множество шоколадок, сигарет, конфет, жвачек и других
ненужных вещей; я взвесился и снова удивился, а все ощущаю,
что радости бедных не только чисты, но и старинны, может
быть - вечны. Я подхожу к киоску, и вера моя преодолевает
даже дикое зрелище нынешних газет и журналов. Однако и в
грубом мире газеты я предпочту простое гордому. Пошлость, о
которой говорят пошловато, не так ужасна, как подлость, о
которой говорят торжественно. Люди покупают "Дейли мейл" и
не верят ей. Они верят "Тайме" и, кажется, ее не покупают.
Но чем больше изучаешь теперешние кипы бумаги, тем больше
находишь древнего и здравого, как имена станций. Постойте,
как я, часа два-три у вокзального киоска, и он обретет
величие Ватиканской библиотеки. Новизна поверхностна,
традиция - глубока. В "Дейли мейл" нет новых мыслей. Кроме
старой доброй любви к алтарю и отечеству, там есть только
старые добрые сплетни. Теперь смеются над летописями, где
много диковинок и чудес - молния ударила в колокольню,
родился теленок о шести ногах; и не замечают, что все это
есть в современной массовой прессе. Летопись не исчезла;
просто она появляется каждый день.
Размышляя у киоска, я заметил ярко-алую книгу с крупной
надписью: "Вверх или вниз!" Слова эти отрезвили меня, ибо
уж они-то, несомненно, новы и безнравственны. Они напомнили
мне, что теперь существует такая дикая глупость, как
поклонение успеху. Ведь что такое успех? Что значит
"преуспел"? Вот что: кто-то делает что-то лучше прочих -
быстрей убегает с поля битвы, крепче спит. Заглавие затмило
на миг священную тишину вокзала. И здесь, подумал я, бывают
беззаконие и подлость; и, в горькой ярости, купил книгу,
предполагая обнаружить там мерзости и кощунства, почти
невозможные в тишине и святости столь почтенного места.
Но я их не нашел. Ничто не подтверждало жестокой
решительности заглавия. Внимательно все прочитав, я так и
не понял, куда же надо идти, вверх или вниз, но заподозрил,
что внизу получше. Много страниц ушло на эпизоды из жизни
Бонапарта. Без сомнения, он вознесся вверх. Спустился он и
вниз, однако, сцены из его жизни никак не помогали понять,
почему так вышло. Я прочитал, что он вытирал перо о штаны.
Должно быть, мораль - вытирай о штаны перо, и ты победишь
при Ваграме. Прочитал я и о том, что как-то он выпустил
газель в толпу придворных красавиц. Что ж, выпускай к дамам
газель, и станешь императором. Словом, книга не нарушила
мягкой тишины вокзала. И тут я увидел один закон, который
можно пояснить примером из биологии. Благородные люди -
позвоночные: мягкость у них сверху, твердость - глубоко
внутри. А нынешние трусы - моллюски: твердость у них
снаружи, внутри мягко. От мягкости им не уйти - да что там,
от слякоти. В обширном нынешнем мире ее так много!
------------------------------------------------------------
1) Виктория, Сент-Джеймс-парк, Вестминстерский мост,
Чаринг-кросс, Темпл, Блек- фрайерс
Г.К. Честертон
Человечество
Если не считать нескольких шедевров, попавших туда
случайно, Брюссель - это Париж, из которого убрали все
высокое. Мы не поймем Парижа и его прошлого, пока не
уразумеем, что его ярость оправдывает и уравнивает его
фривольную легкость. Париж прозвали городом наслаждения, но
можно его назвать и городом страданий. Венок из роз -
терновый венец. Парижане легко оскорбляют других, еще легче
- себя. Они умирают за веру, умирают за неверие,
претерпевают муки за безнравственность. Их непристойные
книги и газеты не соблазняют, а истязают. Патриотизм их
резок и груб; они бранят себя так, как другие народы бранят
иноземцев. Все, что скажут враги Франции о ее упадке и
низости, меркнет перед тем, что говорит она сама. Французы
пытают самих себя, а иногда - порабощают. Когда они смогли,
наконец, править как им угодно, они установили тиранию.
