мистическую розу Палестинской Вести, когда неверие Века
Разума как будто бы подтвердила наука. Нельзя сказать, что
роза им не нравилась, - их умилял ее запах, хотя и несколько
тревожили слухи о шипах. Но что толку нюхать цветы или
бояться шипов, если доподлинно известно, что розового куста
просто не может быть? А быть его не могло потому, что он
никак не увязывался со всем остальным. Он был нелепым
исключением из непреложных правил. Наука не говорила, что
чудеса случаются редко, - она знала точно, что чудес нет; с
какой же стати им бывать в Палестине I века? Только эти
несколько лет выделялись из приличного, прибранного мира.
Все сходилось, мебель стояла прочно, в комнате становилось
все уютнее. На бюро красовался портрет; пузырьки лекарств
были под рукой, на столике. А наука все прибирала, все
наводила порядок - вымеряла стены, пол, потолок; аккуратно,
как стулья, расставляла животных; рассовывала по местам
элементы. Со второй половины XVIII века почти до конца XIX
все открытия лили воду на одну мельницу. Открытия есть и
сейчас, а вот мельница - рухнула.
Когда человек снова взглянул на свою комнату, ему стало
не по себе. Теперь уже не только куст показался ему
странным. Стены как будто покосились, более того - они
менялись, как в кошмаре. От обоев рябило в глазах - вместо
чинных точек на них резвились спиральки. Стол двигался сам
собой; пузырьки разбились; телефон исчез; зеркало отражало
не то, что ему положено. А с портрета глядело чужое лицо.
Примерно это случилось в естественных науках за последние
20-30 лет (1). В данном случае неважно, скажем ли мы, что в
науке открылись глубочайшие глубины иди что в ней провалился
пол. Само собой понятно, что многие ученые борются с
чудищами пострашней, чем штампы времен Томаса Гексли. Я не
собираюсь спорить ни с одним открытием, мне важно другое:
как все открытия вместе влияют на здравый смысл. Стены
действительно искривились - искривилось пространство; и где
же, как не в кошмаре, мы видели предмет, который в одну
сторону длинней, чем в другую? Часы идут не так - время уже
не просто время, оно зависит от скорости, а может, от
чего-нибудь еще. Телефон уступает место невидимым токам
телепатии. И узор обоев не тот - изменился узор мира,
надежные шарики атомов сменились неверными клубочками.
Крупнейшие ученые видели, как движется стол; неважно, духи
ли его двигали, - важно другое: ученые больше не считают,
что его двигают шарлатаны. Многие выбрасывают лекарства,
предпочитая им психологические методы, которые прежде,
бесспорно, назвали бы чудесными исцелениями. Я не хочу
сказать, что мы знаем разгадки, - в том-то и дело, что мы не
знаем; что мы вступили в область явлений, о которых знаем
очень мало. А еще важней другое - наука расшатывает все то,
что мы как будто бы знали. Почти все "последние слова
науки" расшатывают не древние догматы веры, но сравнительно
новые догмы разума.
Когда же человек взглянул на свой портрет, он в прямом
смысле слова себя не узнал. Он увидел Подсознание, которое,
по слухам, не так уж на него похоже; он увидел свои
комплексы, страхи, подавленные желания, а то и просто другое
"я" своей раздвоенной личности. В данной связи я не намерен
обсуждать эти гипотезы и решать, лечат они или бередят душу.
Я просто хочу засвидетельствовать факт: если бы
ученый-рационалист сказал вам: "Идите туда, куда вас ведет
разумный эгоизм", а вы ответили бы ему: "Простите, какое
"эго" вы имеете в виду - сознательное, подсознательное,
подавленное, преступное? Их у нас теперь немало", - он был
бы, мягко говоря, удивлен. Когда в наши дни человек
глядится в зеркало, он видит смутные черты незнакомца или
гнусные черты врага.
Чем дольше мы смотрим на комнату, тем мучительней
искажаются солидные, устойчивые вещи. И стены, и мебель
стали зыбкими, как воспоминание или сон. Но вдруг до нас
доносится запах роз, и мы обращаем взор к неуместному кусту.
Куст, как ни странно, здесь; мы протягиваем руку, на пальце
кровь - мы укололись о шип.
