образ неразличим,
отозваться в ответ
не имея причин.
3
Тесно же мне. Стократ
у меня на душе
накопилось утрат,
будто дурных клише,
мест, недобрых ко мне,
истин, сбросивших грим -
словом, всего вполне
лишнего, и за ним
все норовят пролезть,
втиснуться, поднырнуть
неумелая лесть,
полупьяная муть,
подбирается ложь,
бьется фальшивый крик,
и нелепая брошь
давит на воротник.
4
Под бессмысленный свист,
горечи не тая,
я расправляю лист
и вывожу края
тех лукавых равнин,
полных кривых чудес,
где, заносчив, раним,
в оторопи и без,
я, не страшась потерь,
пыл растрачивал свой,
чтоб очертить теперь
хитроумной кривой
и отбросить - сквозь смех,
никого не виня,
не поминая тех,
кто не любил меня.
5
Словно заморский гость
в небогатой стране,
я оставляю злость
там, где чудится мне
недоступный пока
выверенный обвод
берега и река,
затопившая брод,
там, где заводит спор
равный мне - ну а тут,
не поминая ссор,
пряник бросив и кнут,
я сижу, незлобив,
под защитой куста,
лишнее позабыв -
память моя пуста.
6
Слепо стучит клюкой
дятел по бересте.
Тянется за рукой
линия на листе.
Что осталось за ней,
пройденной до конца? -
Полквартала камней.
Три-четыре лица.
Куча бумаги... Весь
прочий ненужный хлам,
оказавшийся здесь,
я оставляю вам
и молчу под кустом
с верным пером вдвоем
в безразлично-пустом
вдохновеньи своем.
7
Мелкий песок. Плато.
Желтая колея.
Эти стихи - про то,
как не помнить, и я,
отвернув от себя
все минувшее вспять,
никого не любя
и не желая знать,
только строчу, строчу...
Тяжко мне. Под полой
черный ворон к плечу
тянется головой,
бьет дурнота в висок,
заполошно звеня,
и колючий песок
засыпает меня.
8
Скоро спустится ночь.
Ворон из-под плаща
Выбирается прочь,
крыльями трепеща.
Сухо свистят сверчки.
Сумеречен, сердит,
ворон в мои зрачки,
не мигая, глядит.
Мне не справиться с ним,
я опускаю взгляд.
Легким махом одним
ворон взмывает над
пустошью, над рекой
воспаленной струной,
ни единой строкой
не простившись со мной.
9
Я не взышу - едва ль
быть одному трудней,
чем без устали вдаль
вглядываться из дней,
полных печали. Стон
не по мне. Под обрыв
смятым желтым листом
прошлый летит надрыв.
Увлекают меня
вихри из тупика,
глубиною маня,
омывает река,
и, дыша горячо,
ворон, сделавший круг,
вновь на мое плечо
опускается вдруг.
10
Тысячи звонких лир
молкнут. Тысяче глаз
усмехается мир,
сбрасывая на нас
черное полотно -
страхи далеких грез.
Лодка идет на дно,
перебравшая слез.
Голос гасит свечу,
перепуган, прибит.
Жмется ворон к плечу,
волосы теребит.
Ни тропы. Ни следа.
Я спускаюсь к реке
и бреду в никуда
с вороном на руке.
1992
ПЕРЕПИСКА
(памяти полковника S.)
Я получаю странные посланья -
красивые рифленые конверты,
надписанные твердою рукой,
и все от разных лиц - а почерк схож,
да и вообще, они похожи всем:
одна и та же плотная бумага
завидной белизны - ну да, такая,
с разводами - и острые края:
однажды, даже, я порезал палец.
Чего хотят мои корреспонденты,
мне трудно разобрать - в любезных фразах
обычно так расставлены слова,
что мысли распадаются на сотни
незначимых частей, и из осколков
я не способен выстроить узор,
на что-нибудь похожий... Но, пожалуй,
бессмыслицею их не назовешь -
там чудится вопрос, причем, не праздный,
настойчивый, и, вглядываясь в них,
я, кажется, уже почти готов
понять его - но тут калейдоскоп
сдвигается на неприметный штрих
зазубренных колесиков, и снова
все домыслы становятся смешны,
и я в сердцах на стол швыряю лист
и вижу, что в строке - дурная шутка,
одна лишь непродуманная лесть
и ничего в конце - ни "до свиданья",
ни, даже, хоть малейшего намека
на чей-нибудь привет - а то еще
дурацкие засушенные розы
приклеены внизу. Какая чушь,
Порой посланья приходили часто,
и я бывал настолько раздражен,
что, не вскрывая, отправлял в корзину
конверты с четкою прямой строкой
и не жалел об этом. Но от них
не так-то просто было отказаться:
я снова находил их на столе -
разглаженные, лишь чуть-чуть с изгибом, -
на самом видном месте, а порой
они оказывались в толстых книгах -
как будто бы закладками, а я
сам никогда не завожу закладок...
