Ничего!
Он быдло и хам. Пошел он вообще.
Туман вился вокруг, впитываясь в меня, а я шел, и сигарета тлела.
Остановился у Джима на Анахайме. Возле стойки ел какой-то мужик. В доках я
его часто видел.
Стивидор по фамилии Хэйз. Я сел рядом и заказал обед. Пока готовилось,
я подошел к книжной полке и стал просматривать книги. Перепечатки по
доллару за штуку. Я вытащил штук пять. Потом перешел к стойке с журналами
и просмотрел все Художники и Модели. Нашел два номера, где на женщинах
одежды было меньше всего, и когда Джим принес мне еду, я велел их
завернуть. Он увидел у меня под мышкой Ницше:
Человек и Сверхчеловек.
- Нет, - сказал я. - Это я так понесу.
И хлопнул ею о стойку. Хэйз взглянул на книгу и прочел название:
Человек и Сверхчеловек. Я видел, как он вытаращился на меня в зеркале. Я
же начал свой стейк. Джим не спускал глаз с моих челюстей, пытаясь
определить, мягкий он или нет. Хэйз не мог оторваться от книжки.
Я сказал:
- Джим, эта трапеза в самом деле допотопна.
Джим переспросил, что именно я имею в виду, и Хэйз перестал есть, тоже
прислушавшись.
- Стейк, - пояснил я. - Он архаичен, первобытен, каменновеков и
древен.
Короче, он сенилен и стар.
Джим улыбнулся в том смысле, что он не понял, а стивидор аж прекратил
жевать, так ему было интересно.
- Чё такое? - спросил Джим.
- Мясо, друг мой. Мясо. Эта трапеза, что стоит передо мной. Жестче
сучьего.
Когда я взглянул на Хэйза, тот быстренько пригнулся. Джим по поводу
стейка расстроился, перегнулся через стойку и прошептал, что будет рад
поджарить мне другой.
Я ответил:
- Ништяк! Валяй, мужик! Это аннулирует мои самые хваленые аспирации.
В зеркале я видел, как Хэйз пристально изучает меня. Внимание его
металось между мной и книжкой. Человек и Сверхчеловек. Я жевал и смотрел
прямо перед собой, не обращая на него ни малейшего внимания. Он же на
протяжении всей еды не спускал с меня настырного взгляда. А однажды
надолго вперся глазами в книгу. Человек и Сверхчеловек.
Закончив есть, Хэйз пошел к кассе рассчитываться. Они с Джимом долго о
чем-то шептались у аппарата. Хэйз кивал. Джим ухмылялся, а потом они опять
шептались.
Хэйз улыбнулся и пожелал спокойной ночи, в последний раз оглянувшись на
меня через плечо. Джим вернулся ко мне.
- Этот парень хотел про тебя все разузнать.
- Вот уж!
- Он сказал, что ты разговариваешь как довольно смышленый парнишка.
- Вот уж точно! Кто он и чем он занимается?
Джим ответил, что это был Джо Хэйз, стивидор.
- Малодушная профессия, - сказал я. - Инфицированная ослами и
тупицами. Мы живем в мире скунсов и антропоидов.
Я вытащил десятидолларовую бумажку. Он принес мне сдачу. Я предложил
ему двадцать пять центов на чай, но брать их он не захотел.
- Опрометчивый жест, - сказал я. - Простой символ товарищества. Мне
нравится, как ты относишься к вещам, Джим. Это высекает из меня ноту
одобрения.
- Я стараюсь, чтоб всем хорошо было.
- Что ж, я лишен кляуз, как сказал бы Чехов.
- Ты какие сигареты куришь?
Я сказал. Он принес мне две пачки.
- За мой счет.
Я сложил их в карман.
Однако, чаевые он брать не хотел.
- Возьми! - сказал я. - Это же просто жест.
Он отказался. Мы попрощались. Он понес на кухню грязные тарелки, а я
направился к двери. Возле выхода я протянул руку, схватил со стойки два
шоколадных батончика и запихал под рубашку. Туман поглотил меня. По дороге
домой я ел шоколад. Туман - это хорошо, потому что мистер Хатчинс меня не
увидел. Он стоял в дверях своей малюсенькой радиомастерской. Меня
поджидал. Я задолжал ему четыре выплаты за наше радио. Он мог бы меня
потрогать - но не увидел меня вообще.
ДВА
Мы жили в многоквартирном доме по соседству с кварталом филиппинцев.
