Москве, утратив прежний узкокастовый характер. Все, конечно, понимали его
глубокие социальные корни, но, не довольствуясь диагнозом, прибегали к
паллиативам. Мистер Куль предлагал натурпремирование перешедших на
производительный труд, товарищ Назимова (которая вообще, как и большинство
встреченных мною коммунистов, отличалась крайним идеализмом) стояла за
нравственную работу, в частности за лекции, посвященные великим коммунисткам
мира.
Большую роль в комиссии играл товарищ Раделов, комиссар продкома. Он
приходил иногда к мистеру Кулю, и мы с ним познакомились. Человек, всецело
преданный своей идее, он говорил исключительно о вагонах, грузах, пудах
хлеба, сушеной рыбе и прочем. Сам он ходил в перелицованной дамской жакетке,
неизвестно как к нему попавшей и совершенно изодранной, питался фунтом хлеба
и мерзкой жижей, именуемой "супом из овощей для столовых категории "Б",
худел, болел, но ничего, помимо ползущих по каким-то линиям таинственных
вагонов, не замечал. Была у Раделова одна слабость -- порой находила на него
дикая, нечеловеческая страсть к женщине, не к какой-либо,-- обремененный
вагонами, он людей не замечал,-- но к жейщине вообще. Был же он уродлив до
какой-то музейной исключительности, с пурпуровым лицом, глубоко изрытым
оспой, с бельмом на левом глазу и с огромным кадыком, трепещущим под высоким
бумажным воротничком. Никакая женщина к нему никогда ничего, кроме
брезгливости, смешанной с жалостью, не испытывала. Пойти к проститутке
Раделов не мог, это в корне противоречило его принципам,но порой занимался
наивным самообманом, а именно находил какую-нибудь горничную или белошвейку,
приносил ей подарки, говорил ей полчаса об идеях, а потом, теряя сознание,
говорить переставал, действовал.
Как раз такую вспышку давно не удовлетворенных вожделений испытывал
Раделов, когда я с ним познакомился. Минутами казалось, что.вот-вот
произойдет необычайное крушение его таинственных поездов.
Как-то вечером Раделов пригласил меня и Хуренито пойти с ним вместе к
милой телефонистке, которую он просвещает, готовясь стать ее "крестным
отцом" в торжествеиный день вхождения в "ячейку". Мы согласились, и Раделов
захватил с собой два фунта сахару и фунт льняного масла -- весь свой
месячный паик. Как я сказал уже, сам он ел хлеб всухомятку, а чай
(морковный) пил без сахара.
Телефонистка -- товарищ Маруся -- оказалась очень кротким и еще более
худым существом. Я видел в Москве худых людей,-- собственно говоря, только
худых там я и видел,-- но худоба Маруси была поразительной: скелет с плохо
натянутой дряблой кожей. Увидев сахар и масло, она богомольно уставилась
глазами на них и оторваться больше не могла. А Раделов принялся с особенным
жаром говорить о вагонах и грузах, сколько пудов чего едет в Москву. "По
карточке "Л" выдадим еще сельдей и керосина. Сколько величия в этом
уравнительном потреблении! Тринадцать тысяч сто два вагона! Единый
хозяйственный план. Впервые трудовые элементы, освободившись от
паразитических, обеспечены всем необходимым!" Маруся все продолжала глядеть
на бутылочку с мутной желтой жидкостью.
Вдруг Раделова всего передернуло. Не докончив гимна в честь новой
карточной системы, он подсел поближе к Марусе и пробормотал, задыхаясь:.
"Вы, товарищ!.. сознательная и прекрасная!.." Мы отошли в сторону и начали
внимательно разглядывать висевшую на стене картинку, "Остров мертвых"
Веклина.
Но неожиданно Раделов вскочил с криком: "У вас кости, слышите, кости
торчат! Что ж это? Как же так?" Маруся, растерянно поправляя блузку,
шептала: "Так что паек уменьшили, за прошлый месяц вовсе не выдали, жиров
нет, простите, товарищ!.." Раделов громко плакал, не плакал даже, а выл.