Вот так-то. Я подозревал служанку -
мрачнейшую особу - мне казалось,
что в туповатом чувственном лице
моей Гаретты вдруг мелькает тайна,
мне недоступная... Все это вздор.
Она, конечно, поняла все так,
что я к ней придираюсь - эти люди
порой невыносимы, мне потом
потребовалась целая неделя,
чтоб с нею помириться, да и то
она никак не упускала случай,
чтоб буркнуть что-то: "Сами каковы...",
"Вы, сударь, лучше б не сорили пеплом
на кресло" - или уж совсем бестактно -
"Небось, когда Вы выпьете вина,
я Вам милее..." - Правда, тут не так уж
она и не права, чего скрывать:
однажды, выпив, я не устоял,
да и, поверьте, было нелегко
тут устоять, когда ее халат
слегка задрался, полное бедро
мне закружило голову, и я
придвинулся поближе. И, признаться,
ее тяжелое большое тело,
звериный запах ввергнули меня
в такой экстаз... Конечно же, потом
мне было стыдно, но не долго - день.
Гораздо дольше я смотрел с опаской
на моего садовника: супруг
Гаретты - здоровеннейший детина,
сказать по правде. Мне казалось, он
о чем-то догадался, ну и, право,
хоть он, конечно, из другого круга,
да и вообще, слуга, но все же мне
бывало неуютно - и весьма.
Ну да, я трусоват, но что ж поделать.
И, главное, ведь это повторилось.
Да и не раз... Но, впрочем, я отвлекся.
Так вот, мои таинственные письма
то приходили чуть не каждый день,
то пропадали вдруг, и по неделям,
бывало, почта приносила лишь
пошлейшие газеты и счета.
Да, я скучал. Я к ним уже привык,
хотя и злился на невыносимый,
все время ускользающий подвох,
что в них мне чудился - я и теперь
не знаю, то ли их воспринимать,
как каверзу, задуманную кем-то,
попытку ненавязчиво блеснуть,
умело удивить, - а может, это
был просто зов о помощи, который
я недопонял, и который длится,
так до сих пор не понятый никем? -
Боюсь, у этой тайны нет разгадки.
Однажды только в безупречном шифре
случился сбой - у этого письма
вообще достало непривычных черт:
ну взять, хотя бы, торопливый почерк -
наклонный, сбивчивый, косящий вниз -
и странную несовместимость слов
в начальных фразах: первые абзацы
являли просто совершенный бред.
Потом, однако, неизвестный автор
с собой, как будто, справился - страницы
примерно через две, - уже не так
косили буквы, строчки не ползли,
как ящерицы, - и какой-то смысл
стал в них проглядывать. И постепенно
от полного абсурда изложенье
нащупало дорогу к тридцати
страницам - или около того -
весьма приличной прозы. Да, письмо
не назовешь коротким, но тогда
я прочитал его, не отрываясь,
застигнутый врасплох чужою волей
("чужою шуткой" - следует сказать
по трезвом размышленьи, или лучше,
"чужой издевкой"), и когда сюжет
внезапно оборвался, как обычно,
ничем не указав на окончанье,
я все никак не мог освободиться
от странных ощущений - пустота
влекла меня, я грезил наяву
и не умел избавиться от грез,
порой настолько погруженный в них,
что стыдно рассказать... В моем лице
безвестный автор получил отменный
пример читателя. Такой конфуз.
И все же, несмотря на раздраженье,
мне чем-то симпатичны - и письмо,
и тот кто мне писал, и сам полковник -
полковник больше всех. Конечно, я
его запомнил, в чем-то с ним сроднился,
хоть мы совсем несхожи, и вообще,
все это в прошлом... То письмо я сжег. -
Немного колебался, но потом
рассудок взял свое. Мои посланья
вначале, будто бы в отместку мне,
почти что перестали приходить,
но после все наладилось - и в них
все было как обычно: странный шифр
уже не оборачивался больше
понятным текстом - шифр и ничего
ненужного. Злосчастное письмо
почти забылось, больше не тревожа.
