Никогда я не жил так честно, скудно, духовно и целомудренно. Вся Москва
представлялась мне монастырем со строгим уставом, с вечным постом, обеднями
и оброками. Даже в скуке было нечто подвижническое, и только обросшие жиром
сердца не поймут трогательного величия народа, прокричавшего в дождливую
осеннюю ночь о приспевшем рае, с низведенными на землю звездами и потом
занесенного метелью, умолкшего, героически жующего последнюю горсть
зернышек, но не идущего к костру, у которого успел согреться не один
апостол!
Учитель нигде не работал, ничего не делал, курил беспрерывно махорку и
глядел прямо пред собой невидящими, остановившимися глазами. Мне он сказал:
"Один поэт написал книгу "Лошадь как лошадь". Если продолжать,-- можно
добавить "Государство как государство". Мистер Куль -- в почете. Эрколе --
курьер. На рассыпных папиросах и на морковном кофе герб мятежной республики
"РСФСР". Французы написали на стенах тюрем: "Свобода -- Равенство --
Братство", здесь на десятитысячных ассигнациях, которыми набивают себе
карманы спекулянты и подрядчики, революционный клич: "Пролетарии всех стран,
соединяйтесь!" Я не могу глядеть на этот нелетающий самолет! Скучно!
Впрочем, не обращай внимания. Это можно видеть и наоборот. Я как-то увидел и
даже решил у тебя хлеб отбивать, написал стишки. Слушай:
Нет, в России не бунт, нет, в России не смута! Ее знамена -- державный
порфир, И она закладывает, тысячерукая, Новый мир. Пусть черна вседневная
работа, Пусть кровью восток осквернен Исполинская, бабочка судорожно бьется,
Пробивая жалкий кокон. Так, в бумагах скудных Совнархоза, Под штыком
армейца, средь чернил и крови, В великом. томленье готова раскрыться дивная
роза Неодолимой любви...
И так далее. Хотел послать их Шмидту в Совнархоз, но решил, что он за
"скудные" обидится, и порвал. Тарарабумбия! Видишь ли, и чем дело, Эренбург,
мне надо умереть, потому что свои дела я закончил!"
От ужаса и тоски я не мог вымолвить слова, но, вцепившись в колено
Хуренито, качал бессмысленно головой. Учитель же продолжал:
"Мне окончательно все надоело. Но умереть, как это ни странно, довольно
сложное предприятие. Один болван зовет меня "гидом", второй --
"компаньоном", третий -- "другом", четвертый -- "товарищем", пятый --
"хозяином", шестой -"господином" и ты, седьмой,-- "Учителем". Что скажут все
семеро, узнав, что Хулио Хуренито покончил с собой, как обманутая модистка?
На всю жизнь их вера в коммерцию, в дружбу, в божественность, в мудрость
будет поколеблена. Я не столь жесток. Я должен умереть пристойно. Для
всякого другого это легко -- достаточно иметь несоответствующие убеждения,
Но у меня, как ты знаешь, нет никаких убеждений, и по-этому я выходил с
веселой улыбкой из всех префектур, комендатур, чрезвычаек и контрразведок.
За идеи я не могу умереть, остается одна надежда -- сапоги.. "
Потрясенный страшными словами Учителя и непонятным упоминанием сапог,
-- я решил, что он сошел с ума, и хотел бежать за мосье Деле, у которого
имелся соответствующий опыт. Но Учитель остановил меня и снова предложил
полюбоваться высокими английскими сапогами, шнурующимися доверху,
полученными им в Елизаветграде, когда он был претендентом на российский.
престол.
"Я могу погибнуть только из-за сапог. Беда в том, что большевики вывели
в Москве всех бандитов. Мне придется поехать на юг, где нравы много проще.
Ты и Айна поедете со миой. Его я люблю больше всех, Tебя я совсем не люблю,
но ты будешь писать мою биографию и должен поэтому сопровождать меня до
конца. Приготовься -- мы едем завтра в Конотоп, это, кажется, уютный
городишко".
От страха и муки я совершенно обалдел. Может, надо было осмелиться
отговорить Учителя или постараться, для такого случая, раз в жизни выдавить
из проклятых желез хоть одну слезу. Но я, ничего не соображая, пошел к
знакомым и получил бумаги для Учителя и для нас. В удостоверениях значилось,
что мы едем в Конотоп "ликвидировать безграмогность".
