виде гуманности - христианская демонология выстояла в виде
бесовщины, к тому же - бесовщины языческой. И обязаны мы
этим не твердолобой схоластике Гладстона, а упрямой
объективности Гексли. Мы, западные люди, "пошли туда, куда
нас поведет разум", и он привел нас к вещам, в которые ни за
что не поверили бы поборники разума. В сущности, после
Фрейда вообще невозможно доказать, куда ведет разум и где
остановится. Теперь мы даже не можем гордо заявить: "Я
знаю только, что я ничего не знаю". Именно этого мы и не
знаем. В сознании провалился пол, и под ним, в подвале
подсознания, могут обнаружиться не только подсознательные
сомнения, но и подсознательные знания. Мы слишком
невежественны и для невежества; и не знаем, агностики ли мы.
Вот в какой лабиринт забрался дракон даже в ученых
западных странах. Я только описываю лабиринт, он мне совсем
не нравится. Как большинство верных преданию католиков, я
слишком для него рационалистичен; кажется, теперь одни
католики защищают разум. Но я сейчас говорю не об истинном
соотношении разума и тайны.
Я просто констатирую как исторический факт, что тайна
затопила области, принадлежащие разуму, особенно - те
области Запада, где царят телефон и мотор. Когда такой
человек, как Уильям Арчер, читает лекции о снах и
подсознании и при этом приговаривает: "Вполне очевидно, что
Бог не создал человека разумным", люди, знающие этого умного
и сухого шотландца, несомненно, сочтут это чудом. Если уж
Арчер становится мистиком на склоне лет (спешу заверить, что
это выражение я употребляю в чисто условном, оккультном
смысле), нам останется признать, что волна восточного
оккультизма поднялась высоко и заливает не только высокие,
но и засушливые места. Перемена еще очевидней для того, кто
попал в края, где никогда не пересыхают реки чуда, особенно
же в страну, VI отделяющую Азию, где мистика стала бытом, от
Европы, где она не раз возрождалась и с каждым разом
становилась все моложе. Истина ослепительно ярко сверкает в
той разделяющей два мира пустыне, где голые камни похожи на
кости дракона.
Когда я спускался из Святых мест к погребенным городам
равнины по наклонной стенке или по плечу мира, мне казалось,
что я вижу все яснее, что стало на Западе с мистикой
Востока. Если смотреть со стороны, история была несложная:
одно из многих племен поклонилось не богам, а богу, который
оказался Богом. Все так же, передавая только внешние факты,
можно сказать, что в этом племени появился пророк и объявил
Себя не только пророком. Старая вера убила нового пророка;
но и Он в свою очередь убил старую веру. Он умер, чтобы ее
уничтожить, а она умерла, уничтожая Его. Говоря все так же
объективно, приходится рассказать о том, что дальше все
пошло ни с чем не сообразно. Все участники этого дела
никогда уже не стали такими, как раньше. Христианская
церковь не похожа ни на одну из религий; даже ее
преступления - единственные в своем роде. Евреи не похожи
ни на один народ; и для них, и для других они - не такие,
как все. Рим не погиб, подобно Вавилону и многим другим
городам, он прошел сквозь горнило раскаяния, граничащего с
безумием, и воскрес в святости. И путь его не сочтут
обычным даже те, для кого он не прекрасен, как воскресший
Бог, а гнусен, как гальванизированный труп.
А главное - сам пророк не похож ни на одного пророка в
мире; и доказательство тому надо искать не у тех, кто верит
в Него, а у тех, кто не верит. Христос не умирает даже
тогда, когда Его отрицают. Что пользы современному
мыслителю уравнивать Христа с Аттисом или Митрой, если в
следующей статье он сам же упрекает христиан за то, что они
не следуют Христу? Никто не обличает наши незоро-астрийские
поступки; нехристианские же (и вполне справедливо) обличают
многие. Вряд ли вы встречали молодых людей, которые сидели
в тюрьме как изменники за то, что не совсем обычно толковали
некоторые изречения Аттиса. Толстой не предлагал в виде
панацеи буквальное исполнение заветов Адониса. Нет
митраистских социалистов, но есть христианские. Не
правоверность и не ум - самые безумные ереси нашего века
доказывают, что Имя Его живо и звучит как заклинание. Пусть
сторонники сравнительного изучения религий попробуют
заклинать другими именами. Даже мистика не тронешь призывом
к Митре, но материалист откликается на имя Христово. Да,
люди, не верящие в Бога, принимают Сына Божия.
