ром.
- Скрыл? - сказал Кристмас.
В голосе ее не было ничего женственного, скорбного, мечтательного.
- Чтобы их не нашли. Не могли вырыть. И надругаться, чего доброго. -
И с легким нетерпением продолжала: - Нас тут ненавидели. Мы были янки.
Пришлые. Хуже, чем пришлые: враги. Саквояжники. А она - война - была еще
слишком свежа в памяти, и даже побежденные не успели образумиться. Под-
бивают негров на грабежи и насилие, - вот как это у них называлось. Под-
рывают главенство белых. Думаю, полковник Сарторис прослыл героем в го-
роде, когда убил двумя выстрелами из пистолета однорукого старика и
мальчика, который не успел даже проголосовать в первый раз. Возможно,
они были правы. Не знаю.
- Ну? - сказал Кристмас. - Они и так могли? Выкопать их уже убитых,
мертвых? Когда же люди разной крови перестанут ненавидеть друг друга?
- Когда? - Ее голос пресекся. Потом она продолжала: - Не знаю. Не
знаю, вырыли бы их или нет. Меня еще не было на свете. Я родилась через
четырнадцать лет после того, как убили Калвина. Не знаю, на что тогда
были способны люди. Но отец думал, что они на это способны. Поэтому
скрыл могилы. А потом умерла мать Калвина, и он похоронил ее там же, с
Калвином и дедушкой. Так что незаметно это стало чем-то вроде нашего се-
мейного кладбища. Может быть, отец не собирался ее там хоронить. Я пом-
ню, мать (ее прислали по просьбе отца наши нью-гемпширские родственники
вскоре после того, как умерла мать Калвина. Он ведь остался один. Думаю,
если бы Калвин и дедушка не были здесь похоронены, он бы уехал), - мать
говорила, что отец совсем уже собрался уезжать, когда умерла мать Калви-
на. Но она умерла летом, и по жаре нельзя было везти ее в Мексику, к
родным. И он похоронил ее здесь. Поэтому, наверно, здесь и остался. А
может, потому, что начал стареть, и все, кто воевал в Гражданскую, тоже
постарели, а негры в общем-то никого не убили и не изнасиловали. Словом,
похоронил ее здесь. Эту могилу ему тоже пришлось скрыть, - думал, вдруг
кто-нибудь увидит ее и вспомнит про Калвина и дедушку. Не хотел риско-
вать, хотя все давно прошло и кончилось и поросло быльем. А на следующий
год он написал нашему родственнику в Нью-Гемпшир. Он написал: "Мне
пятьдесят лет. У меня есть все, чего она пожелает. Пришлите мне хорошую
жену. Мне все равно, кто она, лишь бы хозяйка была хорошая и не моложе
тридцати пяти лет". И послал в конверте деньги на билет. А через два ме-
сяца сюда приехала моя мать, и они в тот же день поженились. Скоропали-
тельная была свадьба - для него. В первый раз - когда они с Калвином и
матерью Калвина отыскали дедушку в Канзасе - ему, чтобы жениться, пона-
добилось двенадцать лет. Приехали они в середине недели, а свадьбу отло-
жили до воскресенья. Устроили ее на воздухе, у ручья, зажарили бычка,
поставили бочонок виски, и пришли туда все, кого им удалось позвать и
кто сам прослышал. Собираться начали в субботу утром, а вечером приехал
проповедник. Сестры отца весь день шили матери Калвина свадебное платье
и фату. Платье они сшили из мучных мешков, а фату - из москитной сетки,
которой хозяин салуна закрывал картину над стойкой. Сетку одолжили на
время. Даже Калвину сделали что-то вроде костюма. Тогда ему шел тринад-
цатый год, и они хотели, чтобы он был шафером. Он не хотел. Накануне
ночью он узнал, что ему предстоит, и на другой день (свадьбу хотели уст-
роить часов в шесть или семь утра), когда все встали и позавтракали, об-
ряд пришлось отложить, покуда не нашли Калвина. Наконец его отыскали,
заставили надеть костюм, и свадьба состояласьm - мать Калвина была в са-
модельном платье и москитной фате, а отец - в узорчатых испанских сапо-
гах, которые он привез из Мексики, и с намазанными медвежьим салом воло-
сами. Дедушка был посаженым отцом. Только пока охотились за Калвином, он
то и дело отлучался к бочонку, и когда подошла пора вести невесту, он
вместо этого произнес речь. Пустился рассуждать о Линкольне и рабстве и
все допытывался, кто из присутствующих посмеет отрицать, что Линкольн
для негров - все равно, что Моисей для детей Израилевых, и что Чермное
море - это кровь, которая должна пролиться, чтобы черный народ достиг
Обетованной земли. Унять его и возобновить церемонию удалось не скоро.
