надменно улыбнулась и понесла пальто в спальню. Я перевернулся и спустил
ноги на пол. Спросил, где она была, но она не ответила. Вот что всегда
меня доставало - она редко обращала на меня внимание. Я ее за это не
ненавидел, хотя иногда хотелось. Она была хорошенькой девчушкой,
шестнадцать лет. Немного выше меня, черные волосы, темные глаза.
Однажды в школе выиграла конкурс на лучшие зубы. Тылы у нее были как
каравай итальянского хлеба - круглые, то, что надо. Я, бывало, замечал,
как парни на ее корму оглядываются, и понимал, что она их зацепила. Сестра
же оставалась холодна, и походка ее была обманчива. Ей не нравилось, когда
парни на нее смотрят. Она считала это делом грешным; ну, говорила так, по
крайней мере. Она говорила, что это мерзко и позорно.
Когда она оставляла дверь спальни открытой, я, бывало, наблюдал за нею,
а иногда подглядывал в замочную скважину или прятался под кроватью. Она
стояла спиной к зеркалу и исследовала свою задницу, проводя по ней руками,
туго натягивая на ней платье. Она никогда не носила платьев, если они не
были приталены и не подчеркивали бедра, и всегда обмахивала сиденье стула
прежде, чем сесть на него.
Затем садилась, чопорно и холодно. Я пытался подбить ее покурить
сигарету, но она не хотела. Также я пытался давать ей советы о жизни и
сексе, но она считала меня ненормальным. Она была похожа на нашего отца -
чистенькая и очень прилежная, и в школе, и дома. Она помыкала матерью. Она
была умнее мамы, но не думаю, что ей удалось бы и близко сравниться с моим
умом по чистой блистательности. Помыкала она всеми, кроме меня. После
того, как умер отец, она попробовала было покомандовать мной. Но я и
слышать об этом не хотел - подумать только, моя собственная сестра! - и
она решила, видимо, что помыкания ее я все равно не достоин. Хотя время от
времени я давал ей собою командовать - но только чтобы продемонстрировать
свою гибкую личность. Она была чиста, как лед.
Дрались же мы как кошка с собакой.
У меня было то, что ей не нравилось. Ее от этого воротило. Наверное,
она подозревала существование женщин в одежном чулане. Иногда я дразнил
ее, похлопывая по заду. Она с ума сходила от злости. Однажды я так сделал,
а она схватила мясницкий нож и гонялась за мной, пока я не сбежал из
квартиры. После этого не разговаривала со мной две недели и сказала
матери, что никогда со мной больше не заговорит и есть со мною за одним
столом не будет. В конце концов, перебесилась, конечно, но никогда не
забуду, как она взбеленилась. Она б меня в тот раз зарезала - если б
поймала.
В ней было то, чем отличался мой отец и что отсутсвовало и в матери, и
во мне. Я имею в виду чистоплотность. Когда я был пацаном, я раз увидел,
как гремучая змея сражается с тремя скотч-терьерами. Собаки схватили ее с
камня, где она грелась на солнышке, и разодрали на куски. Змея дралась
яростно, не теряя присутствия духа, она знала, что ей конец, и каждый из
псов уволок по по куску ее кровоточившего тела. Остался только хвост с
тремя погремушками - и он по-прежнему шевелился. Даже разорванная на
куски она была для меня чудом. Я подошел к камню, на котором еще виднелась
кровь. Обмакнул в нее палец и слизал.
Я плакал, как ребенок. Я ее никогда не забыл. Будь она живой, однако, я
бы к ней и близко не подошел. Что-то похожее было у меня с сестрой и отцом.
Я считал, что, коль скоро моя сестра такая симпатичная и любит
командовать, из нее выйдет роскошная жена. Она же была слишком холодна и
набожна. Когда бы к нам домой ни приходил мужчина позвать ее на свидание,
она ему отказывала. Стояла в дверях и даже не приглашала войти. Она хотела
стать монахиней - вот в чем беда.
Удерживала ее от этого моя мать. Она ждала еще несколько лет. Говорила,
что единственный мужчина, которого она любит, - Сын Человеческий, а
единственный жених - Христос. Похоже, нахваталась этого у монахинь. Мона
не могла такого придумать без посторонней помощи.