Человек Иисус из Назарета стал образцом человечности.
Даже деисты XVIII века, отрицая Его божественную сущность,
не жалели сил на восхваление Его доброты. О бунтарях XIX
века и говорить нечего - все они как один расхваливали
Христа- человека. Точнее - они расхваливали Его как
Сверхчеловека, проповедника высокой и не совсем понятной
морали, обогнавшего и свое, и, в сущности, наше время. Из
Его мистических изречений они лепили социализм, пацифизм,
толстовство - не столько реальные вещи, сколько маячащий
вдали предел человеколюбия. Я сейчас не буду говорить о
том, правы ли они. Я просто отмечаю, что они увидели в
Христе образец гуманиста, радетеля о человеческом счастье.
Каждый знает, какими странными, даже поразительными текстами
они подкрепляют этот взгляд. Они весьма любят, например,
парадокс о полевых лилиях, в котором находят радость жизни,
превосходящую Уитмена и Шелли, и призыв к простоте,
превосходящий Торо и Толстого. Надо сказать, я не понимаю,
почему они не занялись литературным, поэтическим анализом
этого текста - ведь их отнюдь не ортодоксальные взгляды
вполне разрешили бы такой анализ. По точности, по
безупречности построения мало что может сравниться с текстом
о лилиях. Начинает он спокойно, как бы между прочим; потом
незаметный цветок расцветает дворцами и чертогами и великим
именем царя; и сразу же, почти пренебрежительно, переходит
Христос к траве, которая сегодня есть, а завтра будет
брошена в печь. А потом - как не раз в Евангелии - идет
"кольми паче", подобно лестнице в небо, взлету логики и
надежды. Именно этой способности мыслить на трех уровнях не
хватает нам в наших спорах. Мало кто может теперь объять
три измерения, понять, что квадрат богаче линии, а куб -
богаче квадрата. Например, мы забыли, что гражданственность
выше рабства, а духовная жизнь выше гражданственности. Но я
отвлекся; сейчас мы говорим только о тех сторонах этой
многосторонней истории, которым посчастливилось угодить моде
нашего века. Христос прошел испытания левого искусства и
прогрессивной экономики, и теперь разрешается считать, что
Он понимал все, с грехом пополам воплощенное в фабианстве
или опрощении. Я намеренно настаиваю здесь на этой
оптимистической - я чуть не сказал "пантеистической" или
даже "языческой" - стороне Евангелия. Мы должны
удостовериться, что Христос может стать учителем любви к
естественным вещам; только тогда мы оценим всю чудовищную
силу Его свидетельства о вещах противоестественных.
Возьмите теперь не текст, возьмите все Евангелие и
прочитайте его, честно, с начала до конца. И вот, даже если
вы считаете его мифом, у вас появится особое чувство - вы
заметите, что исцелений там больше, чем поэзии и даже
пророчеств; что весь путь от Каны до Голгофы - непрерывная
борьба с бесами. Христос лучше всех поэтов понимал, как
прекрасны цветы в поле; но это было для Него поле битвы. И
если Его слова значат для нас хоть что-нибудь, они значат
прежде всего, что у самых наших ног, словно пропасть среди
цветов, разверзается бездна зла.
Я хотел бы высказать осторожное предположение: может
быть, Тот, Кто разбирался не хуже нас в поэзии, этике и
экономике, разбирался еще и в психологии? Помнится, я с
удовольствием читал суровую статью, в которой доказывалось,
что Христос не мог быть Богом уже потому, что верил в бесов.
Одну из фраз я лелею в памяти многие, многие годы: "Если бы
он был богом, он бы знал, что нет ни бесов, не бесноватых".
