как правило, опустошают душу,
и очень часто вынесшие их
не слишком расположены к общенью."
На этом изложенье обрывалось.
Довольно странно кончился рассказ,
написанный, как видно из финала,
от первого лица - но, к сожаленью,
в начальных строках автор не был виден,
не удостоив вводными словами,
хоть чем-то, относящимся к себе...
Его хватило лишь на назиданье
в конце. Мне в этом видится изъян,
какая-то его недоработка,
и, в общем, это как-то некрасиво:
мне кажется, что принято, хотя бы
представиться - по крайней мере, в наших
достойных и влиятельных кругах...
Я дочитал последние страницы
уже под вечер. Почему так долго? -
Ну, я все время вскакивал, курил,
ходил по комнате... Конечно, мой
поспешный пересказ не впечатляет,
но сам я, право, был ошеломлен.
Потом всю ночь мне представлялось судно,
отчалившее к диким берегам,
начало шторма, ветренная Эрна
в обличии капризной недотроги
с не очень стройными ногами... Утром
я был почти спокоен, но, когда
мне снова подвернулись на столе
вчерашние листы, я впал в раздумья
на целый день - не выходил к обеду,
хотя Гаретта зыркала глазами
и что-то там бурчала. Мне теперь
предельно четко виделось шоссе
и ярко-красный мчащийся болид,
который, пущеный безумной волей,
стремился к непонятному - ужасно
хотелось знать, чего искал полковник,
на что надеялся, а может просто
он окончательно сошел с ума?
Ну и потом, причем же тут какой-то
несчастный изувеченный посыльный?...
Все это страшно напрягало мозг.
Я очень утомился, так что даже
расстроился и был немного зол -
в конце концов, в полученном письме
всегда предполагается ответ,
а не нагромождение нелепиц.
Пришлось спросить вина. Мне стало легче.
Осталась только смутная досада -
ведь, почему-то, именно моя,
заметная, конечно, но ничем
не отличимая от всех персона
понравилась каким-то шутникам.
Быть может, это следствие моих
давнишних пылких юношеских споров? -
Ведь я когда-то был довольно боек
в дискуссиях и задавал вопросы,
которые мне стыдно вспоминать...
Вообще-то стоит поискать среди
забытых адресатов...
"Да, пожалуй,
я слишком неразборчив в переписке -
об этом надо бы подумать завтра..."
"Обед, конечно, пропускать нельзя -
довольно вредно, в животе бурчит..."
"Гаретта, принеси еще бутылку,
да и запри-ка дверь... Нет, погоди -
давай-ка, прежде, мы задернем шторы..."
1992
* * *
Я живу, не считая недели,
пропадая на заднем дворе -
только ноты звенят на пределе,
да значки мельтешат в букваре,
только доски пружинят упруго,
прогибаясь над буйным ручьем,
да скрипит незлобиво подпруга
в перепеве нездешнем, ничьем.
Что нам выпало? - верная доля
затеряться в ничейном краю,
наудачу смятению вторя,
как надежду лелея свою,
и еще не скликая навета,
нас, наверное, знает в лицо
только белка невнятного цвета,
приходящая к нам на крыльцо.
Сон не выгадан. Полная чаша,
знать, не выпита нами до дна.
Невеселая заповедь наша
оказалась на что-то годна.
И событье глядит, не моргая,
продлевая зрачка перелив,
будто краска трепещет нагая,
беспокойную ночь посулив.
И знамение тычется в руку,
не давая скорбеть сгоряча,
доведя до абсурда разлуку,
словно сбросив проклятье с плеча,
и на стонущей, гибнущей шине
вдруг врывается, словно с небес,
что-то рыжее в красной машине
желтой линии наперерез.
Сон не выгадан. Если и дорог -
только лепетом сказочных смут
рыжей белки московских задворок
наудачу прижившейся тут,
только говором дальней метели,
да слепым косяком в небесах,
за которым и мы улетели,
передернув круги на часах.
1992
РАЗГОВОР СО СВЕРЧКОМ
(REMBRANDT VAN RIJN)
"Сегодня вторник. Нехороший день -
опять болят колени, у служанки,
наверное, мигрень - повсюду пыль,
и мало дров, и чем-то подгоревшим,
несет из кухни - чувствуешь, сверчок? -
похлебкой, не иначе... Стыдно думать,
но я, похоже, снова стал ворчлив,
как век тому назад. Что это, старость?