И я не удивлюсь, если, придя в себя, мы увидим, что
возвращаемся к жизни в розовом саду.
-------------------------------------------------------
1) - Написано в 1920 г
Г.К. Честертон
Корни мира
Жил-был на свете мальчик, которому разрешали рвать цветы
в саду, но не разрешали вырывать их с корнем. А в этом саду
как на грех рос один цветок - немного колючий, небольшой,
похожий на звезду, - и мальчику очень хотелось вырвать его с
корнем. Опекуны его и наставники были люди основательные и
дотошно объясняли ему, почему нельзя вырывать цветы. Как
правило, доводы их были глупы. Однако еще глупее был довод
мальчика: он считал, что в интересах истины надо вырвать
цветок и посмотреть, как он растет. Дом был тихий, люди там
жили не слишком умные, и никто не догадался сказать ему, что
в мертвом растении вряд ли больше истины, чем в живом. И
вот однажды, темной ночью, когда облака скрыли луну, словно
она слишком хороша для нас, мальчик спустился по старой
скрипучей лестнице и вышел в сад. Он повторял снова и
снова, что вырвать этот цветок - ничем не хуже, чем сбить
головку с репейника. Однако он сам себе противоречил,
потому что шел крадучись, петлял в темноте и не мог
отделаться от странного чувства: ему казалось, что завтра
его распнут, как святотатца, срубившего священное дерево.
Может быть, его и распяли бы, не знаю; но ему не удалось
провиниться. Цветка он не вырвал, как ни старался. Он
вцепился в него и тянул, и тянул, но цветок цеплялся за
землю, словно вместо корней у него были железные крючья. А
когда мальчик потянул в третий раз, что-то загрохотало за
его спиной, и то ли нервы, то ли совесть (которой он не
признавал) заставили его обернуться. Дом был черный на
черном фоне неба, но, вглядевшись пристальнее, он увидел,
что очертания его изменились, потому что упала большая
кухонная труба. С перепугу он потянул снова и услышал, как
вдалеке в обвалившейся конюшне ржут лошади. Тут он помчался
домой и зарылся в постель. Назавтра оказалось, что кухня
рухнула, есть нечего, две лошади убиты, а три покалечены.
Но мальчик не утратил яростного любопытства и под вечер,
когда туман с моря скрыл и сад, и дом, снова отправился к
несокрушимому цветку. Он вцепился в него и стал тянуть, как
тянут канат, но цветок не шелохнулся. Зато сквозь туман
донеслись душераздирающие крики. Рухнул королевский дворец,
исчезли береговые башни, и половина большого приморского
города сползла в море. Он испугался и на время оставил
цветок в покое. Но, достигнув совершеннолетия, - к тому
времени город был понемногу восстановлен, - он прямо сказал
народу: "Покончим, наконец, с этим идиотским цветком. Во
имя Истины - вырвем его!" Он собрал сильных людей, словно
готовился встретить захватчика, и они, вцепившись в
растение, тянули день и ночь. Китайская стена обрушилась на
протяжении сорока миль. Рассыпались пирамиды. Как кегля,
свалилась Эйфелева башня, пришибая парижан; статуя Свободы
упала лицом вниз и нанесла немалый ущерб американскому
флоту. Собор святого Павла убил всех журналистов на
Флит-стрит, а Япония побила свой прежний рекорд по
землетрясениям. Кое-кто считал, что последние два события
нельзя считать несчастьями в строгом смысле слова, но сейчас
я не буду вдаваться в подробности. Для моего повествования
важно одно: к концу первых суток разрушилась добрая
половина цивилизованного мира, а цветок стоял как вкопанный.
Чтобы не утомлять читателя, я опущу многие подробности
этой правдивой истории и не стану описывать, как в дело
пустили слонов, а потом машины. Цветок не двигался, хотя
луна забеспокоилась и с солнцем стало твориться что-то
неладное. В конце концов вмешался род человеческий и - как
всегда, в последнюю минуту - устроил революцию. Но еще
задолго до этого наш мальчик, достигший преклонных лет,
махнул рукой на свою затею и сказал наставникам: "Вы
приводили много мудреных и бессмысленных доводов. Почему вы
не сказали мне просто, что этот цветок невозможно вырвать, а
если я попытаюсь, я разрушу все на свете?"
