иногда то легкомыслие и сумасбродство, в которых нас упрекают. Зато наша
непосредственная и экспансивная воля имеет то преимущество, что всегда следуя
первому движению, приводит к правдивости. Притворство требует размышления и
сдержанности; хитрые планы предполагают предусмотрительность и настойчивость;
нам недостает этих способностей. Француз, согласно своему традиционному типу,
искренен и откровенен по темпераменту. Одно воображение или желание блеснуть
перед толпой может заставить его более или менее сознательно извратить истину:
он фантазирует и прикрашивает; чаще всего это не расчет, а избыток веселья. Он
всегда немного гасконец, даже когда по происхождению кельт или франк.
У натур, характеризующихся живой впечатлительностью и порывистой волей, можно
ожидать встретить ум также решительный и прямолинейный, который, подобно лучу
света, устремляется вперед, не оглядываясь вокруг себя. Наше первое
интеллектуальное качество -- понятливость. Оно имеет свои достоинства и
недостатки; ею обусловливается быстрота усвоения, но последнее иногда бывает
недостаточно прочно; она сообщает уму как бы ковкость, которая при изменчивых
обстоятельствах может влечь за собой непостоянство; она иногда мешает также
углубляться в подробности, позволяя слишком быстро схватить общие стороны.
Сент-Эвремон говорил: "Нет ничего недоступного уму француза, лишь бы он захотел
дать себе труд подумать"; но он, по природе своей, мало склонен к этому:
уверенный в гибкости своего ума, всегда торопящийся достигнуть цели, он
произносит слишком поспешные суждения. Если последние редко бывают не верны во
всех частях, то они часто неполны и односторонни. А так как сторона, наиболее
доступная первому взгляду -- внешняя, то нельзя удивляться, что средние умы во
Франции часто оказываются поверхностными. Их спасает верность и точность первого
взгляда, позволяющие в одно мгновение разглядеть то, для чего более
тяжеловесному уму потребовался бы час.
В умах, отличающихся быстротой и понятливостью, любовь к ясности является
неизбежно: все туманное составляет для них препятствие, стесняет их естественный
размах и потому антипатично им. Равным образом, круг идей, благоприятствующих их
естественным свойствам, должен особенно нравиться им. Французы особенно склонны
ко всякому упрощению. Эта любовь к упрощению в свою очередь вполне согласуется с
отвлеченными и общими идеями, имеющими в наших глазах еще и то преимущество, что
они наиболее легко передаваемы и, так сказать, наиболее социальны. Мы любим
ясность до того, что устраняем все, что может лишь наводить на мысль;
неопределенное, смутное представление не имеет для нас никакой цены, хотя бы оно
вызывало известные чувства и даже зачатки идеи. "Истина, -- сказал Паскаль, --
тонкое острие"; только это острие и ценится нами. Это было бы хорошо, если бы мы
всегда могли точно попасть в математическую точку; но для всякого несовершенного
ума неопределенная и широкая идея часто заключает в себе больше истины, чем
точная и узкая.
Свойствами ощущения и чувств определяется характер воображения: француз, вообще
говоря, лишен сильного воображения. Его внутреннее зрение не отличается
интенсивностью, доходящей до галлюцинации, и неистощимой фантазией германского и
англосаксонского ума: это скорее интеллектуальное и отдаленное представление,
чем конкретное воспроизведение, соприкосновение с непосредственной
действительностью и обладание ей. Склонный к выводам и построениям, наш ум
отличается не столько способностью восстанавливать в воображении
действительность, сколько открывать возможное или необходимое сцепление явлений.
Другими словами, это -- логическое и комбинирующее воображение, находящее
удовольствие в том, что было названо отвлеченным абрисом жизни. Шатобриан, Гюго,
Флобер и 3оля -- исключения среди нас. Мы более рассуждаем, нежели воображаем, и
мы всего лучше рисуем в нашем воображении не внешний, а внутренний мир чувств и
особенно идей.
Любовь к рассуждению часто мешает наблюдению. Сказанное Миллем об Огюсте Конте
приложимо ко многим французам: "Он так хорошо сцепляет свои аргументы, что
заставляет принимать за доказанную истину доведенную до совершенства связность и
логическую устойчивость его системы. Эта способность к систематизации, к
извлечению из основного принципа его наиболее отдаленных последствий и
сопровождающая их ясность изложения кажутся мне преобладающими свойствами всех
хороших французских писателей. Они связаны также с их отличительным недостатком,
представляющимся мне в следующем виде: они до такой степени удовлетворяются
ясностью, с какой их заключения вытекают из их основных посылок, что не
останавливаются на сопоставлении этих заключений с реальными фактами... и я
думаю, что этот именно недостаток позволил Конту придать своим идеям такую
систематичность и связность, что они принимают вид позитивной науки".
Характер чувствительности и воли определяет собой не только форму и естественные
свойства ума, но также и выбор предметов, на которые направляется мысль: можно
поэтому предвидеть, что французскому уму наиболее отвечают общественные и
гуманитарные идеи. В применении к обществу, общие идеи становятся возвышенными и
великодушными; они-то именно и имели всегда во Франции наиболее шансов на успех.