Подкравшийся короткий эпизод
возмездия? Но я не так грешил,
чтоб этого бояться - как на твой
досужий взгляд? Ведь ты-то уж, наверно,
не молод, но едва ли удручен
возмездием... Скажи, какие страхи
гнетут тебя? О чем ты размышляешь -
о теплой печке? О вчерашнем немце?
Его картины - жуткая мазня,
однако, знаешь, трудно передать,
как просто это все проходит мимо,
не задевая. И, на самом деле,
мне неспокойно только от одной
невнятной вещи: с той глухой поры,
как Саски нас оставила, никто
не в состояньи так сварить похлебку,
как я люблю - представь, никто не может,
у всех выходит плохо - у служанок,
у прочих женщин... Знаешь, надо взять
побольше лука, крупную фасоль,
и все варить отдельно - только после
смешать... Ну, это трудно объяснить,
когда смешать, она одна умела
не перепутать - ставила на стол
и гладила меня по голове,
когда я ел... Мне страшно без нее,
ты понимаешь? - Знаю, понимаешь.
Что мне осталось - темные круги
глазниц под беспокойными мазками,
сухие грозди сбывшихся предчувствий
и ветренные оргии созвездий,
когда озноб пронзает под плащем... -
Совсем немного. Пустота скупится...
Откликнись, Саски - мне тоскливо здесь,
колени ноют, надоевший климат
меня убьет... Она не отвечает -
ты понимаешь? - ничего не сделать.
Когда я с этим свыкнусь - через год?
Нескоро же... Меня тревожит время,
оно неласково ко мне и чем-то
враждебно мне, как глаз ростовщика
через дорогу, как ухмылки ведьм
и сытая неторопливость знати...
Ты знаешь, все неласковы со мной,
но время проницательней - пожалуй,
его не обмануть, как я могу
их одурачить всех - одним мазком,
почти неотличимыми штрихами,
способными перевернуть судьбу
наоборот... Но время не поймаешь
за пояс и к холсту не подведешь...
Довольно, впрочем, пусть приходит ночь -
спокойная неспешная пора
моих всесильных призраков. За ними
расступятся преграды темноты
и можно будет думать о скале,
дразнящей небо острыми углами
и отчего-то ставшей выше неба,
и сблизившей далекие цвета -
такие, о которых я не знал
до этого... О да, она стоит
как будто в основании всего
простого, но одно прикосновенье
к неомертвелому, живому камню
меняет суть вещей, и даже люди
настолько переменчивы на нем,
что можно их простить. Прости мне, Саски...
Я буду думать о скале, сверчок, -
вживаться в неизведанные жизни,
пока угли не превратятся в пепел -
до поздних сумерек, когда и ты
откликнешься... Ты не помеха мне.
Меня смешит твой незлобивый голос,
и нам с тобой легко, не так ли, друг? -
Нам на двоих вполне хватает пищи,
и есть о чем поговорить... Так что ж,
давай, сверчок, тоской не тяготясь,
напрягшимся переливаясь горлом,
пой песню, верещи напропалую -
я чувствую, тебе не спится нынче."
1993
* * *
Мы бродили под черным совиным крылом,
открывали вино за случайным столом,
подзывали машину и мчались в ночи
на манящую завязь короткой свечи.
Допивали вино - посреди небылиц,
отрешась от огней позабытых столиц,
как на прелом холсте, заметая следы
на холодной границе оконной слюды.
Я придумал тебя - торопливой на смех
и на шепот, на влажное бегство от всех -
горячась наобум и бездумно свистя,
недоверчивых пять промежутков спустя.
Я придумал твой дом, суету поварих,
говорливых до слез сумашедших твоих
и рачительных слуг, не искавших улик,
и божка на стене перепуганный лик.
В нехорошее время, в сухую грозу
мы летали над спесью, царившей внизу,
и не знали утрат - если даже и нас
беспокойным лучом находили подчас,
мы валились навзничь, потешаясь над ним
и, укрыты лиловым покровом одним,
допивали вино, как гремучую взвесь,
бережливой совой припасенную здесь.
Я придумал цвета и трепещущий звук -
было все, только ты ускользала из рук,
и пространство тебя торопливо влекло
на невидимый знак за тугое стекло.
И тогда, над безумною степью крича,
что-то певчее утром срывалось с плеча
и металось по свету, не зная следа,
по которому ты пробиралась сюда.
1993
* * *
Ветер в заливе и брызги с моря.