Придя вечером домой, я не топил печки, не писал стихов, не мечтал, но,
сидя в углу на корточках, до утра кричал: "Караул! Караул! Учитель хочет
умереть из-за сапог!.," И пел похоронный марш.
Глава тридцать третья. Смерть учителя
Это был крестный путь. Я знал, что Учитель довершает изумительное
здание своей жизни, что для потомства его смерть будет неизбежной и
торжественной точкой на странице, которая не могла не быть последней. Но я
любил его простой животной любовью, как способен любить лишь пес, которого
подобрали на улице паршивым, слепым щенком. И, верный этому чувству, я, не
думая о потомстве и не обращая внимания на смущенных пассажиров, закинув
голову, долго и отчаянно выл.
Зачем я пишу теперь о моем горе, о моей слабости? Ведь не для того,
чтобы поделиться своими жалкими переживаниями, я тружусь над этой книгой.
Это -- повесть о великом Учителе, а не о слабом, ничтожном, презренном
ученике. Илья Эренбург, автор посредственных стихов, исписавшийся журналист,
трус, отступник, мелкий ханжа, пакостник с идейными, задумчивыми глазами,
выл на скамье вагона. Кто сможет вынести эту оскорбительную, назойливую
деталь, когда рядом с ним, в том же вагоне готовился к смерти, крутя козью
ножку и шутя с Айшой, наиболее достойный человек нашего века.
Я не стану говорить ни о горе Айши, ни о приезде нашем в маленький
городок, ставший отныне бессмертным. Все произошло так, как предвидел
Учитель. 12 марта под вечер мы сидели на скамье длинного бульвара, который
идет от вокзала к центру города. Учитель, тщательно выбритый и
торжественный, повел нас гулять. Если бы не его разодранный пиджак, я
чувствовал бы себя снова секретарем посла Лабардана. Мне даже на минуту
показалось, что Учитель передумал и собирается не умереть, а объявить себя
царем, президентом или негусом какого-нибудь государства. Но он обратился к
нам со следующими словами, последними словами Учителя:
"Весьма вероятно, сегодня бандит прельстится моими сапогами. Товарищ
Ольтенко сказал мне, что грабежи в городе усилились. К сожалению, потомство
не узнает его имени. Я вижу ясно в 1980 году памятник, воздвигнутый этому
неизвестному избавителю государств бывших, сущих и будущих от мексиканского
бандита Хулио Хуренито. Жаль, что я не могу положить к его ногам венок --
это очень приятное занятие. Для этого и для многого другого ты, Эренбург,
отправляйся после моей смерти в какое-нибудь тихое место и, времени своего,
никому не нужного, не жалея, но и строк бессмысленно не нагоняя (ты это
любишь делать), опиши все, что знаешь о моей Виза, беседы, труды и анекдоты,
анекдоты предпочтительно. Давно уже место эпопеи или проповеди занял анекдот
-- он ключ и сокровищнице человечества. Над этой книгой умные будут
смеяться, глупые негодовать. Впрочем, и те и другие мало что поймут. Тогда
не печалься над своей бездарностью. Понять меня дело вообще трудное. В самом
начале угрюмого величественного дня я говорил уже, забегая вперед, как пес,
принюхиваясь, прислушиваясь, о дне завтрашнем. Алексей Спиридонович как-то
спросил меня, неужели я так ненавижу эту жиань?.. Нет, не ненависть, но
величайшая нелюбовь опустошила мое сердце. Стройте! Трудитесь! Растите! Я не
зову вас назад, бомб не подсовываю и, снявши штаны, пасти овец по примеру
Раймонда Дункана не рекомендую. Дорогой Айша, верь мне, ты самый прекрасиый
из всех людей, встреченных мною и жизни. Но не твоим детством спасется мир.
Ты уже десять раз "защищал культуру", ты сидишь в подотделе, любишь
самопишущие ручки и патефоны. Словом -- порядок времен года и прочее. Чтобы
спираль мира ринулась к новому счастью, должен быть описан круг столетий,
круг крови, пота, железный круг.
