повеселимся на славу.
Стенхоп. Очень вам признателен, но завтра весь вечер я
занят: я буду у кардинала Альбани, а потом на ужине у супруги
венецианского посла.
Англичанин. Какого черта вы все время таскаетесь к этим
иностранцам? Я вот никогда туда и носу не показываю, просто не
знаешь, куда и деться от всех этих этикетов и церемоний.
Никогда мне не бывает хорошо в этой компании, я всегда
почему-то стесняюсь.
Стенхоп. А. я их и не стесняюсь, и не боюсь. Мне с ними
очень легко, как и им со мной. Я учусь их языку и, беседуя с
ними, изучаю их нравы, -- для этого ведь нас и посылают за
границу, не так ли?
Англичанин. Ненавижу я всех ваших скромниц, светских дам,
как их там называют, -- мне и невдомек, о чем с ними говорить.
Стенхоп. А вам когда-нибудь случалось говорить с ними?
Англичанин. Нет, говорить с ними, я, правда, не говорил,
но в компании их иной раз бывал, хоть и очень мне все это не по
нутру.
Стенхоп. Но во всяком случае, они не причинили вам
никакого вреда, чего, пожалуй, нельзя сказать о женщинах, с
которыми вы проводите время.
Англичанин. Оно, конечно, так, но именно поэтому-то мне
лучше полгода провести с моим доктором, чем целый год с вашей
светской дамой.
Стенхоп. Знаете, вкусы бывают разные, и каждый человек
поступает так, как ему заблагорассудится.
Англичанин. Верно-то верно, но только это уж не вкусы, а
черт знает что, Стенхоп. Утро все -- с нянькой; вечер весь -- с
этой церемонной компанией, и весь день с утра до вечера -- в
страхе перед папенькой, что в Англии. Чудак ты все-таки. Вижу,
что с тобой каши не сваришь.
Стенхоп. Боюсь, что да.
Англичанин. Ну раз так, покойной ночи, надеюсь, вы не
будете против, если я сегодня вечером напьюсь, а так оно,
видно, и будет.
Стенхоп. Ровно ничего, даже если завтра вас будет тошнить,
чего вам, конечно, не избежать. До свиданья.
Заметь, что я не вложил в твои уста благие доводы, которые
при подобных обстоятельствах непременно пришли бы тебе в
голову, как-то твое почтение и любовь ко мне, дружеские чувства
к м-ру Харту, уважение к самому себе и твои обязанности
человека, сына -- перед отцом, ученика -- перед учителем и,
наконец, гражданина. Пускать в ход столь веские доводы, говоря
с этими пустоголовыми юнцами, -- значило бы метать бисер перед
свиньями. Предоставь их лучше собственному невежеству и всем их
грязным, мерзким порокам. Они потом почувствуют на себе их
горькие последствия, но будет уже поздно. Если эти люди доживут
до преклонных лет, то у них не будет успокоительного прибежища,
которое дают знания, но зато будут налицо все недуги и
страдания: испорченный желудок, прогнивший организм, и старость
их будет тягостной и позорной. Те насмешки, которыми эти олухи
стараются осыпать тех, кто на них непохож, в глазах людей умных
-- не что иное, как самая настоящая похвала. Продолжай же,
милый мой мальчик, следовать своим путем еще полтора года --
это все, о чем я тебя прошу. Обещаю тебе, что по истечении
этого срока ты будешь принадлежа гь одному себе, и самое
большее, на что я рассчитываю, -- это называться твоим лучшим и
самым верным другом. Ты будешь получать от меня советы, и
никаких приказаний, но, по правде говоря, советы тебе
понадобятся только такие, какие нужны всякому не искушенному в
жизни юноше. У тебя, разумеется, будет все необходимое не
только для жизни, но также и для удовольствий, а мне всегда
захочется доставлять их тебе. Только пойми меня правильно, я
говорю об удовольствиях d'un honnete homme87.
Занимаясь итальянским, что, надеюсь, ты будешь делать со
всем прилежанием, непременно продолжай и занятия немецким, тебе
часто будет представляться возможность говорить на этом языке.