В школе она все дни проводила с монахинями из Сан-Педро. Когда она
закончила начальную школу, отец не мог себе позволить отправить ее в
католический колледж, поэтому она отправилась в обычную школу в
Вилмингтоне. Как только там все закончилось, она снова стала ездить в
Сан-Педро к монахиням. Оставалась там на целый день, помогала проверять
тетради, проводить занятия в детском саду и всякое такое. По вечерам
валяла дурака в вилмингтонской церкви на другой стороне залива, украшала
алтарь всякими цветочками. Сегодня - тоже.
Она вышла из спальни в халате.
Я сказал:
- Ну, как там сегодня Иегова? Что Он думает о квантовой теории?
Она зашла в кухню и заговорила с матерью о церкви. Они спорили о
цветах: какие лучше для алтаря - белые или красные розы.
Я сказал:
- Яхве. Когда в следующий раз увидишь Яхве, передай, что у меня к нему
есть несколько вопросов.
Они продолжали разговаривать.
- О Господи Боже Святый Иегова, узри свою лицемерную и боготворящую
Мону у ног своих, слюнявую идиотскую фиглярку. Ох, Иисус, как же она
свята. Милый строженька-боженька, да она просто непорочна.
Мать сказала:
- Артуро, прекрати. Твоя сестра устала.
- О, Дух Святый, о святое раздутое тройное эго, вытащи нас из
Депрессии. Выбери Рузвельта. Удержи нас на золотом стандарте. Сотри с него
Францию, но Христа ради оставь нас!
- Артуро, перестань.
- О, Иегова, в своей неизбывной изменчивости посмотри, не найдется ли
у тебя где-нибудь монетки для семейства Бандини.
Мать сказала:
- Стыдно, Артуро. Стыдно.
Я вскочил с дивана и завопил:
- Я отрицаю гипотезу Бога! Долой декадентство мошеннического
христианства!
Религия - опиум для народа! Всем, что мы есть и чем только надеемся
стать, мы обязаны дьяволу и его контрабандным яблокам!
Мать погналась за мной с метлой. Чуть было не перецепилась через нее,
тыча мне в лицо соломенным веником на конце. Я оттолкнул метлу и спрыгнул
на пол. Затем прямо перед ней стянул с себя рубашку и встал голый по пояс.
Склонил к ней голову.
- Спусти на меня свою нетерпимость, - сказал я. - Преследуй меня!
Распни меня на дыбе! Вырази свое христианство! Пускай же Воинствующая
Церковь проявит свою кровавую душу! Оставьте меня висеть на кресте в
назидание! Тычьте раскаленной кочергой мне в глаза. Сожгите меня на колу,
христианские псы!
Мона зашла со стаканом воды. Забрала у матери метлу и протянула ей
воду. Мать выпила и чуть-чуть успокоилась. Потом поперхнулась и
раскашлялась прямо в стакан, готовая расплакаться.
- Мама! - сказала Мона. - Не плачь. Он чокнутый.
Она взглянула на меня восковыми невыразительными глазами. Я отвернулся
и отошел к окну. Когда я повернулся к ним снова, она смотрела на меня
по-прежнему.
- Христианские псы, - сказал я. - Буколические водостоки! Бубус
Американусы!
Шакалы, выдры, хорьки и ослы - вся ваша глупая братия. Я один в целой
вашей семье не отмечен клеймом кретинизма.
- Дурак, - сказала она.
Она ушли в спальню.
- Не называй меня дураком, - ответил я. - Невроз ходячий!
Фрустрированная, закомплексованная, бредовая, слюнявая полумонахиня!
Мать сказала:
- Ты это слышала? Какой ужас!
Они легли спать. Мне оставался диван, а им досталась спальня. Когда их
дверь закрылась, я вытащил журналы и залез с ними в постель. Я радовался
оттого, что могу рассматривать девушек при свете большой комнаты. Гораздо
лучше вонючего чулана. Я разговаривал с ними где-то с час - уходил в горы
с Элейн, уплывал в Южные моря с Розой, и наконец, при групповой встрече с
ними всеми, расстеленными вокруг, я сообщил им, что у меня нет любимчиков
и что каждая по очереди получит свой шанс. Однако через некоторое время я
ужасно от этого устал, ибо все больше и больше чувствовал себя идиотом,
пока окончательно не возненавидел саму мысль о том, что они - всего лишь
картинки, плоские и одномерные, такие похожие друг на друга и цветом, и
улыбками. Да и улыбались все они как шлюхи. Все это стало окончательно
ненавистным, и я подумал: Посмотри на себя! Сидишь тут и разговариваешь с
кучей проституток. Прекрасным же сверхчеловеком ты сам оказался! А если б
Ницше тебя сейчас увидел? Или Шопенгауэр - что бы он подумал? Или
Шпенглер! Ох как бы Шпенглер на тебя заорал! Придурок, идиот, свинья,
животное, крыса, грязный, презренный, омерзительный поросенок!
