он путает меня с остальным стадом. Очень это забавно, дивное развлечение
- путешествовать инкогнито. Два философа задумчиво улыбались друг другу
над судьбою человека. Ему тоже было по-настоящему забавно, из старого носа
у него текло, голубые глаза посверкивали тихим смехом. Одет он был в синюю
робу, закрывавшую его целиком. На поясе болтался ремень - вообще безо
всякой цели, бесполезный придаток, просто ремень, ничего не
поддерживавший, даже живота, поскольку старик был худ.
Возможно, его каприз, над которым он сам хихикал, одеваясь по утрам.
Лицо его осветилось улыбкой пошире, приглашая меня подойти и высказать
свое мнение, если мне хочется; мы были родственными душами, он и я, и он,
без сомнения, проник сквозь мою оболочку и распознал во мне личность
глубокую и значительную, выделяющуюся из прочего стада.
- Немного сегодня, - сказал я. - Ситуация, как я погляжу, с каждым
днем все более обостряется.
Он в восторге покачал головой, из старого носа его блаженно текло -
этакий Платон с насморком. Очень древний старик, лет, наверное,
восемьдесят, со вставными зубами, кожа - как старые башмаки,
бессмысленный ремень и философская усмешка. Вокруг нас шевелилась темная
масса мужчин.
- Бараны! - сказал я. - Увы, они - бараны! Жертвы Лицемерия и
Американской Системы, внебрачные рабы Баронов-Грабителей. Рабы, говорю я
вам! Я бы не принял место на этом заводе, даже если бы мне поднесли ее на
золотом блюде! Работать на эту систему и терять душу. Нет, спасибо. А
какая выгода человеку, если он получает весь мир, но теряет собственную
душу?
Он кивнул, улыбнулся. Согласился, кивнул, чтобы я продолжал. Я
разогрелся. Мой излюбленный предмет. Условия труда в машинный век, тема
для будущей работы.
- Бараны, говорю я вам! Стадо трусливых баранов!
Глаза его загорелись. Он вытащил трубку и зажег ее. Трубка смердела.
Когда он вынимал ее изо рта, сопли ниточками тянулись за нею. Он смахивал
их большим пальцем и вытирал палец о штаны. Вытирать нос он не
беспокоился. Нет на это времени, когда говорит Бандини.
- Меня это потешает, - говорил я. - Спектакль просто бесценен.
Бараны собираются вместе, чтобы им обстригли души. Раблезианский
спектакль. Я вынужден рассмеяться. - И я смеялся, пока смеха во мне уже
не осталось. Он тоже хохотал, шлепая себя по бедрам и взвизгивая
пронзительно, пока из глаз не полились слезы.
Вот человек с сердцем, как у меня, человек вселенского юмора, без
сомнения, начитанный человек, несмотря на свою робу и бесполезный ремень.
Из кармана он достал блокнот, карандаш и что-то написал. Теперь я понял:
он тоже писатель, разумеется! Тайна прояснилась. Он закончил писать и
протянул мне листок.
Я прочел: "Напишите пожалуйста. Я глух как пробка."
Нет, работы для Артуро Бандини тут не было. Я ушел, чувствуя себя
лучше, радуясь этому. Я шел назад, мечтая об аэроплане, о миллионе
долларов, о том, вот бы раковины морские были алмазами. Пойду-ка я в парк.
Я пока еще не баран. Почитаю Ницше. Стану сверхчеловеком. Так Говорил
Заратустра. Ох этот Ницше! Не будь бараном, Бандини. Сохрани святость
разума своего. Ступай в парк и читай мастера под эвкалиптами.
СЕМЬ
Однажды утром я проснулся с мыслью. С прекрасной идеей, здоровенной,
как дом.
Величайшая моя идея, шедевр. Найду себе работу ночным портье в
гостинице - вот какой была эта мысль. Это даст мне возможность читать и
работать одновременно. Я вскочил с кровати, проглотил на ходу завтрак и
скатился по лестнице через шесть ступенек. На тротуаре я немножко постоял,
поворочал свою мысль в голове. Солнце палило улицу, выжигая сон у меня из
глаз. Странно. Теперь, когда я совсем проснулся, идея уже не казалась мне
такой хорошей - одна из тех мыслей, которые приходят в полусне. Сон,
просто сон, тривиальность. Я не мог бы получить работу ночного портье в
этом портовом городишке по одной простой причине: ни в одной гостинице
этого портового городишки ночных портье не было. Математическая дедукция
- - довольно просто. Я снова поднялся по лестнице в квартиру и сел.