Приток их зависел от времени года. К началу рыболовного сезона они
съезжались на юг и возвращались на север к сезону сбора фруктов и салата
возле Салинаса. В нашем доме была одна филиппинская семья, прямо под нами.
Жили мы в двухэтажном строении, обмазанном розовой штукатуркой, причем
целые пласты ее отваливались от стен при землетрясениях. Каждую ночь
штукатурка впитывала туман как пресс-папье.
По утрам стены были не розовыми, а влажно-красными. Красные мне
нравились больше.
Лестницы пищали, словно мышиные гнезда. Наща квартира была самой
последней на втором этаже. Едва я коснулся дверной ручки, как внутри у
меня все опустилось.
Дом всегда на меня так действовал. Даже когда мой отец еще не умер, и
мы жили в настоящем доме, мне там не нравилось. Всегда хотелось оттуда
сбежать или что-нибудь там поменять. Интересно бывало представлять себе,
каким бы он стал, если б там что-нибудь было по-другому, но никогда не
получалось придумать, как именно в нем что-нибудь поменять.
Я открыл дверь. Темно, темнота пахнет домом, местом, в котором я живу.
Я зажег свет. Мать лежала на диване, свет разбудил ее. Она протерла глаза
и приподнялась на локтях. Всякий раз, когда я видел ее полусонной, я
вспоминал времена, когда был маленьким и залезал по утрам в ее постель, и
нюхал, как она пахнет, спящая, пока не вырос и не мог больше забираться
туда, поскольку уже не получалось отделаться от мысли, что она моя мама.
Запах был соленым и масляным. Я даже не мог подумать о том, что она
стареет. Мысль сжигала меня. Она села и улыбнулась мне, волосы спутаны от
сна. Все, что бы она ни делала, напоминало мне о тех днях, когда я жил в
настоящем доме.
- Я уж подумала, ты никогда до дому не дойдешь, - сказала она.
Я спросил:
- Где Мона?
Мать ответила, что она в церкви, и я сказал:
- Моя собственная сестра - и низведена до суеверия молитвы! Моя
собственная плоть и кровь. Монахиня, боголюбка! Какое варварство!
- Только не начинай снова, - произнесла она. - Ты просто мальчишка,
книг начитался.
- Это ты так думаешь, - ответил я. - Вполне очевидно, что у тебя -
комплекс фиксации.
Лицо ее побелело.
- У меня - что?
Я ответил:
- Не бери в голову. Не имеет смысла разговаривать с деревенщиной,
мужланами и имбецилами. Интеллигентный человек делает определенные
оговорки касательно выбора своих слушателей.
Она откинула назад волосы длинными пальцами, похожими на пальцы мисс
Хопкинс, только изработанными, узловатыми, морщинистыми на сгибах, а кроме
того она носила обручальное кольцо.
- А известен ли тебе тот факт, - спросил я, - что обручальное кольцо
не только вульгарно фаллично, но и является рудиментарным остатком
примитивного дикарства, аномального для этого века так называемого
просвещения и разума?
Она ответила:
- Что?
- Ничего. Женскому уму этого не постичь, если б я даже объяснил.
Я сказал ей: смейся, если хочешь, но настанет день, и ты запоешь
по-другому, - забрал свои новые книги с журналами и удалился в свой
личный кабинет, располагавшийся в чулане для одежды. Электрический свет в
него не провели, поэтому я жег свечи. В воздухе висело такое чувство, что
кто-то или что-то тут побывало, пока меня не было дома. Я огляделся: я был
прав, поскольку с одного из одежных крюков свисал розовый свитер моей
сестры.
Я снял его с крючка и обратился к нему:
- Что ты имеешь в виду, вися здесь? По какому праву? Ты что - не
соображаешь, что вторгся в святилище дома любви? - Я открыл дверь и
швырнул свитер на диван.
- В эту комнату никакая одежда не допускается! - заорал я.
Вбежала мать. Я захлопнул дверь чулана и накинул крючок. Раздались ее
шаги.
Дверная ручка задребезжала. Я начал разворачивать пакет. Картинки в
Художниках и Моделях были просто лапушками. Я выбрал самую любимую. Она
лежала на белом коврике, прижимая к щеке красную розу. Я положил картинку
на пол между двух свечек и опустился на колени.
- Хлоя, - сказал я, - я поклоняюсь тебе. Зубы твои - словно овечье
стадо на склонах горы Гилеад, а щеки твои миловидны. Я - твой покорный
слуга, я приношу тебе любовь вековечную.