Неожиданно я сгреб все картинки в охапку, разорвал их на клочки и
швырнул в дыру унитаза в ванной. Потом заполз обратно в постель и ногами
скинул покрывало на пол. Ненавидел я себя так, что сел на диване, думая о
себе только самое худшее.
Наконец, я стал себе настолько противен, что ничего не оставалось
больше делать - только спать. Много часов прошло прежде, чем я задремал.
На востоке туман рассеивался, а запад оставался черным и серым. Три часа
уже, наверное. Из спальни доносилось тихое материнское похрапывание. К
тому времени я уже был готов совершить самоубийство, и размышляя о нем, я
заснул.
ЧЕТЫРЕ
В шесть мать поднялась и позвала меня. Я перевернулся на другой бок -
вставать не хотелось. Она схватила покрывала и откинула их. Я остался
лежать голым на простыне, поскольку спал без ничего. Нормально-то оно
нормально, но сейчас было утро, а я к нему не подготовился, и она могла
его увидеть - нет, я не против, чтобы она видела меня голым, но только не
так, каким парень может быть иногда по утрам. Я прикрыл место рукой и
попытался спрятать его, но она все равно увидела.
Казалось, она специально ищет, чем бы меня смутить, - моя собственная
мать.
Она сказала:
- Позор, с утра пораньше.
- Позор? - переспросил я. - С чего это?
- Позор.
- Ох, Господи, что вы, христиане, дальше придумаете? Теперь уже спать
- - позор!
- Ты знаешь, о чем я говорю, - ответила она. - Позор тебе, в
твоем-то возрасте. Позор тебе. Стыдно. Стыдно.
Она снова отправилась в кровать.
- Позор ему, - сказала она Моне.
- Что он еще натворил?
- Позор ему.
- Что он наделал?
- Ничего, но все равно ему позор. Стыдно.
Я заснул. Через некоторое время она меня снова окликнула.
- Я сегодня не иду на работу, - сказал я.
- Почему?
- Я потерял работу.
Мертвая тишина. Затем они с Моной подскочили на постели. Моя работа
означала всё. У нас по-прежнему оставался дядя Фрэнк, но мой заработок они
расписали заранее. Надо было придумать что-нибудь стоящее, поскольку и та,
и другая знали, что я врун. Мать-то еще можно обвести вокруг пальца, а
Мона никогда ничему не верила - даже правде, если ее говорил я.
Я сказал:
- Племянник мистера Ромеро только что вернулся с родины. Он получил
мое место.
- Я надеюсь, ты не рассчитываешь, что мы в это поверим? -
поинтересовалась Мона.
- Мои ожидания едва ли рассчитаны на имбецилов, - ответил я.
Мать подошла к дивану. История звучала не очень убедительно, но мать
всегда охотно давала мне спуску. Если б тут не было Моны, сработало бы
наверняка. Она велела Моне сидеть тихо, чтобы выслушать все до конца. Мона
портила рассказ своим трепом. Я заорал, чтобы она заткнулась.
Мать спросила:
- Ты правду говоришь?
Я положил руку на сердце, закрыл глаза и ответил:
- Перед Господом Всемогущим и его небесным судом торжественно клянусь,
что ни лгу, ни сочиняю. А если лгу, то надеюсь, Он поразит меня насмерть в
эту самую минуту. Неси часы.
Она сняла часы с приемника. В чудеса она верила - в любые чудеса. Я
закрыл глаза - сердце колотилось. Я затаил дыхание. Шли мгновения. Через
минуту я выпустил воздух из легких. Мать улыбнулась и поцеловала меня в
лоб. Теперь у нее виноват был Ромеро.
- Он не может так с тобой поступать, - сказала она. - Я ему не
позволю. Я сейчас к нему схожу и скажу все, что о нем думаю.
Я выскочил из постели. Голый, но плевать. Я сказал:
- Господи Всемогущий! Да у тебя что, ни гордости нет, ни малейшего
чувства человеческого достоинства? Зачем тебе к нему ходить после того,
как он отнесся ко мне с такой жульнической лживостью? Ты что, к тому же