По-видимому, автору не пришло в голову, что он ставит вопрос
не о божественной природе Христа, а о своей собственной
божественной природе. Если бы Христос, как выразился автор,
был богом, Он вполне мог знать о предстоящих научных
открытиях не меньше, чем о последних - не говоря уже о
предпоследних, которые так любят теперь. А никто и
представить себе не может, что именно откроют психологи;
если они откроют существа по имени "легион", мы вряд ли
удивимся. Во всяком случае, ушло в прошлое время
трогательного всеведения, и авторы статей уже не знают
точно, что бы они знали на месте Бога. Что такое боль? Что
такое зло? Что понимали тогда под бесами? Что понимаем мы
под безумием? И если почтенный викторианец спросит нашего
современника: "Что знает Бог?" - тот ответит: "А Бог его
знает!", и не сочтет свой ответ кощунственным.
Я уже говорил, что места, где я об этом думал, походили
на поле чудовищной битвы. Снова по старой привычке я забыл,
где я, и видел не видя. Вдруг я очнулся - такой ландшафт
разбудил бы кого угодно. Но, проснувшись, живой подумал бы,
что продолжается его кошмар, мертвый - что он попал в ад.
Еще на полпути холмы потускнели, и было в этом что-то
невыносимо древнее, словно еще не созданы в мире цвета. Мы,
по-видимому, привыкли к тому, что облака движутся, а холмы
неподвижны. Здесь все было наоборот, словно заново
создавался мир: земля корчилась, небо стояло недвижимо. Я
был на полпути от хаоса к порядку, но творил Бог или хотя бы
боги. В конце же спуска, где я очнулся от мыслей, было не
так. Я могу только сказать, что земля была в проказе. Она
была белая, серая и серебристая, в тусклых, как язвы, пятнах
растений. К тому же она не только вздымалась рогами и
гребнями, как волна или туча, - она двигалась, как тучи и
волны; медленно, но явно менялась; она была живая. Снова
порадовался я своей забывчивости - ведь я увидел этот
немыслимый край раньше, чем вспомнил имя и предание. И тут
исчезли все язвы, все слилось в белое, опаленное солнцем
пятно - я вступил в край Мертвого моря, в молчание Гоморры и
Содома.
Здесь - основания падшего мира и море, лежащее под
морями, по которым странствует человек. Волны плывут, как
тучи, а рыбы - как птицы над затонувшей землей. Именно
здесь, по преданию, родились и погибли чудовищные и гнусные
вещи. В моих словах нет чистоплюйства - эти вещи гнусны не
потому, что они далеко от нас, а потому, что они близко. В
нашем сознании - в моем, например, - погребены вещи, ничуть
не лучшие. И если Он пришел в мир не для того, чтобы
сразиться с ними во тьме человеческой души, я не знаю, зачем
Он пришел. Во всяком случае, не для того, чтобы поговорить
о цветочках и экономике. Чем отчетливей видим мы, как
похожа жизнь на волшебную сказку, тем ясней, что эта сказка
- о битве с драконом, опустошающим сказочное царство.
Голос, который слышится в Писании, так властен, словно он
обращается к войску; и высший его накал - победа, а не
примирение. Когда ученики впервые пошли во всякий город и
место и вернулись к своему Учителю, Он не сказал в этот час
славы: "Все на свете - грани прекрасного гармонического
целого" или "Капля росы стремится в сверкающее море". Он
сказал: "Я видел Сатану, спадшего с неба, как молнию".
И я взглянул и увидел в скалах, расщелинах и на пороге
внезапность громового удара. Это был не пейзаж, это было
действие - так архистратиг Михаил преградил некогда путь
князю тьмы. Подо мной расплескалось царство зла, словно
чаша разбилась на дне мира. А дальше и выше, в тумане
высоты и дали, вставал в небесах храм Вознесения Христова,
как меч Архангела, поднятый в знак привета.
Г.К. Честертон
Розовый куст
В детстве я читал сказку, а теперь ее забыл, помню только
одно: у кого-то посреди комнаты вырос розовый куст.
Возьмем для удобства этот образ и попробуем себе
представить, что подумал хозяин комнаты. Вероятней всего,
он подумал, что ему померещилось. Все на месте, все знакомо
и прочно - стены, мебель, часы, телефон, зеркало; все в
порядке, кроме странного видения - зелено-розовой оптической
иллюзии. Примерно так воспринимали образованные люди