похожа на Дзидру Риттенбергс, будущую жену Евгения Урбанского. А
его младший брат, электрослесарь Володя, не вышел статью ни в
отца, ни в Женю, что не помешало ему увести из под венца чужую
невесту - очень хорошенькую, кстати сказать.
На Инте любили и уважали все их семейство. Именем Евгения
Урбанского после его гибели назвали школу, где он учился. А вот
улицу назвать в честь него городские власти так и не решились:
несмотря на новые времена, лагерное прошлое отца перевесило
кинематографическую славу сына.
++) Расставаться с сапогами мне было очень обидно. Когда мама
прислала их - еще в Ерцево - я боялся, что они не налезут: у отца
нога была на два номера меньше моей. А так хотелось поносить
хорошие хромовые сапожки! Весь барак переживал за меня.
Попробовали обсыпать босую ногу зубным порошком - за неимением
талька. Не помогло. И тут кто-то из ребят, сжалившись, подарил мне
тоненькие шелковые носки. Вот тогда нога с трудом, но проскочила.
Потом-то я их разносил и радовался жизни - до встречи с Ивановым.
К счастью, этого гаденыша вскоре перевели от нас. И Жора Быстров,
которого возили на доследствие, видел его в роли вахтера какого-то
провинциального УВД.
+++) В так называемую "эпоху позднего реабилитанса" дело
Батанина Мстислава Алексеевича пересмотрели. Он приезжал к нам из
Горького - вся грудь в орденах. Но это его уже не радовало:
навалились всякие хвори. И раньше времени свели его в могилу. А
память о нем и о его лихом побеге из лагеря осталась в двух наших
d(+l, e - "Служили два товарища" и "Затерянный в Сибири".
++++) Эсэсовцев легко было вычислить по вытатуированной на
бицепсе буковке. (Группы крови немцы обозначали не цифрами, а
буквами.) Понимая это, эсэсовцы боялись сдаваться русским: думали,
расстреляют на месте.
Кто-то из ребят рассказывал, что сам видел, как целая эсэсовская
рота в бою под Данцигом ушла, отстреливаясь, в море: предпочли
утопиться, а не сдаться в плен. Этот рассказ произвел на нас с
Юликом впечатление (см. "Служили два товарища").
+++++) Забавно, что когда много лет спустя, уже в Москве, мы
сочиняли "Жили-были старик со старухой", еще не написав первой
страницы, решили: в конце, на поминках старика будут петь его (и
нашу) любимую песню "И снег, и ветер". Вообще-то она уже звучала в
другом фильме, "По ту сторону", для которого и была написана. Но
мы объявили на студии, что без этой песни фильма не будет; А.
Пахмутова была польщена.
XVII. ДВА ПОЭТА
Крюков сам пришел к нам знакомиться. По настоящему интеллигентных
людей, сказал он, здесь мало. Польщенные, мы немедленно подарили
ему свои запасные очки: в его окулярах треснувшие стекла были
крест-накрест заклеены полосками бумаги - как московские окна при
бомбежках.
Мы о нем были уже наслышаны. Крюков работал нормировщиком на 9-
й шахте и был у начальства на плохом счету. Нет, работник он был
превосходный - ту работу, на которую другим требовался целый день,
он успевал сделать за полтора часа: считал в уме с немыслимой
быстротой. (Сейчас сказали бы: как компьютер. Возможно, это было
симптомом какого-то психического непорядка. Был ведь в Москве в
двадцатые годы "человек-счетная машина" - сумасшедший,
производивший в уме сложнейшие математические операции и
неспособный ни на что другое. Но Крюков-то был способен на
многое.)
Закончив обработку нарядов, Алексей Николаевич начинал писать что-то
на обороте ненужных бумаг. Писал левой рукой, а правой прикрывал
написанное от посторонних глаз. Впрочем, нужды в том не было:
почерк Крюкова разобрать было невозможно - не то арабская вязь, не
то стенографические закорючки. Все это вызывало у окружающих
зависть и тревогу: что за таинственный шифр? Что он там сочиняет?