- Артуро! - раздался голос матери. - Открой.
- Чего тебе надо?
- Что ты там делаешь?
- Читаю. Изучаю! Неужели мне даже это запрещено в собственном доме?
Она погрохотала о дверь пуговицами свитера.
- Я не знаю, куда мне это девать, - сказала она. - Ты должен меня
впустить в этот чулан.
- Невозможно.
- Чем ты занимаешься?
- Читаю.
- Что читаешь?
- Литературу!
Она никак не хотела уходить. В зазоре под дверью виднелись пальцы ее
ног. Я не мог разговаривать со своей девушкой, пока она там стояла. Я
отложил журнал и стал ждать, пока она не уйдет. Она не уходила. Она даже
не пошелохнулась. Прошло пять минут. Свечка трещала. Чулан снова
наполнялся дымом. Она не сдвинулась ни на дюйм. В конце концов, я сложил
журналы стопкой на пол и прикрыл их коробкой.
На мать мне хотелось наорать. Могла бы, по крайней мере, пошевелиться,
пошуметь, поднять ногу, свистнуть. Я подобрал с пола какое-то чтиво и
засунул в середину палец, как будто страницу заложил. Когда я открыл
дверь, она зыркнула мне в лицо. У меня было такое чувство, что она всё про
меня знала. Она уперла руки в бедра и принюхалась. Глаза ее ощупывали всё,
углы, потолок, пол.
- Да чем ты тут, ради всего святого, занимаешься?
- Читаю! Улучшаю ум. Ты даже это запрещаешь?
- Во всем этом есть что-то ужасно странное, - промолвила она. - Ты
опять читаешь эти гадкие книжульки с картинками?
- Я не потерплю ни методистов, ни святош, ни зуда похоти в своем доме.
Мне надоело это хорьковое ханженство. Моя собственная мать - ищейка
похабщины наихудшей разновидности, и это ужасная правда.
- Меня от них тошнит, - сказала она.
Я ответил:
- Картинки тут не при чем. Ты - христианка, тебе место в Эпуорте(1),
в Библейском Поясе(2). Ты фрустрирована своей низкопробной набожностью. В
глубине же души ты - негодяйка и ослиха, пройдоха и тупица.
Она отпихнула меня в сторону и вошла в чулан. Внутри стоял запах
плавленого воска и кратких страстей, истраченных на пол. Мать знала, что
таила темнота.
Затем она выскочила оттуда.
- Иже еси на небеси! - воскликнула она. - Выпусти меня отсюда. -
Она оттолкнула меня и захлопнула за собой дверь. На кухне загремели
кастрюли и сковородки. Потом хлопнула кухонная дверь. Я запер дверь
чулана, зажег свечи и вернулся к своим картинкам. Через некоторое время
мать снова постучала и сообщила, что ужин готов. Я ответил, что уже поел.
Она нависла над дверью.
Раздражение в ней снова проснулось. Оно ощутимо просачивалось наружу. У
двери стоял стул. Я услышал, как она подтащила его поближе и уселась. Я
знал, что сидит она, скрестив руки на груди, смотрит на свои туфли, ноги
вытянуты - она всегда так сидит и ждет. Я закрыл журнал и тоже стал
ждать. Если ей втерпеж, то и мне тоже. Носком она постукивала по ковру.
Стул поскрипывал. Темп стука нарастал. Вдруг она вскочила и забарабанила в
дверь. Я поспешно открыл.
- Выходи оттуда немедленно! - завопила она.
Я выскочил как можно быстрее. Она улыбнулась - устало, но с
облегчением. Зубы у нее маленькие. Один внизу выбивался из ряда, словно
солдат, шедший не в ногу.
Росту в ней было не больше пяти футов трех дюймов, но она казалась
очень высокой, когда надевала каблуки. Возраст больше всего выдавала кожа.
Ей было сорок пять. Под ушами кожа слегка провисала. Я радовался, что
волосы у нее не седеют. Я всегда искал седые, но никогда не находил. Я ее
толкнул, защекотал, она засмеялась и упала в кресло. Я дошел до дивана,
растянулся и немного поспал.
ТРИ
Сестра разбудила меня, когда вернулась домой. У меня болела голова и
еще что-то - вроде как мышцу в спине потянул, - и я знал, от чего у меня
эта боль:
слишком много о голых женщинах думаю. Часы возле радиоприемника
показывали одиннадцать. Сестра сняла пальто и направилась к одежному
чулану. Я сказал, чтоб она держалась от него подальше, а то убьет. Она