Один и тот же дух владеет ими, от Крестовых походов и
Варфоломеевской ночи до поклонения Эмилю Золя. Поборники
веры истязали плоть во имя духовной истины; реалисты
истязают душу ради истины плотской.
Брюссель - Париж, не очищенный страданием. Вульгарность
его не перегорает в огне непрестанных мятежей. В нем нет
того, за что любят Париж благородные французы. В нем есть
все то, за что любят Париж дурные англичане. Здесь, как во
многих больших городах, вы найдете худшие плоды всех наций -
английскую газету, немецкую философию, французский роман,
американские напитки. Здесь нет английской шутки, немецкой
учтивости, американского восторга, французской борьбы за
идею. Бульвары, как в Париже, и магазины, как в Париже, но
посмотрите на них две минуты, и вы поймете, в чем разница
между королем Леопольдом и хотя бы Клемансо.
По этим, а также по другим причинам я стал мечтать об
отъезде, как только приехал, и, движимый мечтою, сел в
трамвай, который шел за город. В трамвае этом беседовали
двое мужчин: невысокий, с черной бородкой, и лысоватый, с
пышными баками, как у богатого графа-иностранца в трехактном
водевиле. Когда мы выбрались из центра и шума стало меньше,
я услышал всю их беседу. Они говорили по-французски, очень
быстро, но вполне понятно, ибо употребляли в основном
длинные слова. А кто не поймет длинных слов, сохранивших
ясность латыни?
- Гуманность - кардинальное условие прогресса, - сказал
человек с бородкой.
- А интернациональная консолидация7 - парировал человек с
баками.
Такие разговоры я люблю; и я стал слушать. Человек с
баками хотел, чтобы Бельгия была империей, и впрямь, для
нации она недостаточно сильна, а для империи - сойдет.
Нация имеет дело с равными, империя бьет слабых Сторонник
империи говорил так.
- Человечеству прежде всего нужна наука.
А человек с бородкой отвечал:
- Этого мало. Ему нужна гуманизация интеллекта.
Я зааплодировал, как на митинге, но они не услышали.
Мысли их не были для меня новостью, но в Англии их не
выражают так резко и к тому же так быстро. Человек с баками
любил просвещение, которое, как выяснилось,
распространяется. Просвещенные просвещают непросвещенных.
Мы несем отсталым народам науку, а заодно - и себя. Поезда
ходят все быстрее. Наука преображает мир. Наши отцы верили
в Бога и, что еще прискорбней, умирали. Теперь мы овладели
электричеством - машины совершенствуются - границы стираются
- стран не будет, одни империи, а властвовать над ними
станет все та же наука.
Тут он перевел дух, а гуманизатор интеллекта ловко
перехватил инициативу. Движемся-то мы движемся, но куда? К
этическому идеалу. Человечество становится человечным. Что
дали ваши империи? Не новое ли варварство? Но человечество
его преодолеет. Интеллект - гуманность - Толстой -
духовность - крылья.
На этом немаловажном месте трамвай остановился, и я, как
ни странно, увидел, что наступили сумерки, а мы - далеко за
городом. Тогда я вышел побыстрее, оставив пригородный
трамвай на произвол судьбы.
Вокруг лежали поля, города не было видно. По одну
сторону рельсов росли тонкие деревья, которые есть везде, но
возлюбили их почему-то именно фламандские художники. Небо
уже стало темным, лиловым и густо-серым, только одна
полоска, лоскуток заката, светилась серебром. Меж деревьев
бежала тропинка, и мне показалось, что она ведет к людям. Я
пошел по ней и вскоре погрузился в пляшущий сумрак рощи.
Как причудлив и хрупок такой лесок! Большие деревья
преграждают путь весомо, материально, а тонкие - как бы
духовно, словно ты попал в волшебное облако или пробираешься
сквозь призрак. Когда дорога осталась далеко позади,
странные чувства овладели мной. В трамвае я много узнал о
человечестве. Сейчас я ощутил, что его нигде нет, что я -
совсем один. Мне были нужны люди, хотя бы человек. И тут я
почувствовал, как тесно мы все связаны. Тогда я увидел
свет. Он был так близко к земле, что мог принадлежать
только образу Божию.
