второй половине двадцатого века.
Тогда я пририсовал несколько торопливых пешеходов и экипажи
на улице - карету, очередь двухколесных пролеток, ожидающих
пассажиров на углу Бродвея, большой желто-зеленый почтовый
фургон, запряженный четверкой лошадей. Потом я посмотрел через
парк в сторону Сентр-стрит и постарался припомнить, как все
это выглядело, когда я был здесь последний раз, то есть как
это будет выглядеть, когда автомобили вытеснят с улиц другие
средства транспорта. И пририсовал на том же листке лимузины,
огромные дизельные автобусы, грузовики, которым суждено со
временем запрудить и Сентрстрит и остальные улицы Нью-Йорка; я
изобразил их всех едущими в одну сторону, ко мне, словно они
изгоняют со сцены повозки, запряженные лошадьми.
Я пошел дальше - это был деловой район в начале Бродвея,
где мы уже проходили с Кейт; я пересек улицу и двинулся вдоль
стены огромного нелепого почтамта, не забыв бросить взгляд
наверх, на штандарт, реющий над куполом. Впереди, по ту
сторону Энн-стрит, все прохожие поворачивали головы, чтобы
заглянуть в какую-то двухметровую будку с двускатной крышей,
похожую на будку для часового, только слишком узкую. Будка
стояла на краю тротуара перед аптекой, и я мимоходом тоже
заглянул туда. Оказалось, там установлен защищенный от ветра
градусник, самый большой, какой я когда-либо видел. Он
показывал семь градусов мороза, и я был доволен, что узнал
точную температуру: почему-то погода интересовала меня сегодня
гораздо больше, чем вчера или позавчера.
Теперь, при дневном свете, я обратил внимание на одну
подробность, которой мы с Кейт не заметили в темноте: на
неимоверное количество телеграфных проводов. Полквартала я,
словно деревенщина, пялился на сотни и сотни черных проводов,
протянувшихся по обе стороны улицы, пересекавших ее во всех
направлениях, - невообразимая паутина, казалось, затмевала
серое зимнее небо. Через каждые несколько метров из тротуара
вырастали деревянные телеграфные столбы, некоторые из них - я
даже остановился, чтобы пересчитать, - несли до четырнадцати
поперечин; к каждому столбу была прикреплена бирка,
сообщавшая, какая из конкурирующих компаний его тут поставила.
Народу на улице толкалось тьма-тьмущая, преимущественно
мужчины. Среди них, на мой взгляд, попадалось гораздо больше
толстых и попросту тучных, чем мы привыкли встречать во второй
половине нашего века. В толпе носились десятки мальчишек -
почему они не в школе? - в форме посыльных; видимо, им
отводилась роль нашего телефона. Были и совсем маленькие, не
старше шести-семи лет, многие буквально в лохмотьях, с
давненько не мытыми руками и лицами. Одни из них продавали
газеты, утренние - "Геральд", "Таймс", "Трибюн" - и первые
выпуски вечерних - "Дейли график", "Штате цайтунг",
"Телегрэм", "Экспресс", "Пост"; продавались также газеты
"Стандарт", "Бруклинский орел", "Весь мир" и многие другие,
названия которых я просто не запомнил. Другие мальчишки
промышляли чисткой ботинок - через плечо у них болтались на
лямках ящики со щетками и гуталином. И у всех, даже у
шестилетних, лица были хитрые, многоопытные, настороженные.
"Да и какими же им быть, - подумал я, - есть-то хочется каждый
день..."
Внезапно несколько мужчин, шагавших по тротуару вместе со
мной, разом остановились, отошли к бровке мостовой, вытащили
из карманов часы и, запрокинув головы, уставились на
противоложкую сторону улицы. Не успел я спросить себя, что бы
это значило, как остановились и другие, - и вскоре вдоль
Бродвея в обе стороны протянулись шеренги людей, замерших с
часами в руках и посматривающих то на циферблаты, то на крышу
одного из самых высоких зданий.
