гадался, что она принадлежит этому человеку, - и снова подняли. Дверь
открылась, разинулась. В нее хлынул свежий, холодный воздух, свет улич-
ных фонарей; он увидел фонари, голые фабричные стены, высокие бездымные
трубы на фоне звезд. Высвеченная улицей стальная ограда стояла как строй
изможденных солдат. Пока его несли через площадку, его свисающие ноги
качались в такт шагам мужчины, а незашнурованные ботинки похлопывали по
щиколоткам. Наконец они очутились у железных ворот и вышли за ограду.
Ждать трамвая им пришлось недолго. Будь мальчик постарше, он отметил
бы, как хорошо этот человек рассчитал время. Но он ничего не замечал и
не удивлялся. Он просто стоял на перекрестке рядом с мужчиной, в расшну-
рованных ботинках, до пят закутанный в мужское пальто, с широко раскры-
тыми, круглыми глазами и спокойным, совсем не сонным лицом. Подъехал
трамвай, ряд окон, дребезжа, остановился и жужжал, пока они входили. В
вагоне было почти пусто - шел третий час ночи. Здесь мужчина заметил,
что ботинки не зашнурованы, и зашнуровал их, а ребенок наблюдал за этим,
сидя смирно, с вытянутыми ногами. Вокзал был далеко, а на трамвае ему
уже приходилось ездить, так что, когда они добрались до вокзала, мальчик
спал. Когда он проснулся, был день и они уже давно ехали на поезде. На
поезде ему ездить не приходилось, но никто бы об этом не догадался. Он
сидел смирно, как в трамвае, закутанный в мужское пальто, - весь, кроме
головы и торчащих вперед мог, - и рассматривал местность: холмы, де-
ревья, коров апрочее, - он никогда не видел, чтобы они плыли мимо окна.
Увидев, что он не спит, мужчина вынул еду, завернутую в газету. Хлеб с
ветчиной. "На", - сказал мужчина. Он взял и стал есть, глядя в окно.
Он не сказал ни слова, не выразил ни малейшего удивления - даже на
третий день, когда пришли полицейские и забрали его и мужчину. Дом, где
они жили теперь, ничем не отличался от того, который они покинули ночью:
те же дети с разными именами, те же взрослые с разными запахами, - и так
же мало причин уезжать из нового дома, как - покидать старый. Но он не
удивился, когда они пришли и велели встать и одеться - не потрудившись
объяснить, почему и куда он опять должен ехать. Может быть, он понимал,
что едет обратно; может быть, с детской прозорливостью еще вначале понял
то, чего не понимал мужчина: что так не будет, не может продолжаться. И
снова он видел из поезда те же холмы, те же деревья, тех же коров - но с
другой стороны, в другом направления. Полицейский дал ему еду. Хлеб с
ветчиной; только вынул его не из газеты. Мальчик заметил это, но ничего
не сказал и, может быть, ничего не подумал.
Потом он очутился дома. Может быть, он ожидал, что по возвращении его
накажут, хотя за какое именно преступление - узнать и не рассчитывал,
ибо давно усвоил, что если дети могут принимать взрослых как взрослых,
то взрослые детей не умеют воспринимать иначе, как тоже взрослых. Он уже
забыл историю с пастой. Теперь он избегал диетсестру так же, как месяц
назад старался попасться ей на глаза. Он был так занят этим, что давно
забыл причину - а вскоре забыл и путешествие, ибо ему не суждено было
знать, что между тем и другим есть связь. Путешествие он время от време-
ни вспоминал, но рассеянно, смутно. И бывало это только тогда, когда ему
случалось взглянуть на дверь котельной и вспомнить человека, который
прежде сидел там, наблюдая за ним, а теперь исчез совершенно и, по обы-
чаю всех покидавших дом, не оставил следов - даже плетеного стула на по-
роге. И куда он мог деться, ребенок тоже не интересовался, не задумывал-
ся.