После свадьбы молодые пробыли там с месяц. Но в один прекрасный день
отец с дедушкой отправились на Восток, в Вашингтон и приехали сюда, по-
лучив от правительства полномочия содействовать освобожденным неграм.
Они все приехали в Джефферсон, кроме сестер отца. Две вышли замуж, млад-
шая осталась жить с одной из них, а дедушка с отцом, Калвином и его ма-
терью переехали сюда и купили дом. А затем случилось то, к чему они го-
товы были, наверно, с самого начала, и отец жил один, пока из Нью-Гемп-
шира не приехала моя мать. До этого они никогда друг друга не видели,
даже на карточках. Они поженились в день ее приезда, а через два года
родилась я, и отец назвал меня Джоаниой, в честь матери Калвина. Думаю,
что он и не хотел еще одного сына. Я плохо его помню. Он только раз за-
помнился мне как человек, как личность - это когда он повел меня смот-
реть могилы Калвина и дедушки. День был ясный, весной. Я, помню, не зна-
ла даже, зачем мы идем, но идти не хотела. Не хотела идти под кедры. Не
знаю почему. Я же не могла знать, что там; мне было всего четыре года.
Да если бы и знала, ребенка это не могло напугать. Наверное, что-то было
в отце, как-то через него на меня подействовала кедровая роща. Он оста-
вил какой-то отпечаток на роще, и я чувствовала, что, когда вступлю ту-
да, отпечаток перейдет на меня и я никогда не смогу этого забыть. Не
знаю. Но он заставил меня пойти, и когда мы там стояли, оказал: "Запом-
ни. Здесь лежат твой дед и брат, убитые не одним белым человеком, но
проклятием, которому Бог предал целый народ, когда твоего деда, и брата,
и меня, и тебя не было и в помине. Народ, проклятый и приговоренный на
веки вечные быть частью приговора и проклятья белой расе за ее грехи.
Запомни это. Его приговор и Его проклятие. На веки вечные. На мне. На
твоей матери. На тебе, хоть ты и ребенок. Проклятие на каждом белом ре-
бенке, рожденном и еще не родившемся. Никто не уйдет от него". А я ска-
зала: "И я тоже?" И он сказал: "И ты тоже. Прежде всего - ты". Я видела
и знала негров, сколько себя помню. Для меня они были то же самое, что
дождь, Комната, еда, сон. Но после этого они впервые стали для меня не
просто людьми, а чем-то другим - тенью, под которой я живу. Живем мы
все, все белые, все остальные люди. Я думала о том, как появляются и по-
являются на свет дети, белые - и черная тень падает на них раньше, чем
они первый раз вдохнут воздух. А черная тень представлялась мне в виде
креста. И виделось, как белые дети, еще не вдохнув воздух, силятся вы-
лезти изпод тени, а она не только на них, но и под ними, раскинулась,
точно руки, точно их распяли на крестах. Я видела всех младенцев, кото-
рые появятся на свет, тех, что еще не появились, - длинную цепь их, рас-
пятых на черных крестах. Тогда я не могла понять, вижу я это или мне ме-
рещится. Но это было ужасно. Ночью я плакала. Наконец я сказала отцу,
попыталась сказать. Я хотела сказать ему, что должна спастись, уйти
из-под этой тени, иначе умру. "Не можешь, - сказал он. - Ты должна бо-
роться, расти. А чтобы расти, ты должна поднимать эту тень с собой. Но
ты никогда не подымешь ее до себя. Теперь я это понимаю, а когда прие-
хал, не понимал. Избавиться от нее ты не можешь. Проклятье черной расы -
Божье проклятье. Проклятье же белой расы - черный человек, который всег-
да будет избранником Божиим, потому что однажды Он его проклял". Ее го-
лос смолк. В неясном прямоугольнике раскрытой двери плавали светляки.
Наконец Кристмас сказал:
- Я хотел у тебя спросить. Но теперь, кажется, сам знаю ответ.