Черепичная эта крыша представляла собой многоскатный
комплекс башенок всевозможных размеров; в центре над ними
расположилась самая высокая башня, квадратная, расписная, с
огороженной у основания площадкой. С одной стороны на башне
виднелся круг, а в нем надпись "Вестерн юнион телеграф Ко", и
я заметил, что многие из телеграфных проводов берут начало на
этой крыше. На самом верху башни торчала мачта, на ней
трепетал по ветру американский флаг, а чуть ниже флага на
мачту был насажен большой ярко-красный шар, видимый, вероятно,
на много километров вокруг.
Я не ведал, чего и ждать, однако остановился вместе со
всеми и тоже вытащил часы - они показывали без двух минут
двенадцать. И вдруг по толпе прокатился шорох, красный шар
скользнул по мачте вниз, и мужчина рядом со мной пробормотал:
"Ровно полдень". Он осторожно подвел часы, и я сделал то же
самое. Вокруг раздалось щелканье сотен закрываемых крышек, и
сотни людей, выстроившихся вдоль Бродвея, разом повернулись и
вновь превратились в поток пешеходов. Я не сдержал улыбки: мне
понравилась эта маленькая церемония, на несколько секунд
объединившая сотни незнакомых людей.
Где-то позади меня зазвенели куранты, и я увидел источник
знакомой мелодии; неподалеку стоял мой старый друг - церковь
Троицы. Перезвон на морозе был чистым и напевным, и я поспешил
к ней. Пройдя десятка два шагов, я прислонился к телеграфному
столбу и сделал быстрый набросок - позже я закончил его. Я
неоднократно и раньше рисовал церковь Троицы, но впервые на
моей памяти шпиль ее темнел на фоне неба, возвышаясь над всеми
зданиями окрест.
Признаться, было у меня поползновение дорисовать призраки
домов-гигантов, которые, придет день, окружат церковь Троицы,
похоронив ее на дне узкого каньона. Но я как раз проходил мимо
церковного портала, и четверо-пятеро слонявшихся неподалеку
субъектов, мгновенно раскусив меня, закричали хором:
- Поднимитесь на колокольню, сэр! Самая высокая точка
города! Отличный вид!..
В моем распоряжении еще оставалось какое-то время, и я
кивнул тому из них, который, казалось, больше других нуждался
в деньгах. Он повел меня внутрь и вверх, по крутым, завитым
бесконечной спиралью каменным ступеням, мимо звонницы, а затем
и самих колоколов, гудевших так оглушительно, что отдельных
нот было просто не различить. Наконец, мы добрались до верха -
до деревянной площадки, подвешенной под узкими незастекленными
окнами, и я выглянул наружу.
Небо было серо-стальным, воздух - прозрачным, так что любая
деталь проступала, точно выгравированная. Глядя поверх низких
крыш, я видел обе реки, Гудзон и Ист-Ривер; вода, особенно в
Гудзоне, была морщинистая, свинцово-серая. Слева вдоль
Саут-стрит высились сотни и сотни мачт; я видел паромы с
большими колесами по бокам; видел шпили; церквей, возносящиеся
над городом, куда ни посмотри; видел поразительно много
деревьев, особенно в западной стороне, и опять подумал о
Париже; а внизу, под собой, я видел тротуары Бродвея,
крошечные кружочки цилиндров на головах, чуть покачивающиеся и
поблескивающие в чистом зимнем свете. Из другого окна я
выглянул в сторону почтамта и ратуши. За ними к востоку на
фоне неба резко вырисовывались свежесложенные каменные башни,
поддерживающие толстенные тросы, на которых со временем
повиснет проезжая часть Бруклинского моста; я видел рабочих,
копошащихся на временных мостках высоко над рекой.
Это был действительно отличный вид на город с точки,
которая в ту эпоху играла роль обзорной площадки "Эмпайр стейт
билдинг" далекого будущего. "И ничего смешного в таком
сравнении нет, - подумал я, разглядывая город внизу, - ведь
сейчас колокольня, безусловно, самая высокая точка НьюЙорка,
как бы ни задавили ее впоследствии неимоверно более высокие
здания. И если когда-нибудь мне доведется вновь подняться на
девяносто с лишним этажей, чтобы окинуть взглядом пасмурный,
задушенный смогом Нью-Йорк, и я сравню тот вид с этим - резко
очерченным, более близким видом на не столь высокий, но куда
более приятный город, - кому из нас смеяться тогда?"