Он сочинял стихи - причем патриотические. (Речь идет не о
советском, а о русском патриотизме. С советской властью Крюков не
ладил с малолетства.) Поэма о Кутузове, которую он прочитал нам с
Юликом, сомнений не оставила: - талантливый и ни на кого не
похожий поэт. Взволнованная непривычная ритмика, неожиданные
сравнения, сногсшибательные рифмы... Очень жалею, что не могу
привести ни одного отрывка - не запомнил. А его рассказ о том, как
он впервые попал на Лубянку, помню очень хорошо. Улыбчивый,
предупредительный, всегда оживленный, он не похож был на человека,
который провел в тюрьмах и лагерях почти половину жизни. А ко
времени нашего знакомства Алексею Николаевичу было уже под
пятьдесят.
В начале тридцатых годов Крюков, отпрыск старой дворянской
семьи, решил эмигрировать. Отпустить его по-хорошему большевики не
не согласились бы, это он понимал. И решил нелегально перейти границу
- финскую. Это ему удалось с первой же попытки - но, как
оказалось, в самом неподходящем месте, на излучине, где кусочек
финской территории узким отростком вклинивался в нашу. Крюков
бодрым шагом пересек этот клинышек и вышел на заставу, которая
оказалась не финской, а советской. Не повезло... На все вопросы
пограничников он отвечал по-французски, назвался принцем Мюратом и
потребовал, чтоб его отправили в Москву - там он все объяснит. На
Лубянке с ним быстро разобрались, и с тех пор Алексей Николаевич
путешествовал только по владениям Гулага.
К нам он прибыл, кажется, с первого ОЛПа. Там осталось какое-
то его имущество, о чем он написал - изящными стихами - заявление.
Начальство сочло это насмешкой. Тогда - уже прозой - Крюков
написал другое заявление, которое перед тем как отправить показал
нам. Мы прочли и ахнули. К нам бы в барак гробокопателя Гелия
Рябова!
Из прочитанного следовало, что настоящая фамилия Алексея
Николаевича не Крюков, а Романов, Он - наследник российского
престола царевич Алексей, расстрелянный вместе с августейшими
родителями и сестрами. Его - не убитого, а только раненного и
потерявшего сознание - из шахты, куда сбросили тела расстрелянных,
тайно вынес екатеринбургский дворянин Крюков. Дал ему свою фамилию
и воспитал как сына.
Излагая свою историю Алексей Николаевич не забыл упомянуть и о
гемофилии, которой, как известно, страдал малолетний наследник.
Она чудесным образом исчезла в результате пережитого потрясения.
Году в двадцать шестом к ним в Екатеринбург явился незнакомец,
отрекомендовавшийся принцем Ольденбургским. Он сказал, что до поры
до времени юноша должен хранить в строжайшей тайне правду о своем
происхождении. Но когда сбудутся некие предзнаменования, ему
- $+%&(b открыться и предъявить права на российский престол.
Сейчас эти предзнаменования сбылись, - писал Алексей Николаевич. -
И он вправе объявить народу, кто он такой. Но желая избежать смуты
в российском государстве, он настоящим письмом отказывается от
своих прав на престол, а просит перевести его из Минлага во
Владимирский политизолятор на пожизненное заключение. Единственное
условие - чтоб ему давали книги на русском и французском языке, а
также бумагу, ручку и чернила...
Честно скажу, мы не знали как реагировать. Обижать недоверием
хорошего человека не хотелось. На всякий случай мы напомнили ему
две строчки из нашего "Обозрения":
Что ж, дайте срок - услышите пророка.
Пророку бы не дали только срока!
Крюков усмехнулся и пошел отправлять свою исповедь. Он адресовал ее
И.С.Сталину, а копию послал в ООН, на имя тогдашнего председателя
- Трюгве Ли, если не ошибаюсь. Оба послания сошлись, естественно,
на столе у старшего оперуполномоченного. Крюкова для профилактики
посадили в бур, подержали там сколько-то времени и выпустили. Даже
вернули на прежнюю работу, нормировщиком.