Среди рыданий пробивались отдельныв слова: "Паек!.. я не могу!.. жиры!.. как
же это?.. бедная!.." Он стал еще уродливее. Распухший, красный, сидя на
корточках, он все плакал и плакал.
Мы вышли. На лестнице было скользко -- ступеньки обмерзли -- и темно, а
из квартиры доносился безумный, ни на что не похожий вой. Учитель сказал
мне: "Люди смеются над каждым, кто не умеет рассчитать шага, кто, ступая, не
замечает ступеньки и падает. Бедные люди -- как они панихидно торжественны
перед своей масляничной чепухой, как беззаботны и тупы перед обреченностью,
перед невозможностью! От тринадцати тысяч ста двух вагонов до ребрышек
Маруси -- один шаг и бесконечность. Слезы Раделова великие, незабвенные
слезы. Если б я возился с обрядами, я собрал бы их в чашу -- новый святой
Грааль. И когда человечество засыпало бы, прихрюкивая от удовлетворения,
сочинив стишок и придумав вполне осуществимую реформу, я кропил бы этими
слезами отчаянья и стыда творцов "гармонии", поборников прогресса, тучную
землю, унавоженную ничтожеством мертвых и обжорством живых!"
Глава двадцать седьмал. Марк Аврелий и главки.-- "шаксэ-ваксей"
Положение Хуренито упрочилось, и он получил в Коминтерне высокое
назначение. Я же продолжал с Дуровым революционизировать кроликов, получая
за это половину академического пайка. Так шли месяцы. Я ел пшенную кашу,
ночью контрабандой мечтал о жирных бифштексах, о парижских кафе, о жизни
легкой и невозвратимой. Иногда мне становилось невмоготу, и я искал
поддержки у Хуренито, неизменно бодрого, хотя тоже сильно похудевшего и от
холода в нетопленных комнатах захворавшего ревматизмом.
Мы с ним любили ходить поздно вечером по совершенно пустым, мертвым
улицам с задымленнымигрязными домами. Москва казалась сестрой Брюгге или
Равенны, громадным мавзолеем, и только неожиданные отчаянные гудки
автомобиля да лихорадочные огни в окнах штабов или комиссариатов напоминали,
что это не развалины, но дикие чащи, что мы не засыпаемые снегом
плакальщики, а сумасшедшие разведчики, ушедшие далеко в необследованную
ночь.
Во время одной из таких прогулок на Красной площади мы встретили
Алексея Спиридоновича. Имел он вид человека окончательно затравленного и
отчаявшегося. Рассказал нам, что, увы, дух духом, а помимо сего низменное
брюхо. Словом, ему пришлось "сдаться в неравной борьбе" и поступить на
службу. Он долго колебался, до последней минуты помышлял о самоубийстве и о
бегстве на Дон, потом написал письмо потомству с оправданием своего поступка
и выбрал наконец место, где паек был немного лучше (два фунта масла).
Учреждение пазывалось "Гувузом", и он должен был курсантам, обучавшимся
ведению военного ховяйства, читать лекции о русской литературе. "Но
представьтв себе, какой ужас! Варвары! Можно ли это пережить? И Европа все
еще молчит! Я начал читать им про Чехова, про нежных задушевных земцев,
мечтавших о царствии божьем на земле, явился какой-то комиссар и заявил мне,
что все это никому не нужно, пора бросить буржуазное нытье и начать писать
полезные рассказы о героях трудового фронта, провысивших на сто процентов
задание Главка. Стихов Лермонтова об ангеле он также не одобрил и указал на
какого-то Демьяна Бедного, который уговаривает крестьян менять картофель на
гвозди. Что ж мне делать? Сказано -- простится все, кроме хулы на духа
святого!.."