Мне хотелось зарисовать раскрывшуюся передо мной панораму,
однако даже самый грубый набросок потребовал бы нескольких
часов, а мне уже надо было спешить. Спустившись вниз, я дал
своему гиду четверть доллара, чему тот страшно обрадовался;
потом я быстрыми шагами направился в сторону ратуши.
14
В двадцать четыре минуты первого я уже стоял у одного из
окон на первом этаже почтамта и глядел через улицу на
маленький зимний парк и на людей, снующих по его проложенным
крест-накрест дорожкам, - и внезапно с новой силой
почувствовал всю необычность происходящего. Прильнув к
почерневшему от копоти стеклу, я припомнил записку, которую
видел когда-то в комнате Кейт, бумагу с пожелтевшими краями,
рыжие от времени чернила. И встреча в сквере, о которой
говорилось в этой записке, снова стала для меня легендой,
происшествием, давно закончившимся и давно позабытым.
Неужели оно случится сейчас, у меня на глазах? Я просто не
мог поверить, что так оно и будет. Через парк и мимо него все
шли и шли неизвестные мне люди. Прямо передо мной и немного
справа, на той стороне улицы Парк-роу, виднелось пятиэтажное
здание "Нью-Йорк таймс". Рядом, стена к стене, поднимался еще
один пятиэтажный каменный дом - ничем не примечательный, такой
же точно, как "Таймс" и десятки ему подобных в этом районе, -
со множеством узких высоких окон и узких вывесок под окнами. И
с подъездом. Глаза мои скользнули к подъезду - там стоял Джейк
Пикеринг.
Я-то его видел, однако из парка заметить его было нельзя.
Он и старался остаться незамеченным, стоял, прижимаясь к
стене, - сам подъезд был нишей, утопленной в фасаде. Пикеринг
озирался по сторонам, осмотрел улицу, потом парк. Убедившись,
видимо, что все в порядке, быстро вышел из подъезда, пересек
тротуар, потом, ныряя между экипажами, перебежал Парк-роу и
направился в парк. Добрался до центральной площадки, где
сходилось большинство дорожек, и опять встал, сдвинув цилиндр
на затылок, расстегнув пальто, глубоко засунув руки в карманы
брюк и самоуверенно закусив сигару.
Прошло пять минут. Я видел, как он дышит: на улице было
холодно, и он сам почувствовал стужу и начал размеренно ходить
взад-вперед, десять метров в одну сторону, десять в другую. Но
пальто он не застегнул и не вынул ни рук из карманов, ни
сигары изо рта. Время от времени он затягивался, сизый дымок
смешивался с белым паром дыхания. Меня неожиданно осенило, что
это поза - поза совершенно спокойного, уверенного в себе
человека. И поза ему удавалась: и медленные шаги, и весь его
облик свидетельствовали о том, что он спокоен и доволен собой
и вовсе даже не замечает холода.
Прошло еще пять минут - часы на ратуше показывали
двенадцать тридцать пять. А когда я перевел взгляд с часов
обратно на дорожки парка, тот, другой, уже находился в парке и
торопливо шел с западной его стороны к центру. В руке,
затянутой в перчатку, мелькнула голубая искорка, и я понял,
что это конверт, отправленный Пикерингом, и что тот, другой,
вытащил его как опознавательный знак. Давнее происшествие
перестало быть давним; по спине у меня пробежал холодок - я
присутствовал при его начале.
Пикеринг тоже увидел того, кого ждал, и пошел ему
навстречу; грязное окно затуманилось от моего дыхания - я
прижался слишком близко к стеклу и теперь поневоле вынужден
был отодвинуться. Оба остановились лицом к лицу. Вновь
пришедший спрятал конверт во внутренний карман пальто,
Пикеринг вынул сигару изо рта, и я увидел, как у него
задвигалась борода - он заговорил, и как шевельнулась борода у
второго - тот ответил. Издали они походили на двух
чернобородых близнецов, столкнувшихся нос к носу: оба в