Но уже через неделю Алексей Николаевич крупно поскандалил со
своим вольнонаемным начальником и тот по злобе списал его в шахту
- на должность уборщика фекалия. В обязанности его входило теперь
подбирать по забоям шахтерские какашки - уборных под землей нет -
и вывозить на поверхность.
В первый же день он пришел с ведром, наполненным зловонной
жижей, в шахткомбинат, дождался в коридоре, пока выйдет его
обидчик и надел ведро ему на голову. История эта получила широкую
огласку; опозоренный начальник уволился с шахты и вроде бы даже
уехал из Инты. А Крюкова снова отправили в бур.
Отсидев положенное, он опять стал работать подземным фекалистом - на
сей раз не у нас, а на шахте 11/12. Там он и окончил свою
многострадальную жизнь: Крюкова раздавило опускающейся шахтной
клетью. Одни говорили, что он просто пытался проскочить под ней,
но не успел, другие - что он таким способом решил покончить с
собой. Самоубиться с двумя ведрами нечистот в руках - чтобы в
прямом смысле быть смешанным с дерьмом? По-моему, это слишком уж
горькая насмешка над своей несложившейся судьбой. Но Юлий считал,
что эта последняя мистификация вполне в характере "принца Мюрата".
На шахте 11/12 с Крюковым водил знакомство Алексей Яковлевич
Каплер - как и мы, он проникся симпатией и уважением к этому
странному человеку. После кончины Каплера его вдова Юля Друнина
нашла среди черновиков и показала мне нигде не напечатанный
рассказ о несчастной жизни и нелепой смерти поэта Крюкова.
Кстати, и сам Каплер переехал из Сангородка на шахту 11/12 не
по доброй воле. Он погорел на романе с вольнонаемной женой одного
из минлаговских начальников. Это конечно, не дочка Сталина, но все
же... Тот, первый, урок, как видно, не пошел на пользу. Алексея
Яковлевича сняли с поста завпосылочной и отправили на рабочий
лагпункт. Там его взял под покровительство и поставил на лебедку
Женя Высоцкий - к тому времени он уехал от нас и стал на
одиннадцатой-двенадцатой начальником поверхности. (До Жени на этой
должности работал з/к Умник. А начальником шахты был в/н Дураков.
Такие сочетания зеков очень веселили. В одной колонне со мной
ходили на шахту Кис и Брысь, а в мехцехе слесарили Пушкин и Царь.)
О том, что происходит на других лагпунктах, мы узнавали от
переброшенных оттуда работяг. Узнали, например, что на первом ОЛПе
зарубили Сашку Чилиту, а еще где-то - другого суку, бывшего
коменданта Алексеевки Черноброва-Рахманова. Эти два известия нас
не огорчили.
А вообще-то можно было десять лет просидеть с хорошим знакомым
" одном лагере, но на разных лагпунктах, и ни разу не встретиться.
Я, например, и не подозревал, что на соседнем ОЛПе проживает Вадик
Гусев, "идеолог" малолетнего Союза Четырех. Встретились уже в
Москве... Но вернусь к рассказу о двух поэтах.
Вторым был Ярослав Смеляков. Заранее приношу извинения: мне
придется повторяться, о нем я уже писал ("Киносценарии" Э3 за 1988
г.)
Как-то раз мы с Юликом зашли в кабинку к нарядчику Юрке
Сабурову. Юлий взял стопку карточек, по которым зеков выкликали на
разводе - они маленькие, величиной с визитку. По привычке
преферансиста Юлик стал тасовать их. Потасует, подрежет и
посмотрит, что выпало. На второй или третий раз он прочитал:
"Смеляков Ярослав Васильевич, 1913 г.р., ст.58.1б, 10 ч.П, 25 лет,
вторая судимость." Поэта Смелякова мы знали по наслышке. Из его
стихов помнили только "Любку Фейгельман", которую в детстве
непочтительно распевали на мотив "Мурки":
До свиданья, Любка, до свиданья Любка!