою жемчужною мостов
Ватага экипажей воздух роет,
И от волненья звуков целый день
Поет в бульварах окон дребедень.
На окнах же -- герань и гриб японский,
Под проводами носятся стрижи,
Их траектории, как волос конский,
Завязывают в узел этажи
Москвы тверской, июньской, барбизонской.
Что может быть чудеснее, скажи,
Чем адский хор автомобильных альтов
И сполохи бульваров и асфальтов?
А шорох шин? А говор городской,
К которому нимало не привыкнешь,
Чтоб вслед не вспоминать об нем с тоской?
Душой к акценту милому все никнешь,
Все сердцем льнешь к Покровке и Тверской,
И хоть во сне, а вякнешь или зыкнешь
Лесным, чащобным гомоном Москвы --
Не "а", не "о" -- сплошные "и" да "ы".
Иль, скажем, вот еще: темней, чем боры,
Гораздо глубже, нежли небеса,
Вы приковали мысль мою, соборы,
Одетые в досчатые леса!
Вас, правда, нет нигде -- одни заборы,
Однако, есть прямые чудеса:
Вы, даже взорванные, ясно зримы,
Неистребляемы, неопалимы!
И, лишь идя Покровкой, слышишь ты
Под жуткий звук Онегинского вальса
Приятный глас из яркой высоты:
-- Противный Стратилат, ты что -- зазнался?
-- Да нет, я только что из Воркуты!
-- А, понимаю, значит ты сознался!
-- Частично! -- возражает Стратилат.
Со мной и не крепчали: вывез блат!
-- Послушай, ай да блат у Стратилата,
Ведь он сидел по пятьдесят восьмой! --
И вздох: Вот у кого ума палата!
А мой вот все не явится домой! --
И хохот мчится из окон крылато,
Веселый, бесшабашный и прямой,
Парит над государственной торговлей
И выше, выше, аж под самой кровлей.
А снимешь трубку на Чистых прудах
И наберешь мизинцем милый Хлебный,
Тотчас услышишь: Тетушка в трудах,
Иль где-то в очереди за целебной
"Ессентуки-12". В проводах
Послышится короткий и волшебный
Гудок отбоя, и чуть выше тон,
Сребристый голосок: Але, Антон? --
И вот ты пойман с трубкой возле уха,
Отсохнет горло, отпотеет нос,
И голос -- против воли сипло, глухо
"Позвать Максимову" попросит в нос.
Звенит сребро: "Максимову? Так сухо?
Антон, но что с тобой -- ты сам принес
Ей имя Тетушки, и в коммунальной
Ее зовем так все -- вот ненормальный!"
Да, в самом деле, до чего ж я туп,
Доходит до меня, как до жирафа,
Друзья, я на себя имею зуб,
Какого не имеет тетя Рафа
И тетя Валя. Глуп, как дамский пуп,
Достоин остракизма, больше -- штрафа,
И буркнув: "Извини!" (Каюк! Каюк!)
Со злобой трубку вешаю на крюк.
И, перейдя за людный перекресток,
Под парикмахерскою на углу,
Смотрю я на себя -- тупой подросток
Почти прилип к витринному стеклу.
Рот, в самом деле, некрасив и жесток,
Глаза колюче прорезают мглу,
Их взгляд пытлив и хмур, тревожен, скучен
И вежливым манерам не обучен.
Нет, ни одна пройти по Поварской
Не смеет так девица или дама,
Чтоб на нее я не взирал с тоской,
Не пялился сердито и упрямо,
Не щурил глаз в манере шутовской.
Иная растревожится: "Где мама?"
А я ей кисло уж бубню в ответ
"Чего пристали? Может, мамы -- нет?"
На Герцена ж вобще не без курьезов.
Уж остановится, уж не пройдет.
Их пол настолько бирюзов и розов,
Что просто неприятно, просто рвет.
Уставится -- я Павлик ей Морозов?
Бедром играя, ближе подойдет,
И спросит голос легкий с нежной силой:
"Но что за взгляд?! Ты что так смотришь, милый?"
Как будто есть мне дело до того,
Как взгляд мой смотрится и как он понят,
Приятно ль ей испытывать его.
А тут еще кого-нибудь хоронят,
И, огласив восторгом торжество,
Трамваи, выстроясь в цепочку, звонят,
А за оградой, где Нарком Сиб-Руд,
"На крыльях ветра" узницы поют.
Тут стану кукситься: Вы что хотите?
-- О просто, чтобы мог ты уяснить,
Что так не смотрят! -- Смотрят? Как? Пустите! --
Гнусавлю я. -- Вам только б обвинить,
Проштрафить, замести... Не вы ж растите! --
Читатель, тут пора бы пояснить,
Что я имел пристрастие к кунштюкам
И мой испуг был просто свинским трюком.
Ну что вы! Я отмачивал подчас
Гораздо, будет, поважнее корки
И с большим шиком, уверяю вас! --
Достойные хоть лагерной галерки.
Садится, скажем, на скамью пред вас
Лазурно-розовое, сборки, сборки, --
Где я пред тем крутился, словно бес,
И сядет в юбке, а ведь встанет -- без!
Бестактная, бессмысленная шалость!
Какой-нибудь сомнительный "бэ-эф"!
А вспомнил, так теперь и сердце сжалось!
Однако с риском вызвать худший гнев,
Продолжу: подходил. "Какая жалость!
Вот и порвали юбку, как-то сев".
Она, растерзанным прижавшись к лавке,
Смеялась: "Пустяки! Что, нет булавки? "
Булавку находил и ей ссужал,
И на метро давал копеек сорок,
И, сидя рядом с ней, соображал,
Как ей идти и вдоль каких задворок,
И всякие порывы выражал,
Прекрасные без всяких оговорок,
И поворачивалась вдруг спиной:
"Зачем шутить вам было надо мной?"
Так нынче кто не шутит? Очень мало
Находится способных не шутить,
Чтоб смехотворчество не донимало,
Вот, скажем, взять и номер накрутить
На телефоне и, смутяся мало,
Из зависти на друга напустить
Всех крестных мух и уксусную губку.
И после весело повесить трубку!
Вот душу возвышающая месть!
Иль, скажем, щелкнуть по башке ребенка,
Которому лет восемь или шесть --
Ни за что, ни про что! Чтоб только звонко!
Чтоб мог побольше реву произвесть!
Но я, признаться, не шутил столь тонко --
Отнюдь не потому, что был я мал --
Но только юбки, трубок не снимал!
Иль вот дивертисмент, опять для диска --
Услышав в трубке "Лейтенант Петров!",
Себя рекомендовывать: "Редиска!"
И слышать терпеливое:"Петров!",
И вновь: "Редиска! " -- Высота изыска!
Наверчен номер. Пять иль шесть гудков.
Снимают. Пауза. "Ну ты, Топталин!"
Но слышим вдруг: "У аппарата Сталин".
МОИ УВЕСЕЛЕНИЯ
В ту пору в Хлебном с "Амбасад Бельжик"
Соседствовала серая монада,
Прошловековый каменный антик
С фонарными заграньями фасада
В венецианских стеклах "лямужик",
За коими всегда росла рассада
И, выгородив от послов жилье,
Трепалось ветром женское белье.
В том замке, и старинном, и не тесном,