- Ты чего выскочил, как угорелый? - спросила мать.
- Ноги размять.
Дни наступили вместе с туманом. Ночи были ночами и ничем более. Дне не
менялись от одного к другому, золотое солнце жарило и умирало. Я всегда
был один. Трудно вспоминать такую монотонность. Дни не двигались. Стояли
серыми камнями. Время проходило медленно. Проползли два месяца.
Это всегда было в парке. Я прочел сотню книг. Там были и Ницше, и
Шопенгауэр, и Кант, и Шпенглер, и Стрэйчи, и другие. О Шпенглер! Что за
книга! Какой вес! Как Лос-Анжелесский Телефонный Справочник. День за днем
читал я ее, не понимая ни слова, да и не стараясь понять, но читал,
поскольку мне нравилось, как одно рокочущее слово марширует по страницам
следом за другим с мрачным таинственным ворчанием. А Шопенгауэр! Что за
писатель! Целыми днями читал я его и читал, запоминая кусочек оттуда,
кусочек отсюда. И что он пишет о женщинах! Я соглашался с ним. В точности
мои чувства по этому поводу. Ах черт, что за писатель!
Однажды читал я в парке. Лежал на газоне. Среди стебельков травы
ползали черненькие муравьи. Смотрели на меня, переползая страницы,
некоторые недоумевали, чего это я делаю, других это не интересовало, и они
шли мимо.
Заползали мне по ноге, плутая в джунглях коричневых волосков, а я
задирал штанину и убивал их большим пальцем. Они старались сбежать, как
могли, неистово выныривая из кустарника и заныривая обратно, иногда
замирая, чтоб как бы обхитрить меня своей неподвижностью, но никогда,
несмотря на все ухищрения, никогда не удавалось им избежать моего грозного
пальца. Какие глупые муравьи!
Буржуазные муравьи! Стараются обдурить того, чей разум питается мясом
Шпенглера, Шопенгауэра и прочих великих! Настал их страшный суд - Упадок
Муравьиной Цивилизации. Так вот читал я и давил муравьев.
Книжка называлась Евреи без Денег. Что это была за книжка! Что за мать
в этой книжке! Я оторвался от женщины на страницах, и передо мною на
лужайке в старых безумных туфлях стояла женщина с корзинкой в руках.
Горбунья с милой улыбкой. Мило улыбалась она всему - она ничего с этим
не могла поделать: деревьям, мне, траве, чему угодно. Корзинка сгибала ее,
притягивала к земле. Такая миниатюрная женщина, с полным боли лицом, как
будто ей дали вечную пощечину. На ней была смешная старая шляпка,
абсурдная, сводящая с ума, шляпка, от которой мне хотелось расплакаться, с
выцветшими красными ягодками на полях. И стояла она, улыбаясь всему, с
трудом пробравшись по травяному ковру с тяжелой корзинкой, в которой
лежало Бог знает что, шляпка с плюмажиком и красными ягодами на голове.
Я поднялся. Так загадочно. Вот он я, как по волшебству, встаю, обе ноги
мои на земле, глаза повлажнели.
Я сказал:
- Давайте помогу.
Она снова улыбнулась и протянула мне корзинку. Мы пошли. Она вела. За
деревьями было удушающе жарко. А она улыбалась. Это было так славно, что у
меня чуть голова не оторвалась. Она разговаривала, она рассказывала мне
вещи, которых я потом так и не вспомнил. Не имело значения. Во сне она
держала меня, во сне шел я следом под слепящим солнцем. Мы шли вперед
много кварталов. Я надеялся, что это никогда не кончится. И, не
останавливаясь, она говорила что-то тихим голосом, сотканным из
человеческой музыки. Какие слова! Что она говорила! Я ничего не помнил. Я
был просто счастлив. Но в сердце своем я умирал. Так и должно было
случиться. Мы спускались со стольких тротуаров, что я не понимал, почему
она просто не сядет на обочину и не подержит мою голову на коленях, пока я
забудусь. Такого шанса мне больше никогда не выпадало.
Эта старушка со своей согбенной спиной! Старушка, я так радостно
чувствую боль твою. Попроси меня о чем-нибудь, старушка, попроси! О чем
угодно. Умирать легко.