Мне хочется также, чтобы ты не забывал и Jus publicum Imperii88
и время от времени заглядывал бы в те бесценные записи,
которые, по словам приехавшего сюда на прошлой неделе сэра
Чарлза Уильямса, ты составил по, этому предмету. Они будут тебе
очень полезны, когда ты столкнешься с иностранными делами (если
готовишься заниматься ими), поскольку ты окажешься самым
молодым из всех когда-либо живших дипломатов -- тебе ведь не
будет и двадцати лет. Сэр Чарлз пишет мне, что он ручается за
твои знания и что ты скоро приобретешь обходительность и
манеры, которые так необходимы, чтобы знания эти имели блеск и
ценились людьми. Но он тут же признается, что больше склонен
сомневаться в последнем, нежели в первом. Все похвалы, которые
он расточает м-ру Харту, совершенно справедливы, и это
позволяет мне надеяться, что в панегириках последнего по твоему
адресу есть значительная доля правды. Доволен ли ты репутацией,
которую успел приобрести, гордишься ли ею? Уверен, что да, во
всяком случае в отношении себя я могу это сказать с
уверенностью. Неужели ты способен сделать что-нибудь такое, что
могло бы испортить ее или привело к полной ее потере?
Разумеется, нет. А сделаешь ли ты все; что можешь, чтобы
улучшить ее и упрочить? Разумеется, да. Надо только на
протяжении полутора лет продолжать тот образ жизни,, который ты
вел последние два года, регулярно посвящая полдня занятиям, --
и ты можешь быть уверен, что будешь самым молодым среди тех,
кто добьется высокого положения в свете и удачи в жизни.
Прощай.
XLVIII
Лондон, 22 сентября ст. ст. 1749 г.
Милый мой мальчик,
Если бы я верил в приворотные зелья и любовные напитки, я
непременно заподозрил бы, что ты чем-то опоил сэра Чарлза
Уильямса, -- так восторженно он хвалит тебя, и не только мне,
но и всем на свете. Не стану пересказывать тебе все, что он
говорит о том, сколь обширны и точны твои знания, так как ты
либо слишком много возомнишь о себе, либо поддашься иллюзии,
что достиг предела своих возможностей, в то время как предела
такого не существует ни для кого. Можешь себе представить,
сколько вопросов я ему задал и как старался во всех
подробностях выпытать у него все, что он о тебе знает. Он
отвечал мне, и должен прямо тебе сказать, именно так, как мне
того хотелось бы, пока, наконец, вполне удовлетворенный всем,
что он сообщил мне о твоем характере и о твоих занятиях, я не
стал расспрашивать его о других вещах, может быть относительно
и менее важных, но все же имеющих большое значение для всякого
человека, а для тебя больше, чем для кого-либо: я имею в виду
уменье себя держать, манеры и наружность. Он в этом вопросе был
со мною совершенно откровенен, как и во всем остальном, и эта
откровенность заставила его высказать вещи, гораздо менее для
меня приятные. И точно так же, как он из дружеских чувств к
тебе и ко мне считал себя обязанным сказать мне не только все
приятное, так и я считаю себя обязанным вслед за ним повторить
тебе и то, и другое.
Я узнал от него, что в обществе ты часто бывал до
неприличия невнимателен, что вид у тебя был отсутствующий и
distrait89, что, входя в комнату и здороваясь, ты держал себя
очень неловко, что за столом то и дело ронял ножи, вилки,
салфетки и т. п. и что ты относишься к наружности своей я к
одежде с таким небрежением, которое непростительно ни в каком
возрасте, а в твоем -- тем более.
