- Нет счастья в жизни,- сказал он и сплюнул.- Тебе налить?
- Будет.
- Вот тебе хорошо было жить?
Старик долго молчал.
- В твои годы я так не думал,- негромко заговорил он.- Знал работал
за троих. Сколько одного хлеба вырастил!.. Собрать ба весь, наверно, с
год все село кормить можно было. Некогда было так думать,
- А я не знаю, для чего я работаю. Ты понял? Вроде нанялся, работаю.
Но спроси: "Для чего?" - не знаю. Неужели только нажраться? Ну, нажрал-
ся... А дальше что? - Иван серьезно спрашивал, ждал, что старик скажет.-
Что дальше-то? Душа все одно вялая какая-то...
- Заелись,- пояснил старик.
- И ты не знаешь. У вас никакого размаха не было, поэтому вам хвата-
ло... Вы дремучие были. Как вы-то жили, я так сумею. Мне чего-то больше
надо.
- Налей-ка,- попросил старик. Выпил, тоже сплюнул.- Сороконожки,-
вдруг зло сказал он.- Суетитесь на земле - туда-сюда, туда-сюда, а толку
никакого. Машин понаделали, а... тьфу! Рак-то, он от чего? От бензина
вашего, от угару. Скоро детей рожать разучитесь...
- Не скажи.
- И чуют ведь, что неладно живут, а все хорохорятся, "Разма-ах"! А
чего гнусишь тогда?
- Чего эт тебя заело-то? Что дремучими вас назвал? А какие же вы?
- Лодыри вы. Светлые. Вы ведь как нонче: ему, подлецу, за ездку рупь
двадцать кладут - можно четыре рубля в день заробить, а он две ездки де-
лает и коней выпрягает. А сам - хоть об лоб поросят бей - здоровый. А
мне двадцать пять соток за ездку начисляли, и я по пять ездок делал, да
на трех, на четырех подводах. Трудодень заробишь, да год ждешь, сколь
тебе на его отвалят. А отвалили - шиш с маслом. И вы же ноете: не знаю,
для чего робить! Тебе полторы тыщи в месяц неохота заробить, а я за та-
кие-то денюжки все лето горбатился.
- А мне не надо столько денег,- словно подзадоривая старика, сказал
Иван.- Ты можешь это понять? Мне чего-то другого надо.
- Не надо, а полтора рубля - похмелиться - нету. Ходишь как побируш-
ка... не надо ему! Мать-то высохла на работе. Черти... Лодыри. Солныш-
ко-то ишо вон где, а они уж с пашни едут. Да на машинах, с песнями!..
Эх... работники. Только по клубам засвистывать, подарки отцам масте-
рить...
- Нет, уж такой жизни теперь не будет, чтоб... Вообще ты формально
прав, но ведь конь тоже работает...
- Позорно ему на свинарнике поработать! А мясо не позорно исть?
- Не поймешь, дед, - вздохнул Иван.
- Где нам!
- Я тебе говорю: наелся. Что дальше? Я не знаю. Но я знаю, что это
меня не устраивает. Я не могу только на один желудок работать.
Эх, на один желудочек,
На-нина-ни-на...- пропел он.
Старик усмехнулся:
- Обормот. Жена-то пошто ушла? Пил небось?
- Я не фраер, дед, я был классный флотский специалист. Ушла-то?.. Не
знаю. Именно потому, что я не был фраером.
- Кем не был?
- Это так...- Иван поставил гармонь на лавку, закурил, долго молчал.
И вдруг не дурашливо, а с какой-то затаенной тревогой, даже болью ска-
зал: - А правда ведь не знаю, зачем живу.
- Жениться надо.
- Удивляюсь. Я же не дурак. Но чем успокоить душу? Чего она у меня
просит? Как я этого не пойму!
- Женись, маяться перестанешь. Не до этого будет.
- Нет, тоже не то. Я должен сгорать от любви. А где тут сгоришь!.. Не
понимаю; то ли я один такой дурак, то ли все так, но помалкивают... Ве-
ришь, нет: ночью думаю-думаю - до того плохо станет, хоть кричи. Ну за-
чем?!
- Тьфу! - Старик покачал головой.- Совсем испортился народишко.
А день тихо умирал, истлевал в теплой сырости. Темней и темней стано-
вилось. Огоньки в огородах заблестели ярче. И все острее пахло дымом.