Так и сделай. Плакать легко, подними юбку свою и дай мне выплакаться, и
пусть слезы мои омоют тебе ноги, чтобы поняла ты: я знаю, как с тобою
обошлась жизнь, поскольку спина моя тоже согбенна, но сердце мое цело,
слезы - вкусны, любовь моя - вся твоя, чтобы дать тебе такую радость,
которую Господь не смог. Умирать так легко, и можешь взять мою жизнь, если
пожелаешь, ты, старушка, ты сделала мне так больно, правда-правда, я для
тебя все что угодно сделаю, умру за тебя, кровь моих восемнадцати лет
забурлит по сточным канавам Вилмингтона прямиком к морю для тебя, только
для тебя, чтобы обрела ты такую же радость, какую я сейчас обрел, и
распрямилась, избавившись от ужаса этого горба.
Я оставил старуху у ее дверей.
Деревья подрагивали от жары. Облака смеялись. Голубое небо приподняло
меня. Где я? это действительно Вилмингтон, штат Калифорния? Разве я не был
здесь раньше?
Мелодия вела мои ноги. Воздух взмывал ввысь с Артуро внутри, вдувая и
выдувая его, делая его то чем-то, то ничем. Сердце мое все смеялось и
смеялось.
Прощайте, Ницше и Шопенгауэр, и все остальные, дураки, Я более велик,
чем все вы вместе взятые! По венам моим струилась музыка крови. Надолго
ли? Не могло это быть надолго. Надо спешить. Но куда? И я побежал к дому.
И вот я дома. Книгу я забыл в парке. Ну ее к черту. Никаких книг больше. Я
поцеловал маму. Я крепко к ней прижался. На колени упал я к ее ногам
целовать ей ноги, вцепился ей в лодыжки так, что ей, наверное, больно
стало, и изумил ее тем, что делаю это я.
- Прости меня, - говорил я. - Прости меня, прости меня.
- Тебя? - спросила она. - Конечно, прощу. Но за что?
Ахх! Какая глупая женщина! Откуда я знаю, за что? Ах! Ну и мать.
Странность миновала. Я поднялся на ноги. Чувствовал я себя полным
придурком. Я вспыхнул, будто в ванне холодной крови. Что это было? Я не
знал. Стул. Я обнаружил его на другом конце комнаты и сел. Мои руки. Они
мешали; дурацкие руки! Проклятые руки!
Я с ними что-то сделал, убрал их куда-то подальше. Дыхание. Оно шипело
от ужаса и страха чего-то. Сердце. Оно больше не рвалось у меня в груди,
но съежилось, уползло поглубже во тьму внутри меня. Мать. Она наблюдала за
мной в панике, боялась слово молвить, считая меня безумцем.
- Что такое? Артуро! Что случилось?
- Не твое дело.
- Доктора позвать?
- Ни за что.
- Ты так странно себя ведешь. Тебе больно?
- Не разговаривай со мной. Я думаю.
- Но в чем дело?
- Тебе не понять. Ты женщина.
ВОСЕМЬ
Дни ползли. Прошла неделя. Мисс Хопкинс работала в библиотеке каждый
день, парила на белых ногах в складках своих просторных платьев в
атмосфере книг и прохладных мыслей. Я наблюдал. Я был как ястреб. Что бы
ни делала она, от меня это не ускользало.
Затем настал великий день. Ах что за день настал!
Я следил за нею из теней темных стеллажей. Она держала в руках книгу,
стоя за своей конторкой, как солдат, плечи назад, читала ее, лицо такое
серьезное и такое мягкое, серые глаза следовали проторенными тропами одной
строки за другой.
Мои же глаза - они были такими ищущими и такими голодными, что
испугали ее.
Внезапно она подняла голову: лицо ее побелело от потрясения чего-то
кошмарного подле нее. Я увидел, как она облизнула губы, и отвернулся.
Через некоторое время посмотрел опять. Как по волшебству. Снова она
вздрогнула, тягостно оглянулась, коснулась длинными пальцами горла и
продолжала читать. Еще несколько мгновений - и я снова посмотрел. Она
по-прежнему держала эту книгу. Но что это за книга?
Я не знал, но должен был получить ее, чтобы глаза мои скитались по тем
же тропам, которыми следовали ее глаза передо мной.
Снаружи стоял вечер, солнце полосатило полы золотом. На белых ногах,
неслышных, словно призраки, она пересекла читальный зал к окнам и подняла
шторы. В правой руке у нее раскачивалась книга, терлась о ее платье, когда
она шла, в самих ее руках, в бессмертных белых руках мисс Хопкинс,
прижималась к теплой мягкой белизне ее цепких пальцев.