Учитель остался спокойным: "Этот комиссар, видно, хороший парень, не
лишенный остроумия. Пожалуйста, познакомь меня с ним. Я решительно
предпочитаю коммуниста, влюбленного в гвозди, нежели коммуниста в роли
Лоренцо Великолепного, который хмыкает от умиления пред "вечностью
надклассового Лермонтова". Что делать, любезный, не ты выбирал себе эпоку
для рождения. Несомненно, ты попал не в свой век. Мне очень жаль тебя, но
ругаться и поминать историю нечего. Ей подобные коленца выкидывать не
впервые. Придет денек, и главки, гвозди, прочая дрянь претворятся в
изумительную мифологию, в необычайные эпопеи. Я даже смею думать, что
эпирский пастух прежде согревал свою похлебку на костре, нежели его
поэтический внук произвел на свет Прометея. Теперь время начала, то есть
варварства, огульного отрицания, примитивной мощи первых шагов, которыми (в
отличие от обычного) очарована не перепуганная мамаша, но сам, достаточно в
себя влюбленный, младенец. Прости, немного гинекологии: чтобы младенец жил,
надо отрезать пуповину. Потом его поднесут к материнским сосцам, и пойдет
махровый Ренессанс. Лермонтова твоего откопают и будут воздыхать: "Как
прекрасно! и этого они не понимали1.."
Алексей Спиридонович не мог согласиться: "Они варвары, но у них нет
высоты духа, превосходства этики! Бога у них нет! Они не первые христиане,
они просто вандалы! Я сам ждал нового откровения, я сам томился от
материализма Европы, я сам готов был вот на этой Театральной площади пасть
ниц перед суровым пророком. Но при чем тут святые гвозди и непогрешимые
главки?.."
"Очень просто! Ты ждал пророка, похожего на себя в идеальном аспекте,
то есть изучающего Соловьева и Достоевского, но не бегающего в промежутках к
девочкам. А получилось нечто вовсе неожиданное. Но вспомни,-- разве первые
христиане показались римлянам носителями "великого откровениями, а не
жалкими рабами с невежеством, суевериями и примитивной моралью? Вместо
высокого римского права коммунистический лепет недорезанных евреев, вместо
Гомера --, убогий декалог какого-то побежденного племени. Разве Нерон
презирал христиан? Он их просто боялся, а презирали христиан другие -- более
умные конфрэры твоего Мережковского, например Марк Аврелий, Главки -- вот
новый завет!
Гляди (мы проходили в это время мимо Большого театра)! На почти
развалившемся доме мигают лампочки. Что это? Рекламы новых папирос? Нет,
скрижали Синая -- "Да здравствует электрификация!" В стране, сносившей
последние портки, корчащейся от голода и сыпняка, замерзающей в дырявых
избах, потому что нет гвоздей, слышишь, гвоздей, а не святителей,
сумасшедший возглас: "Электрификация!" Собираются люди, слушают доклады,
чертят схемы, и для иих светят грошовые огоньки, озаряя далекий
электрифицированный рай с танцующими молотилками, беззаботными мельницами,
рощами беэдымных фабрик. Ради этого пусть падет наземь последний лоскут
рубахи, пусть вши съедят вспухший от жмыха живот, пусть погибнут сотни
тысяч. "Верую в огонек!,-- кричит он. -- Чем не современный пророк? "
От слов Учителя мне стало невыразимо страшно. Взяв под руку стонущего
Алексея Спиридоновича, я повел его к себе. Мы погрызли корочку хлеба и
начали друг друга утешать, может, все это не так, а наоборот. Коммунисты
станут другими, добрыми, душевными, позволят мне печатать стихи о Петре и
Павле, а Алексею Спиридоновичу читать курсантам: "Мисюсь, где ты?.."
Закрывшись моим полушубком, двумя старыми жилетами и ковриком, мы наконец
уснули.
Ближайшие недели доставили мне некоторое развлечение. Учитель,
командированный на Кавказ для участия в съезде народов Востока, взял меня и
Айшу с собой.
Наше путешесавйе было живописным: желая изучить нравы и обычаи
населения, Учитель отказался от купе в спальном вагоне. Мы с трудом влезли в
теплушку, и то лишь благодаря применению Учителем приемов французской борьбы
и воинственному реву Айши. В теплушке мы оказались в обществе веселом и
разнообразном. Но, к сожалению, две недели мы должны была простоять, так как
даже легкое движение рукой вызывало ропот и негодование всего вагона.
Впрочем, на третий день мы освоились и научились спать стоя. Поезд шел очень
своеобразно, от одной счастливой случайности до другой. Мы останавливались у
какого-нибудь станционного амбара и разбирали все здание, досок хватало