Я вижу полдень этого встающего дня. Парфенон будет казаться жалкой
детской игрушкой в столовых исполинских штатов. Пред мускулами любой
водокачки застыдятся дряблые руки готических соборов. Простой уличный
писсуар в величье бетона, в девственной чистоте стекла превзойдет пирамиду
Хеопса. Так будет! Здесь, в нищей, разоренной России, я говорю об этом. Ибо
строят не те, у кого избыток камня, а те, кто эти невыносимые каменья
решаются скрепить своей вязкой кровью. Я это предвижу, но не радуюсь.
Мне хочется в последние мои часы прозреть иное, следующее, туманное.
Вот идет человек с папкой бумаг. У него сзади в кармане браунинг. Не
бойтесь, это не бандит, но честный чиновник. Утром он отстучал нечто на
машинке за номером и расстрелял человека, с ним несогласного. Сейчас он
пообедал и бодро идет на заседание. Видите около него кошку? По всей
вероятности, она съела сегодня мышь. Позвольте мне преклониться пред кошкой,
пред Айшой, пред отсутствием номеров и посмотреть вперед -- неужели там не
кошки, а лишь номера, номера, даже кошки за номерами? Мир замкнут для
человека. Что ему не только Марс, но лошадчество? О звездах он думает лишь в
дни влюбленности, как о специальной небесной иллюминации. Новые миры -- это
снаряжение экспедиции на Южный полюс. Он отъединился, замкнулся, потерял
гармонию. Человека можно заставить ходить по канату, но как только уйдут
зрители, он шлепнется на мягкий песок арены. Вне гармонии нет свободы, нет
любви, нет преодоления смерти. Либо мистер Куль научными средствами выводит
со света, как тараканов, Айшу, либо Айша запросто, в семейном кругу,
завтракает бедрышком мистера Куля. Или обоих их запрягут в одно ярмо, и они
будут, ненавидя друг друга, всех и все, тащить праздничную колесницу
"освобожденного человечества". Или Эрколе сам но себе чешет пуп на виа
Паскудини, или вечный военный парад Шмидта. Бегут от смерти, ищут ее, но
никто не засыпает просто, все дергаются и прыгают. Вместо любви
приход-расходная книга -- близости, помощи, измен, отчуждений, любовь не
объекта, но своего чувства, согревание по рецепту доброго Царя Давида своего
холода на чужом сердце. Вне гармонии нет жизни, но лишь существование людей
и племен. Вот мосье Дэле тоже гармонию поминал. Для него это разумная диета,
с'редняя из всех сложенных в одно единиц. Я не об этом, конечно, говорю, но
о потерянном человеческом ощущении, необходимом для прекрасной жизни, в ладе
со всей вселенной.
Я не знаю,.как оно будет обретено -- и лабораториях, на пожарищах
стихийной катастрофы или последним напряжением разумной воли. Я не знаю,
когда придет этот час свободы, восторга, бездумья. Знаю, что он придет. Еще
знаю, что для этого надо торопить неизбежную стрелку событий, войн,
революций нашего нелюбого мне дня.
Делайте это, как умеете. А мне что-то больше не хочется. Я сыт по
горло, в животе тяжесть -- словом, величайшее несварение, которое потрясло
бы даже нашего Дэле. Прощайте, друзья мои! Берегите свое здоровье! С трупом
моим не возитесь! Еще -- кушайте в Москве простоквашу, это ненормированный
продукт и рекомендуется для бессмертья".
Кончив говорить, Учитель съел мороженую грушу и вытер лоб красным
фуляровым платком; Айшу он поцеловал, мне же подарил обкуренный пенковый
мундштучок и, приказав нам сидеть на скамейке, пошел вперед по пустынной
улице. Я дрожал и хныкал. Вскоре раздался чей-то резкий крик, свист и
близкий вылстрел. Айша бросился бежать, догоняя Учителя, я же свалился под
скамью и там, свернувшись, замер.
Через четверть часа я выполз и решился пойти на розыски. В ста шагах от
скамьи я увидел Учителя, лежавшего в канаве с окровавленным лицом. Он был
мертв, сапоги сняты с сиротливых холодных ног. Я упал рядом, не выпуская из