Все, кто пытался во имя науки с корнем вырвать религию,
очень похожи, мне кажется, на этого мальчика. Скептикам не
удалось вырвать корни христианства; зато они вырвали корни
винограда и смоковницы, уничтожили сад и огород.
Секуляристам не удалось сокрушить небесное, но прекрасно
удалось сокрушить все земное.
Незачем громоздить доказательства, чтобы убедить в
немыслимости веры. Вера немыслима сразу, с самого начала.
В лучшем случае скептики скажут, что мы должны отказаться от
веры, потому что она безумна. Но мы приняли ее как безумие.
В сущности, мы в этом смысле согласны с нашими противниками;
однако, сами противники никак не могут от нее отказаться, не
могут забыть о ней. Они стараются ее сокрушить, это им не
удается, но они не отстают и по ходу дела сокрушают все
остальное. Все ваши каверзные вопросы не нанесли вере ни
малейшего ущерба. Но, может быть, вас утешит, что вы
нанесли немалый ущерб здравому смыслу и нравственности.
Те, кто спорит с нами, не убедили нас - мы верим, как
верили. Но себя они убедили подчиниться любой доктрине,
проповедующей отчаяние и безумие. Нас нельзя убедить, что
человек не создан по образу и подобию Божьему (отметим,
кстати, что этот взгляд так же догматичен, как наш). Но те,
кто в это верит, убедили себя, навязали себе нечеловеческую,
невыносимую догму и не смеют теперь считать мерзавца
мерзавцем или восхищаться человеком, который встанет против
него. Сторонники эволюции не убедят нас, что Бога нет, -
Бог может действовать и постепенно. Но себя они убедили в
том, что нет человека. Все на свете вырвано с корнем, кроме
цветка. Титаны не достигли неба - зато опустошили землю.
Г.К. Честертон
Томми и традиции
Не так давно я пытался убедить сотрудников и читателей
свободолюбивой газеты, что демократия, в сущности, не так уж
плоха. Это мне не удалось. Сотрудники ее и читатели -
очень милые, даже веселые люди; но они не могут переварить
парадоксальное утверждение, что бедные действительно правы,
богатые - виноваты. С тех пор стало принято связывать мое
имя с джином, которого я терпеть не могу, и семейными
драками, для которых у меня не хватает прыти. Я часто
думал, стоит ли мне объяснять еще раз, почему бедные правы;
и вот сегодня утром я, очертя голову, снова ринулся в бой.
Почему, спросите вы? Потому, что какая-то женщина сказала
мальчишке: "Ну, Томми, теперь иди поиграй", - не грубо, а с
тем здоровым нетерпением, которое так свойственно ее полу.
Я еще раз попытаюсь оживить мертвые догмы демократии и
рассказать, что же я услышал в этих словах. Прежде всего
надо, наконец, понять, что ходячее мнение может быть верным.
Тысячи человек могут повторять ту или иную истину, не веря в
нее, и она останется истиной. Так, либерализм - истина,
хотя многие либералы - чистый миф. В Христа можно поверить,
во многих христиан - нельзя. Иногда истину хранят лицемеры.
В начале XVIII века виги хранили заповеди свободы и
самоуправления, хотя сами все до единого были грязными
холуями и развратными деспотами. В конце XVIII века модные
французские аббаты хранили традицию католичества, хотя не
знаю, был ли среди них хоть один верующий. Но когда пробил
час демократии, пригодилась сохраненная вигами традиция
Алджернона Сидни. Когда вернулась вера, пригодилась
сохраненная аббатами традиция Людовика Святого. И когда я
говорю, что традиция бедных верна, я совсем не хочу сказать,
что они считают себя правыми. Именно этого они и не думают.
Самое трудное - убедить бедных, как они правы.
А хочу я сказать вот что: подобно тому, как была истина
в продажном парламенте вигов и в проповедях неверующих
священников, есть истины, которыми владеют бедные в своей
темноте и нищете, и не владеем мы. Дело не в том, что они
абсолютно правы - они правы относительно; но мы абсолютно не
правы.
Я много раз приводил примеры; для ясности повторю один из