Однажды вечером за ним пришли в класс. Это было за две недели до рож-
дества. Две молодые женщиныдиетсестры среди них не было - отвели его в
ванную, вымыли, одели в чистый комбинезон, расчесали ему влажные волосы
и доставили его в кабинет начальницы. Там сидел мужчина, чужой. Он пос-
мотрел на мужчину и все понял - раньше, чем начальница успела раскрыть
рот. Может быть, память знала, знание начало вспоминать, а может быть,
заговорило желание, ибо к пяти годам нельзя накопить столько отчаяния,
чтобы родилась надежда. Может быть, он внезапно вспомнил путешествие в
поезде и еду, потому что даже память простиралась не намного дальше это-
го. "Джозеф, - сказала начальница, - хотел бы ты уехать и жить в деревне
с хорошими людьми?"
Он стоял в новом жестком комбинезоне, с красным, горящим от простого
мыла и грубого полотенца лицом и ушами, и слушал чужого. Один раз он
посмотрел на него - и увидел плотного мужчину с густой коричневой боро-
дой и волосами, стриженными не то чтобы недавно, но коротко. И борода и
волосы были жесткие, буйные, без седины, словно растительности не косну-
лись сорок с лишним лет, прошедшиеся по лицу. Глаза были светлые, холод-
ные. Костюм - жесткий, строгий, черный. На колене лежала черная шляпа,
ее придерживала чистая широкая рука, сжавшая в кулаке мягкий фетр. Попе-
рек жилета тянулась тяжелая серебряная цепь от часов. Надежные черные
башмаки покоились на полу бок о бок; они были начищены до блеска. При
взгляде на него даже пятилетнему ребенку было понятно, что он не упот-
ребляет табаку и в других этого не потерпит. Но мальчик не смотрел на
него - из-за его глаз.
Однако он чувствовал на себе его взгляд - холодный и пристальный, но
не нарочито суровый. Таким взглядом он мог бы изучать лошадь или подер-
жанный плуг - заранее зная, что найдет изъяны, заранее зная, что купит.
Говорил он обстоятельно, веско, с расстановкой - голосом человека, тре-
бующего, чтобы его выслушивали если и не со вниманием, то хотя бы молча.
"Значит, вы либо не можете, либо не хотите ничего больше сказать о его
родословной".
Начальница на него не смотрела. Глаза ее за стеклами очков были сту-
денистыми - по крайней мере, в, эту минуту. Ответила она сразу, как-то
чересчур сразу.
- Мы не пытаемся выяснять их родословную. Как я уже сказала, его по-
добрали здесь на ступеньках, в канун рождества - без двух недель пять
лет назад. Если для вас так важна родословная, вам вообще не стоит усы-
новлять ребенка.
- Я не совсем то хотел сказать, - возразил незнакомец. Тон у него был
слегка примирительный. Он ухитрялся извиняться, ни на йоту не отступив
от своих убеждений. - Надо бы мне, пожалуй, потолковать с мисс Аткинс
(так звали диетсестру), поскольку я лично с ней состоял в переписке.
И снова начальница ответила ему холодно и без промедления - чуть ли
не раньше, чем он успел договорить:
- Я, вероятно, могу дать вам не меньше сведений об этом или любом
другом из наших детей, чем мисс Аткинс, потому что ее официальные обя-
занности ограничиваются здесь кухней и столовой. Просто вышло так, что в
данном случае она любезно согласилась служить секретарем в нашей пере-
писке с вами.
- Не важно, - сказал незнакомец. - Не важно. Я просто подумал...
- Что вы подумали? Мы никого не принуждаем брать у нас детей, так же,
как детей не принуждаем уезжать против воли - если у них есть достаточно
серьезные причины. Это-вопрос, который стороны должны решать между со-
бой. Мы только советуем.
- Ну, ну, - сказал незнакомец. - Это не важно, еще раз говорю. Я не
сомневаюсь, что малец у нас приживется. Он найдет себе хорошую семью в
лице меня и миссис Макихерн. Люди мы уже не молодые, живем тихо. Разно-
солов и праздности не найдет. И работы не больше, нежели ему на пользу.
Я не сомневаюсь, что, несмотря на его происхождение, он возрастет у нас
в страхе Божием и в отвращении к праздности и суете.
Так вексель, который он подписал два месяца назад тюбиком пасты, был
опротестован, а до сих пор не вспоминавший о векселе должник, закутанный
в чистую попону, маленький, бесформенный, неподвижный, сидел в коляске,
трясшейся в декабрьских сумерках по заледенелым ухабам. Ехали весь день.