Хоть подобные вещи могут показаться несущественными людям,
которые не знают света и человеческой натуры, я-то знаю, как
много все это значит, и не на шутку за тебя тревожусь. Я давно
уже тебе в этих вещах не доверяю; поэтому я часто напоминал
тебе о них и должен прямо сказать: я не успокоюсь до тех пор,
пока не услышу, что ты в этом отношении изменился. Я не знаю
ничего более оскорбительного для присутствующих, чем такие вот
невнимание и рассеянность; позволять их себе -- означает
оказывать окружающим презрение, а презрения люди никогда не
прощают. Никто никогда не будет рассеянным с мужчиной, которого
боится, или с женщиной, которую любит; это доказывает, что
человек может справиться со своей рассеянностью, когда считает,
что есть смысл это сделать. Что до меня, то я предпочел бы
общество покойника обществу человека рассеянного; удовольствия
от покойника я, правда, не получу никакого, но по крайней мере
не буду чувствовать, что он меня презирает, тогда как человек
рассеянный, хоть и молчит, молчанием своим ясно дает мне
понять, что не ставит меня ни во что. К тому же способен ли
рассеянный человек подмечать характеры, обычаи и нравы
общества, в котором находится? Нет. Он может всю жизнь бывать в
самых лучших домах (если только его будут там принимать, чего я
бы, например, не стал делать) и ни на йоту не поумнеть. Я
никогда не стану говорить с рассеянным человеком, -- это все
равно что говорить с глухим. По правде говоря, мы совершаем
большую оплошность, заговаривая с человеком, который, как мы
видим, не обращает на нас внимания, не слышит нас и не хочет
понять. Притом могу тебя заверить, что если человек не может
сосредоточиться на определенном предмете, каким бы этот предмет
ни был, и направить на него все свое внимание и если он даже не
считает это нужным, то с таким человеком нельзя ни вести дела,
ни вступать в беседу.
Ты имел случаи убедиться, что я не жалею никаких денег на
твое воспитание, но я вовсе не собираюсь держать при тебе еще и
хлопальщика. Прочти, как д-р Свифт описывает этих хлопальщиков,
весьма полезных для твоих приятелей лапутян, которые, по словам
Гулливера, были настолько поглощены своими глубокими
размышлениями, что не могли ни говорить, ни выслушивать речи
других, если их кто-то не побуждал к этому, воздействуя извне
на их органы речи и слуха; вот почему люди, которым, это было
по средствам, постоянно держали в семье такого
слугу-хлопальщика и никогда не ходили без него ни на прогулку,
ни в гости. В обязанности этого слуги входило неотступно
сопровождать своего господина, куда бы он ни шел, и время от
времени легонько хлопать его по лбу, потому что тот бывал
обычно настолько погружен в раздумье, что непрестанно
подвергался опасности свалиться в пропасть или разбить голову о
каждый столб, а на улицах -- свалить какого-нибудь прохожего в
канаву или свалиться туда самому. Если Кристиан возьмет на себя
эту обязанность, я от души буду рад, но жалованье ему за это не
прибавлю.
Словом, запомни твердо, если ты приедешь ко мне и у тебя
будет отсутствующий вид, то очень скоро отсутствовать буду и я
-- ив буквальном смысле, просто потому, что не смогу оставаться
с тобой в одной комнате, и если, сидя за столом, ты начнешь
ронять на пол нож, тарелку, хлеб и т. п. и целых полчаса будешь
тыкать ножом в крылышко цыпленка и не сумеешь его отрезать, а
рукавом за это время попадешь в чужую тарелку, мне придется
выскочить из-за стола, а не то меня бросит в дрожь. Боже
правый! До чего же я буду вне себя, если, явившись, ты начнешь
с того, что ввалишься ко мне в комнату, переминаясь с ноги на
ногу, как какой-то мужлан, а платье будет висеть на тебе как в
лавке на Монмут-стрит! А я-то жду, даже требую, чтобы ты держал
себя легко и непринужденно, как истый светский человек,
привыкший бывать в хорошем обществе. Я хочу не того, чтобы ты
хорошо одевался, но чтобы ты одевался отлично; хочу, чтобы в
каждом твоем движении сквозило изящество и чтобы в обращении
твоем с людьми чувствовалось что-то особенно располагающее.
Всего этого я от тебя жду, и от тебя одного зависит, чтобы я
все это нашел. По правде говоря, если я буду обманут в своих
ожиданиях, нам не очень-то много придется с тобой