Я сжег его, - ну да, я говорил.
Лишь иногда меня томит вопрос:
тот текст - ну да, в письме - он ведь еще
кому-то попадался? То есть, он
есть где-то? У кого-то на столе?
В библиотеках, на забытых полках,
пусть неизвестный никому, но где-то
он существует? Дело не мое,
конечно же, но было бы смешно
узнать, что автор, выбравший меня
в читатели - без всякого согласья,
да и вообще без спроса, но однако ж,
пославший мне десятка три страниц -
был так самонадеян, что нигде
не спрятал запасного экземпляра
на случай... - ну на случай, если почта
схалтурит, или, связанный делами,
я просто не замечу меж бумаг
таинственного текста, или - ладно,
на случай, если я его сожгу,
встревоженный угрозою моим
спокойствию, привычкам, положенью?
Кто в этом виноват? И кто меня
осудит? - Тем, кто взялся за писанье
историй, верно следует самим
заботиться о собственных трудах,
не ожидая помощи от прочих,
как не ожидаю никогда
чьего-то бескорыстия... И все ж,
когда я вспоминаю о письме,
о том, как я читал его - взахлеб,
не отрываясь, смазав распорядок
привычной жизни, - и потом ворчал
на автора, но снова возвращался
к исписанным листам, меня гнетет
тревога. Отвратительное чувство -
тревога... Там, в письме, его следы,
казалось бы, заботливо прикрыты,
но их, мы знаем, до конца не спрячешь.
Возможно, этим автор и берет -
невнятно будоражещее нечто
проглядывает через календарь
скупых событий, без натуги скачет
на следующий лист - от первых фраз
до середины, где большой корабль
грузился перед выходом, - и дальше
к автомобилю... Впрочем, если взяться
об этом вспоминать, то будет лучше
начать сначала. Это был рассказ...
То был рассказ, точнее - часть рассказа.
Там фигурировал полковник S. -
седеющий, потрепанный войной
и вдоволь наигравшийся со смертью.
Он видел многое - и знал победы,
и был разбит в каком-то городке,
который только памятным сраженьем
кому-то и известен, был в плену,
что стоило ему немало крови
впоследствии - однако, он пробился
опять на самый верх и завершил
весьма недурно долгую карьеру.
Теперь он окопался в безмятежном
курортном месте - высоко в горах,
не слишком далеко от океана.
Неброский дом, приобретенный им
у старых разорившихся хозяев,
дарил спокойствие... - И дальше там,
в рассказе, очень точными штрихами
был обрисован весь туземный быт
полковника - как он ценил прогулки,
обеды в одиночестве, болтал
с развязною молочницей в то время,
когда еще досматривали сны
порядочные граждане... Конечно,
мой пересказ достаточно убог,
да и не все я помню... - Постепенно
завязывались разные знакомства -
с соседями, с соседскими друзьями
и с местными властителями дум,
облюбовавшими ближайший бар,
который он вначале презирал,
но понемногу начал посещать
и даже полюбил его - наверно,
за чуть тяжеловесный интерьер.
Горячность собеседников слегка
его коробила, но, что поделать,
он терпеливо слушал всякий вздор -
все больше о политике, - хотя
порой ему бывали интересны
и эти люди - их самодовольство,
готовность к рассужденьям на пустом
избитом месте, но и тут же их
стол деятельный - не сказать, язык,
но ум, стремленье к хитрым изворотам
ума, что было, в общем, не внове
полковнику, но здесь, когда досуг
собой заполнил все, не раздражало,
как прежде в штатских, может быть, влекло
какой-то новой прихотью свободы
и вызывало зависть. Он сдружился
с Отелио - профессором наук,
ушедшим на покой. Они вдвоем
предпринимали дальние прогулки
на горные озера - без поклажи,
почти без снеди - несколько часов
ходьбы через лесистые холмы
безумной красоты. Тогда полковник
вдруг с удивленьем для себя открыл
необъяснимый, выверенный мир
нетронутой природы - как бы вновь,
не так, как он привык, с одной лишь целью
удачнее расположить войска,
занять высоты, пристрелять орудья...
Он узнавал гармонию вещей,
нисколько не нуждавшихся во внешних
оценщиках, помощниках и прочих
блюстителях - вещей, чья красота
самодостаточна и оттого
предельно безразлична к окруженью -
задумчива, порою холодна,