В полдень мужчина накормил его, достав из-под сиденья картонку с дере-
венской едой, приготовленной три дня назад. Но заговорил он с мальчиком
только сейчас. Одетым в варежку кулаком, в котором был зажат кнут, он
показал вперед на единственный огонек, светившийся в сумраке, и произнес
одно-единственное слово. "Дом", - сказал он. Ребенок ничего не сказал.
Мужчина смотрел на него сверху. Он тоже закутался от холода: большой,
коренастый, бесформенный, чем-то похожий на булыжник, и не столько кру-
той, сколько безжалостный. "Я говорю, вон твой дом". Ребенок по-прежнему
не отвечал. Он никогда не видел своего дома, поэтому ему нечего было
сказать. А чтобы говорить, ничего при этом не сказав, он был еще слишком
мал. "Здесь ты найдешь кров и хлеб и заботу верующих людей, - сказал
мужчина. - И работу себе по силам, которая убережет тебя от дурного. Ибо
ты у меня скоро усвоишь, что два есть порока - леность и праздномыслие,
две добродетели - работа и страх Божий". Ребенок опять ничего не сказал.
Он никогда не работал и не боялся Бога. О Боге он знал меньше, чем о ра-
боте. Работа, которую олицетворяли люди с граблями и лопатами на площад-
ке для игр, происходила на его глазах, шесть дней в неделю; Бог же появ-
лялся только по воскресеньям. И тогда - если не считать непременного ис-
пытания чистотой - он был музыкой, приятной для слуха, и словами, слуха
не задевавшими вовсе, - в целом приятным, хотя и несколько утомительным.
Мальчик ничего не сказал. Коляска подскакивала, крепкие, ухоженные мулы
поторапливались - к стойлу, к корму, к дому.
И было еще одно, что он вспомнил гораздо позже - когда память уже не
признавала того лица, не признавала поверхности воспоминания. Они - в
кабинете начальницы: он стоит неподвижно, избегая смотреть в глаза нез-
накомцу, но чувствует на себе его взгляд и ждет, когда незнакомец скажет
то, что думают его глаза. И он слышит: "Кристмас. Языческая фамилия. Ко-
щунство. Я ее переменю".
- Это ваше законное право, - ответила начальница. - Нам важно, не как
их зовут, а как с ними обращаются.
- Но чужой уже никого не слушал - так же, как ни К кому не обращался.
- С нынешнего дня его будут звать Макихерн.
- Это разумно, - сказала начальница. - Дать ему вашу фамилию.
- Он будет есть мой хлеб и соблюдать мою веру, - Сказал незнакомец. -
Почему бы ему не носить мою фамилию?
Мальчик не слушал. Он был безучастен. Его это мало беспокоило - не
больше, чем если бы незнакомец сказал, что день жаркий, когда он на са-
мом деле не жаркий. Настолько мало, что он даже про себя не сказал Меня
не Макихерном зовут. Меня зовут Кристма-
- Беспокоиться из-за этого пока не стоило. Времени впереди было мно-
го.
- Почему бы и нет, в самом деле? - сказала начальница.
- И вот что знает память - двадцать лет спустя память еще будет ве-
рить В тот день я стал мужчиной.
Чистая спартанская комната благоухала воскресеньем. Чистые штопаные
занавески на окнах колыхались от ветерка, пахшего взрыхленной землей и
лесным яблоком. На желтом, под дуб мелодеоне, педали которого были обиты
вытертой и обтрепанной ковровой тканью, стояла стеклянная банка с цвета-
ми шпорника. Мальчик сидел на жестком стуле за столом, на котором стояла
никелированная лампа и лежала огромная Библия с латунными застежками и
петлями и латунным замком. Мальчик был в чистой белой рубашке без ворот-
ничка и темных брюках, новых и жестких. Ботинки его были начищены недав-
но и неумело - как мог начистить восьмилетний ребенок - с тусклыми пят-
нами там и сям, особенно на задниках, куда не попала вакса. На столе пе-
ред ним лежал раскрытый пресвитерианский катехизис.
Макихерн стоял (у стола. Он был в чистой сатиновой рубашке и тех же
черных брюках, в которых мальчик увидел его в первый раз. Его волосы,
влажные и все еще без седины, были зачесаны на круглой голове гладко и
аккуратно. Борода - тоже расчесана, тоже еще влажна. "Ты не старался вы-
учить", - сказал он.