Странная рябь набегает, вторя
зелени камня, и, смытый с пирса,
дремлет окурок, в который впился
солнечный луч, угодивший в фокус,
дремлет в витрине засохший крокус,
сладкая дрянь и хлебец покорный
дремлют, пугая застывшей формой,
тут же на досках, как скорбный фетиш
той же породы, какую встретишь
только, пожалуй, в нестройном хоре
собственных мыслей, которым море
чем-то не чуждо, но слишком внятно
невыносимо... Сухие пятна
гнили на пирсе. Сухие доски.
Память на гулкий порыв неброский
у волнореза, где пахнет тиной.
Память на длинный косяк гусиный -
старая песня... Влекомы грустью,
гуси не плачут, слетаясь к устью,
тем отличаясь от скорбных, праздных
прочих двуногих, двукрылых - разных
странных созданий, и влажный клекот
чем-то назойлив, хотя далек от
всех назиданий, в которых море
столь преуспело, с собою споря.
Гуси не плачут. Случится сполох
темной природы в объятьях полых,
трубчатых, рваных. Встревожит зуммер -
"Надо же, он, я считала, умер."
Вечер воспрянет, ослепит фарой
встречной машины тугой, поджарой,
стиснет пространство недоброй силой -
"Эта игра не опасна, милый.
Нужно вначале зажмурить глазки,
видишь - картинка, на эти краски
нужно теперь наложить оттенки -
делать шажки, не касаясь стенки.
Вот и прекрасно, идем по кругу -
можно теперь подойти друг к другу,
можно быстрей, но не слишком вольно,
чтобы не сделать друг другу больно..."
Гуси клекочут, и ветер воет. -
"Ветер ярится, когда нас двое." -
Встречной машине не стать на пару
с нами безумной, прищурив фару.
Слово не вспомнить... "По крайней мере,
мы не дойдем до ненужной двери,
то есть, едва ли с тобою вместе
где-то сойдемся в ненужном месте,
то есть, разлука страшна не слишком,
если не верить картонным фишкам,
сброшенным на пол, когда артиста
вдруг уличили в игре нечистой
или фальшивой..." Трепещет море.
Ветер ярится, сличая горе
по горизонту - свое, не наше, -
поздний прохожий рукою машет,
будто по нам невзначай тоскуя,
будто вбирая печаль морскую.
Что нам до ветра... "Своей ли тени
ты испугался, пройдя ступени,
что понемногу влекут навстречу
той пустоте, где тебе отвечу
я ли, не я, иль никто на свете?
Видишь - чердак, где играют дети,
видишь - на крыше резвится кошка,
видишь - последний этаж, окошко
под потолком, дотянись дотуда -
здесь пребывать и не верить в чудо
просто нелепо, хотя, пожалуй,
это - за дверью ненужной, ржавой,
где для меня не хватает света -
ты мне расскажешь потом про это?.."
"Милый, не бойся, ступай, не глядя,
чуткие плечи ладонью гладя,
ссорясь со мною и снясь мне в душном,
чуждом тебе тупике воздушном,
в тесном пространстве. - Признайся, скоро
ты добредешь до конца, до вздора,
где, наконец, отличишь по звуку
собственный голос от тех, не в руку
прежде звучавших - в моем ли смехе,
в каждой неправде, во лжи, в помехе,
наспех привитой чужой сноровкой
хмурой браваде твоей неловкой,
может и в ласке... - однажды ночью
все, что захочешь, сличишь воочью,
не заслоняясь слепым обетом, -
ты мне расскажешь потом об этом,
если вернешься?.." Недлинный случай.
Память на гулкий порыв дремучий
у волнореза. Игра без правил,
где победивших никто не славил.
Гуси не плачут, но крик их долог.
Брызги морские и влажный полог
плотного ветра влекут с причала,
не объясняя, зачем звучала
старая песня, пустая книга,
словно воспрянув на срок от мига
до бесконечной прощальной темы,
не выдающей, когда и где мы
снова столкнемся, но властно, тупо
ставящей нас в положенье глупо
что-то предавших, почти без счета
в людном ряду разменявших что-то,
чтоб расплатиться... На смех похожий,
клекот гусиный зудит под кожей,
давится ветром волна живая,
от объяснений уйти желая,
словно строкою в скупом конверте
воспоминанье готовя к смерти
и устремляясь назло повторам
к тем чудесам, не бывать которым.
1993
* * *
О, мой Халем, как весело с тобой
с покатых крыш глядеть себе под ноги,
когда в пыли, беспечны и убоги,
снуют глупцы, бранясь наперебой.
Мы видим, как под нами в поводу