Долго еще будут жечь ботву и переговариваться. И голоса будут звучать
отчетливо, а шум и возня в деревне будут стихать, И совсем уже темно
станет. Огоньки в огородах станут гаснуть, И где-нибудь, совсем близко,
звучный мужской голос скажет:
- Ну, пошли, ладно,
Насколько тихо, спокойно и грустно уходит прожитый день, настолько
звонко, светло и горласто приходит новый. Петушня орет по селу. Суетятся
люди, торопятся. Опаздывают.
Иван поднялся рано. Посидел на кровати, посмотрел в пол. Плохо было
на душе, муторно. Стал одеваться.
Мать топила печку; опять пахло дымом, но только это был иной запах -
древесный, сухой, утренний. Когда мать выходила на улицу и открывала
дверь, с улицы тянуло свежестью, той свежестью, какая исходит от лужиц,
подернутых светлым, как стеклышко, ледком; от комков земли, окропленных
мелким бисером изморози; от вчерашних кострищ в огородах, зола которых
седая, и влажная, и тяжелая; от палого листа, который отсырел с весной,
но все равно, когда идешь, громко шуршит под ногами.
- Может, я схожу к директору-то, попрошу?.. - заговорила мать.
Иван брился.
- Еще чего! В ноги упади - он довольный будет.
- Ну а как жа теперь? - Мать старалась говорить не просительно, как
можно убедительней - понимала; разговор, наверно, последний. - Ходют лю-
ди, просют. Язык-то не отсохнет...
- Я ходил. Просил.
- Да знаю я тебя, тугоносого, как ты просил! Лаяться только умеете...
- Хватит, мам.
Мать больше не выдержала, села на приступку и заплакала тихонько и
запричитала:
- Куда вот собрался? К черту на кулички... То ли уж на роду мне напи-
сано весь свой век мучиться. Пошто жа, сынок, только про себя думаешь?..
Иван знал: будут слезы. И оттого было так плохо на душе, щемило даже,
И оттого он хмурился раньше времени.
- Да што ты меня... на войну, што ли, провожаешь? Што я там?.. Да ну,
к шутам все! И вечно - слезы!.. Мне уж от этих слез житья нету.
- Сходила ба, попросила - не каменный он, подыскал ба чего-нибудь. А
то к инспектору сходи... Што уж сразу так - уезжать. Вон у Кольки
Завьялова тоже права отбирали, сходил парень-то, поговорил... С людьми
поговорить надо...
- Они уж в милиции, права-то. Поздно.
- Ну в милицию съездил ба...
- Хо-о! - изумился Иван.- Ну ты даешь!
- Господи, господи... Всю жись вот так, И за што мне такая доля злос-
частная! Проклятая я, што ли...
Невмоготу становилось, Иван вышел во двор, умылся под рукомойником,
постоял в одной майке у ворот... Посмотрел на село. Все он тут знал. И
томился здесь, в этих переулках, лунными ночами... А крепости желанной в
душе перед дальней дорогой не ощущал. Он не боялся ездить, но нужна кре-
пость в душе и немножко надо веселей уезжать.
Вывернулся откуда-то пес Дик, красивый, но шалавый, кинулся с лаской.
- Ну! - Иван откинул пса, пошел в дом.
Мать накрывала на стол,
- Ну, поработал ба на свинарнике...
Они настойчивые, матери. И беспомощные.
- Ни под каким лозунгом,- твердо сказал Иван.- Вся деревня смеяться
будет. Я знаю, для чего он меня хочет на свинарник загнать... Только у
него ничего не выйдет,
- Господи, господи...
...Позавтракали.
Мать уложила все в чемодан и тут же села на пол у раскрытого чемодана
и опять заплакала. Только не причитала теперь.
- С годок поработаю и приеду. Чего ты?..
Мать вытерла слезы,
- Может, схожу, сынок? - Посмотрела снизу на сына, и из глаз прямо
плеснулось горе, и мольба, и надежда, и отчаяние,- Упрошу его... Он хо-
роший мужик.
- Мам... Мне тоже тяжело.
- А может, сунуть кому-нибудь в милиции-то? Што, думаешь, не берут?
Счас, не взяли! Колька Завьялов, думаешь, не сунул? Сунул... Счас, отда-
ли так-то.
- Тут неизвестно, кто кому сунет: я им или они мне.
Предстояло прощание с печкой. Всякий раз, когда Иван куда-нибудь уез-
жал далеко, мать заставляла его трижды поцеловать печь и сказать; "Ма-
тушка печь, как ты меня поила и кормила, так благослови в дорогу
дальнюю". Причем всякий раз она напоминала, как надо сказать, хоть Иван
давно уж запомнил слова. Иван трижды ткнулся в теплый лоб печки и ска-
зал:
- Матушка печь, как ты меня поила и кормила, так благослови в дорогу
дальнюю.