Я вышел на лужайку. Передо мной был длинный низкий дом,
а в его открытой двери стояла, задом ко мне, большая серая
лошадь. Я вежливо протиснулся мимо нее и увидел, что ее
кормит медлительный паренек, попивающий при этом пиво.
Отовсюду глядели, как совы, дети помоложе; я насчитал шесть
штук. Отец еще работал в поле, а мать, завидев меня, встала
и улыбнулась, но проявлять друг к другу милосердие нам
пришлось знаками. Она налила мне пива и показала, куда
идти. Я нарисовал детям картинку, и, поскольку на ней
сражались два человека, дети очень обрадовались. Потом я
дал каждому ребенку по бельгийской монете, заметив, что
люблю экономическое равенство. Они о нем не слышали, в
отличие от английских рабочих, которые только о нем и
слышат, хотя его и не видят.
Я добрался до города и назавтра снова встретил своих
спутников, доказывавших, без сомнения, что наука радикально
изменила человечество, а человечество, в свою очередь,
стремится к гуманизации интеллекта. Но для меня при этом
слове вставала одна картина. Я видел невысокий дом,
затерянный в полях, и мужчину, копающего землю, как копали
ее люди с первого своего утра, и большую серую лошадь,
жующую у самой головы ребенка, как тогда, в пещере.
Г.К. Честертон
О вшах, волосах и власти
Недавно врачи и другие лица, которым современный закон
разрешил распоряжаться более оборванными собратьями,
постановили стричь всех девочек. Конечно, я имею в виду
девочек бедных. Много нездоровых обычаев бытует среди
богатых девочек, но не скоро, очень не скоро доберутся до
них врачи. Постановление объяснили так поскольку бедным
приходится жить в немыслимой тесноте и грязи, им нельзя
отпускать волосы, чтобы не завелись вши. Итак, волосы
запретили. Почему-то никому не пришло в голову запретить (и
уничтожить) вшей. Как всегда в современных спорах, самая их
суть не упоминается из скромности.
Всякой свободной душе ясно: если вы принуждаете к
чему-то дочь извозчика, принуждайте и дочь министра. Я не
спрошу, почему врачи не следуют этому правилу, я и так знаю
- они не смеют. Они, конечно, объяснят иначе: они укажут,
что у бедных вши заведутся скорей. А почему? Потому, что
бедных детей (не считаясь с желаниями их домовитых
родителей) сгоняют в тесные классы по сорок штук, а у одного
из сорока могут быть вши. Почему же? Потому, что бедных
так задавили налогами, что их женам приходится работать,
значит - у них нет времени на дом; значит - у ребенка могут
завестись вши. Поскольку у бедного человека на голове сидит
учитель, а на животе - домовладелец, ему приходится терпеть,
чтоб волосы его дочери сперва запустили от бедности, потом
загрязнили - от скученности и наконец отрезали во имя
гигиены. Может быть, он гордился ее волосами. Но кому до
него дело?
Когда тирания загоняет людей в грязь, наука знает, что ей
делать. Долго и накладно отрезать головы тиранам; лучше уж
отрезать волосы рабам. Если, скажем, дети бедных докучают
богатым и изысканным зубной болью, можно всем поголовно
вырвать зубы; если глаз оскорбляют их грязные ногти - вырвем
ногти; если из носа течет - долой носы. Пока мы не
управились совсем с меньшими братьями, можно сильно
упростить их внешность. По-моему, это ничуть не более
странно, чем наш теперешний закон: врач входит в дом
свободного человека, у чьей дочери могут быть чистые, как
снег, волосы, и приказывает остричь их. Никто не догадался,
что вши в трущобах свидетельствуют против трущоб, а не
против волос. Только вечными установлениями - такими, как
волосы, - можем мы поверять установления временные, как,
скажем, империи. Если дверь построена так, что вы
ударяетесь об нее головой, - сломайте дверь, а не голову.
Народ не может восстать, если он не консервативен; если
он не сохранил хоть несколько старых убеждений. Страшно
подумать, что большая часть старых мятежей не началась бы
сейчас вообще, потому что нет уже у народа тех чистых и
здравых традиций. Оскорбление, вознесшее молоток Уота
Тайлера, сочли бы сейчас медицинским осмотром.
Издевательство над Виргинией - свободной любовью. Жестокие
слова Фулона "Пускай жрут траву" - советом нежного