Гейст и Лазарус, занимавшиеся психологией народов, констатировали эту склонность
отрываться от своей личности ради идеи, иногда даже ради "идейного существа". Мы
все представляем себе и всего желаем, без сомнения, не в форме вечного, как
Спиноза, но, по меньшей мере, в форме универсального. Ради этого мы подвергаем
наши идеи тройной операции: немедленно же по их зарождении мы объективируем их
на основании того картезьянского и французского принципа, что "все ясно мыслимое
истинно"; затем, так как всякая истина должна быть универсальной, мы возводим
наши идеи в законы; наконец, так как сама всеобщность неполна, если не
охватывает собой фактов, мы обращаем наши идеи в действия. Эта потребность в
объективной реализации -- настоятельна; наше интеллектуальное нетерпение не
мирится ни с какими компромиссами. Мы никогда не удовлетворяемся одним
платоническим созерцанием: мы догматичны и вместе с тем практичны. Когда наш
догмат оказывается истинным, получается наилучшая возможная комбинация, и мы
способны тогда на великие дела; но если, на несчастие, наши раз суждения ложны,
мы идем до последних пределов нашего заблуждения и в конце концов разбиваем лбы
о неумолимую действительность.
Эти врожденные свойства расы в соединении с латинской культурой должны были
повести к французскому рационализму. Уже у римлян "рассудок" играл руководящую
роль, приняв у них форму универсального законодательства; но там это делалось с
целью господства: римский космополитизм гораздо более заставлял мир служить
Риму, нежели Рим миру. Католицизм поднялся на более общечеловеческую точку
зрения. Наконец, под действием римского и христианского влияния, Франция
оказалась способной поставить рационализм на его высшую ступень, отделив его от
политических и религиозных интересов и придав ему философское значение.
Французский рационализм основан на убеждении, что в мире действительности все
доступно пониманию, если не для настоящей несовершенной науки, то, по крайней
мере, для будущей. Немецкий ум, напротив того, всюду усматривает нечто
недоступное пониманию и предполагает, что этим нечто можно овладеть лишь
чувством и волей; он допускает в мире действительного внелогическое или нечто,
стоящее выше логики. Ниже разума стоит нечто более основное, а именно --
природа; отсюда германский натурализм; выше разума, стоит божественное; отсюда
германский мистицизм. Кроме того, так как стоящее ниже и выше разума сливается в
один непроницаемый мрак, то в конце концов натурализм и мистицизм также
сливаются в германском уме. Французскому уму, напротив того, чужды натурализм и
мистицизм; не удовлетворяясь грубым и темным фактом, он не удовлетворяется также
и еще более туманными чувством и верой; он более всего любит разум и аргументы.
Немцы и англичане горячо упрекают французов за их веру в идеал, в рациональную
организацию общества, за их любовь к идеям, а особенно -- ясным и отчетливым.
Этого рода упреки нашли отголосок в Ренане и Тэне. По их мнению, человек,
обладающий одними ясными идеями, никогда не постигнет ничего в сфере жизни и
общества, где преобразования совершаются глухо и смутно и где необходимые
действия не всегда могут быть обоснованы доказательствами. Без сомнения; но одно
дело довольствоваться в области науки или жизни уже имеющимися ясными идеями, не
ища ничего более, и другое дело -- добиваться ясности даже в самых туманных
областях и желать все увидеть при ярком свете. Все простое и ясное находится не
на поверхности, а на самой глубине; осуждению должна подвергнуться не эта
истинная, а та мнимая ясность, которой наша нация несомненно слишком часто
довольствуется. Полурешение кажется ей яснее полного решения, и она думает, что
поняла часть, не успевши понять всего; это -- двойная иллюзия, являющаяся
результатом французского нетерпения и особенно опасная в сфере общественной
жизни. Мы могли бы с еще большим основанием, нежели немец Гёте, вскричать:
"Света, более света!23".
Разум "необходимо стремится к единству", как говорил Платон. Наша любовь к
единству еще более сближает нас с древними, а особенно с римлянами, которые
развили ее в нас. Она порождает известную интеллектуальную нетерпимость по
отношению ко всему, что отдаляется от господствующего мнения, а иногда даже и от
нашего собственного, которое мы естественно склонны признавать единственно
рациональным. Наш ум по инстинкту доктринерский. К счастью, наше стремление
приобрести симпатию других заставляет нас делать им многие уступки.
Предположите умственные свойства французов достигнувшими высшей степени
развития, и вы получите ту способность анализа, которая иногда разрешает самые
запутанные вопросы, не уступает в утонченности самим явлениям, разлагает их на
элементы, доступные пониманию, определяет их, классифицирует и подводит под ярмо
законов. Вы получите также тот талант дедукции, который позволяет следить за
развертывающеюся нитью аргументации через все лабиринты, не упуская ни одного
звена из цепи причин и следствий; вы получите диалектику, напоминающую
диалектику греков, но более здравомыслящую и менее софистическую. Вы получите,
наконец, дар упрощать действительность, сводя ее, как делают математики, к ее
существенным элементам и получая таким образом ее верное, хотя и отвлеченное
воспроизведение, яркую проекцию на плоскость нашего ума. Присоедините к этому
умению разложить на составные элементы и объяснить существующее еще более редкую
способность угадать возможное и долженствующее быть, и вы получите способность
математического и логического творчества, так часто встречавшуюся во Франции.
Математика всегда была одной из наук, в которой Франция особенно отличалась;
даже и теперь наша школа геометров стоит в первом ряду. Геометрический ум не
мешает умственной утонченности: разве не были Декарт и Паскаль одновременно
строгими математиками и тонкими мыслителями? Способностью открывать соотношения,
характеризующей французский ум, объясняется, что мы находим удовольствие в том,
чтобы играть самими идеями, комбинировать их на тысячи ладов, находить то
гармонию, то противоречие между ними. Если найденное соотношение одновременно
точно и неожиданно, то в этой способности уловить нечто трудноуловимое и
выразить его в изысканной форме заключается наше остроумие. В германском или
британском юморе с его едкостью и горечью выражается скорее независимость
чувства и воли, противопоставляющих себя другим; французское остроумие более
интеллектуального характера, и даже в его язвительности больше бескорыстия: это