...И пошли по улице; мать, сын и собака.
Ивану не хотелось, чтоб мать провожала его, не хотелось, чтоб люди
глазели в окна и говорили: "Ванька-то... уезжает, што ль, куда?"
Попался навстречу дед, с которым они вчера беседовали на сон гряду-
щий. Иван остановился. Он подумал, что, постояв, мать не пойдет дальше,
а повернет и уйдет с соседом.
- Поехал?
- Поехал.
Закурили.
- Рыбачил, што ль?
- Попробовал поставить переметишки... Рано ишо.
- Рано,
Мать стояла рядом, сцепив на фартуке руки, не слушала разговор, без-
думно, не то задумчиво глядела в ту сторону, куда уезжал сын.
- Не пей там,- посоветовал дед.- Город - он и есть город - чужие все.
Пообвыкни сперва...
- Што я, алкаш, што ли?
Еще постояли.
- Ну, с богом! - сказал старик.
- Бывай.
Старик пошел своей дорогой. Иван посмотрел на мать... Она, все так же
глядя вперед, пошла, куда им надо идти. Иван пошел рядом.
Прошли немного.
- Мам... иди домой.
Мать послушно остановилась. Иван слегка приобнял ее... Голова ее зат-
ряслась у него на груди. Вот этот-то момент и есть самый тяжелый. Надо
сейчас оторвать ее от себя, отвернуться и уйти.
- Ладно, мам... Иди. Я сразу письмо напишу. Как приеду, так... Ничего
со мной не случится! Не ездют, што ль, люди? Иди.
Мать перекрестила его... И осталась стоять. А Иван уходил. Глупый пес
увязался за ним. Он всегда ходил с хозяином на работу.
- Пошел! - сердито сказал Иван.
Дик повилял хвостом и продолжал бежать впереди.
- Дик! Дик! - позвал Иван.
Дик подбежал. Иван больно пнул его, пес заскулил, отбежал в сторону.
И с удивлением смотрел на хозяина. Иван обернулся. Дик вильнул хвостом,
тронулся было с места, но не побежал, остался стоять. И все так же удив-
ленно смотрел на хозяина. А подальше стояла мать...
"Нет, надо на свете одному жить. Тогда легко будет",- думал Иван,
стиснув зубы. И скоро вышагивал по улице - к автобусу.
Василий Шукшин. Беседы при ясной луне
Марья Селезнева работала в детсадике, но у нее нашли какие-то палочки
и сказали, чтоб она переквалифицировалась.
- Куда я переквалифицируюсь-то? - горько спросила Марья. Ей до пенсии
оставалось полтора года.-Легко сказать-переквалифицируйся... Что я, бо-
ров, что ли,- с боку на бок переваливаться? - Она поняла это "переквали-
фицируйся" как шутку, как "перевались на другой бок".
Ну, посмеялись над Марьей... И предложили ей сторожить сельмаг. Марья
подумала и согласилась.
И стала она сторожить сельмаг.
И повадился к ней ночами ходить старик Баев. Баев всю свою жизнь про-
торчал в конторе - то в сельсовете, то в заготпушнине, то в колхозном
правлении,- все кидал и кидал эти кругляшки на счетах, за целую жизнь,
наверно, накидал их с большой дом. Незаметный был человечек, никогда не
высовывался вперед, ни одной громкой глупости не выкинул, но и никакого
умного колена тоже не загнул за целую жизнь. Так средним шажком отшагал
шестьдесят три годочка, и был таков. Двух дочерей вырастил, сына, домок
оборудовал крестовый... К концу-то огляделись - да он умница, этот Баев!
Смотрика, прожил себе и не охнул, и все успел, и все ладно и хорошо. Ба-
ев и сам поверил, что он, пожалуй, и впрямь мужик с головой, и стал на-
мекать в разговорах, что он - умница. Этих умниц, умников он всю жизнь
не любил, никогда с ними не спорил, спокойно признавал их всяческое пре-
восходство, но вот теперь и у него взыграло ретивое - теперь как-то это
стало неопасно, и он запоздало, но упорно повел дело к тому, что он -
редкого ума человек.
Последнее время Баева мучила бессонница, и он повадился ходить к сто-
рожихе Марье - разговаривать.
Марья сидела ночью в парикмахерской, то есть днем это была парикма-
херская, а ночью там сидела Марья: из окон весь сельмаг виден.
В избушке, где была парикмахерская, едко, застояло пахло одеколоном,
было тепло и как-то очень уютно. И не страшно. Вся площадь между сельма-