Она не шелохнулась. Голос ее был спокоен.
- Что?
- Почему твой отец не убил этого... как его звать - Сарториса?
- А-а, - сказала она. Снова наступила тишина. За дверью плавали и
плавали светляки. - Ты бы убил. Убил: бы?
- Да, - сказал он сразу, не задумываясь. Потом почувствовал, что она
смотрит в его сторону, как будто может видеть его. Теперь ее голос был
почти ласков - так он был тих, спокоен.
- Ты совсем не знаешь, кто твои родители? Если бы она могла разгля-
деть его лицо, то увидела бы, что оно угрюмо, задумчиво.
- Знаю только, что в одном из них негритянская кровь. Я тебе говорил.
Она еще смотрела на него: он понял это по голосу.
Голос был спокойный, вежливый, заинтересованный, но без любопытства:
- Откуда ты знаешь?
Он ответил не сразу. Наконец сказал:
- Я не знаю. - И снова умолк; но она поняла по голосу, что он смотрит
в сторону, на дверь. Его лицо было угрюмо и совершенно неподвижно. Он
снова пошевелился, заговорил: в голосе зазвучала новая нотка, невеселая,
но насмешливая, строгая и сардоническая одновременно: - А если нет, то
много же я времени даром потерял, будь я проклят.
Теперь она тоже как будто раздумывала вслух, тихо, затаив дыхание, но
по-прежнему не жалобясь, не зарываясь в прошлое:
- Я думала об этом. Почему отец не застрелил полковника Сарториса.
Думаю - из-за своей французской крови.
- Французской крови? - сказал Кристмас. - Неужели даже француз не
взбесится, если кто-то убьет его отца и сына в один день? Видно, твой
отец религией увлекся. Проповедником, может, стал.
Она долго не отвечала. Плавали светляки, где-то лаяла собака, мягко,
грустно, далеко.
- Я думала об этом, - сказала она. - Ведь все было кончено. Убийства
в мундирах, с флагами и убийства без мундиров и флагов. И ничего хороше-
го они не дали. Ничего. А мы были чужаки, пришельцы и думали не так, как
люди, в чью страну мы явились незваные, непрошеные. А он был француз,
наполовину. Достаточно француз, чтобы уважать любовь человека к родной
земле, земле его родичей, - и понимать, что человек будет действовать
так, как его научила земля, где он родился. Я думаю, поэтому.
Так начался второй период. Он словно свалился в сточную канаву. Слов-
но из другой жизни оглядывался он на ту первую, суровую мужскую сдачу -
сдачу суровую и тяжкую, как крушение духовного скелета, чьи ткани лопа-
лись с треском, почти внятным живому уху, - так что сам акт капитуляции
был уже спадом, угасанием, как для разбитого генерала - утро после реша-
ющей битвы, когда, побрившись, в сапогах, отчищенных от грязи боя, он
сдает свою саблю победителю.
Текло в канаве только ночью. Дни проходили как всегда. Он отправлялся
на работу в половине седьмого утра. Он выходил из хибарки, не оглянув-
шись на дом. В шесть вечера он возвращался, опять не взглянув на дом.
Мылся, надевал белую рубашку и темные отглаженные брюки, шел на кухню,
где его ждал на столе ужин, садился и ел, так и не видя ее. Но он знал,
что она в доме и что темнота, вползая в этот старый дом, надламывает
что-то и растлевает ожиданием. Он знал, как она провела день; что и у
нее дни проходили, как обычно, словно и за нее дневную жизнь вел кто-то
другой. Весь день он представлял себе, как она хозяйничает по дому, от-
сиживает положенный срок за обшарпанным бюро или расспрашивает, выслуши-
вает негритянок, которые сходятся сюда со всего придорожья - тропинками,
проторенными за много лет и разбегающимися от дома, как спицы от втулки.
О чем они с ней говорили, он не знал, хотя не раз наблюдал, как они под-
ходят к дому - не то чтобы тайком, но целеустремленно, чаще поодиночке,
но иногда по двое, по трое, в фартуках, обмотавши головы платками, а то
и в мужском пиджаке, наброшенном на плечи, а потом возвращаются восвояси
по разбегающимся тропинкам, не спеша, но и не мешкая. Он вспоминал о них
мельком, думая Сейчас она делает то. Сейчас она делает это но о ней са-