Сколько прошло времени - там? И что я должен сделать здесь, прежде
чем уйти? Я не в силах отделить свое "я" от этого эмгэбэшника, но сделать
я (он? мы?) что-то могу?
Сил не было, и опять возникло ощущение, будто чьи-то ладони
поддерживают меня. Теплые ладони, я лежал на них, погрузился в них по
самые плечи, я чувствовал даже, как изгибаются на этих ладонях линии жизни
и судьбы, знакомо изгибаются, но вспомнить не мог. И тогда я быстро
записал в протоколе допроса некие слова, не очень понимая их смысл, но
точно зная цель - сделать так, чтобы Мильштейн вышел. Что-то я должен был
сделать, пока меня поддерживали ласковые ладони, и я писал быстро, а потом
захлопнул папку и кинул ее в ящик стола, будто гранату с выдернутой чекой.
Я встал. Ладони подтолкнули меня, подбросили, словно легкий мячик, и
забыли подхватить. Я начал падать и, чтобы не упасть, схватился что было
сил за шнур, который натянулся струной и неожиданно лопнул.
С грохотом. Со вспышкой Сверхновой. И я понял: путь завершен.
ПАТРИОТ
И понял, что проиграл. Вчера на сборище столичных психов я чувствовал
себя королем. Слушал, что они болтали о своих способностях, сами себя
накачивали, у них горели глаза и мысли, а мне было смешно и противно,
потому что почти все они врали. Среди них было лишь два человека, которые
что-то умели, и странно, что один оказался евреем. Я никогда не любил эту
нацию. Логика тут ни при чем. Это подсознательное. А подсознание не
обманывает - оно лучше знает, что нужно делать, к чему стремиться, кого
любить и кого ненавидеть. Логика вторична, она пользуется знаниями,
интуиция - главное, она использует еще и то, что человек не удосужился
понять, а может, и не поймет никогда. И если интуиция подсказывает, что
еврею нельзя доверять, то логика всегда найдет этому массу подтверждений.
Достаточно мне было посмотреть в глаза этому Лесницкому, и мне стало
противно. Такой он был прилизанный, такой... тухлый, от него разило чужим,
и я, не рассуждая (интуиция избавляет от этой необходимости), внушил ему
связь со мной, это оказалось нетрудно, мозг его во время выступления
открылся, как контейнер под погрузкой. Так вот тебе...
Это было вчера. А сегодня я проиграл, потому что ровно в десять,
когда я, мысленно усмехаясь, приготовился к последнему удару, передо мной
возникло лицо этого человека, которое приближалось подобно снаряду и
ударило меня, отшвырнув к стене, и все смешалось, и родился ужас животный,
невозможный ужас перед чем-то, чего на самом деле не существовало. Я
барахтался, я дрался изо всех сил - и проиграл.
ЧЕЛОВЕК МИРА
Мы этого не ожидали. Хотя я мог бы и догадаться. Так, блуждая по
глухому лесу, перебираясь через завалы, то и дело теряя неразличимую
тропинку, разве в конце изнурительной дороги не возвращаемся ли мы чаще
всего в ту же точку, откуда вошли в чащу? Что ж, разве не каждый из нас -
верный враг самому себе?
Впрочем, это лишь слабая попытка описать простыми словами то, что я
испытал, когда путь завершился, и я с разгона, не успев затормозить
инерцию движения собственного сознания, ворвался в мозг Патриота, сразу
поняв, что никуда на самом деле и не двигался, что, перемещаясь в
многомерии Мира, я только познавал сам себя - да и могло ли быть иначе?
Патриот был такой же частью моего многомерного "я", как наемный убийца
Лаумер, как подсознание общества, как черносотенец Петр Саввич, как все,
кем был я и кто был во мне.
Я увидел Мир двумя парами глаз, и меня это не смутило. Я замер, и
лишь мысли Патриота какой-то миг продолжали метаться, пытаясь выбраться, а
потом замерли и они.
Существо, которое в пространстве тысяча девятьсот восемьдесят
девятого года состояло из двух человек - русского Зайцева и еврея
Лесницкого, а во множестве прочих измерений являло собой неисчислимую
бездну сущностей, в материальности которых можно было бы легко усомниться,
- это существо, о котором только и можно было теперь говорить "я",
замерло, чтобы подумать и понять себя.
Замер, прислонившись к стеклу газетного киоска вконец измученный
Лесницкий. Замер, сидя на табурете в кухне перед только что налитой чашкой
кофе, широкоскулый, со впалой грудью и тщательно скрываемой лысиной
Зайцев. Замерло подсознание наемного убийцы, перестав рассчитывать
варианты, отчего Лаумер, ощутив в голове неожиданную и страшную пустоту,
не сумел справиться с управлением и, вывернув руль вправо, врезался в
каменный парапет. Замерло подсознание общества две тысячи шестьдесят
седьмого года, отчего многие люди (сотни тысяч!) не нашли в себе сил на
сколько-нибудь значительные поступки. И совесть следователя МГБ Лукьянова
замерла, отчего дело Мильштейна было очень быстро завершено производством
и передано на рассмотрение Особого совещания. И многое - еще глубже! -
замерло в Мире, но я не торопился. Я хотел, наконец, понять.
Я был не один. Я стал пятым существом в компании тех, кто осознал
себя в Мире за все время существования человечества.
Первым был римлянин Аэций, патриций знатного рода, и получилось это у
него совершенно случайно. Трехмерное его тело умерло в пятьдесят шестом
году до новой эры, что сейчас не имело значения. Именно Аэций первым
встретил меня в Мире, в одном из своих измерений он был частью
общественного подсознания, где мы с ним и соприкасались. Впрочем,
топология Аэция была сложна, в двадцатом веке он был "всего лишь"
Пиренейским хребтом, и землетрясения, которые там то и дело происходили,
доставляли ему беспокойство, потому что влияли на те его сущности, которые
он хотел поменьше тревожить - например, на групповую совесть конкистадоров
второй половины шестнадцатого века.
Вторым оказался буддийский монах, явившийся в Мир сам, удивительным
образом пройдя интуитивно все стадии познания, которые дались мне лишь с
помощью врожденных способностей и математики. Монах утверждал, что в
"Махабхарате" и "Упанишадах" есть попытки понять суть перехода "в себя",
вся индийская философия к этому шла, не хватило последней малости, которую
он постиг, когда много дней истощал себя в земляном мешке, терзая плоть
гнилой водой и червями. Тело его умерло, а монах вошел в Мир. В одном из
измерений он оказался гиперпространственной струной, протянувшейся через
всю Метагалактику, и это обстоятельство доставляло ему значительно больше
хлопот, чем Аэцию - Пиренейский хребет. Ощущение, по его словам, было
таким, будто в колено всадили иглу, мешающую двигаться.
Третьей была женщина. Она жила (будет жить?) в начале двадцать
второго века в стране, которую она называла Центрально-Европейский Анклав.
Мне почему-то обязательно захотелось узнать, красива ли она, будто это
имело хоть какое-то значение. Алина Дюран вышла в Мир, будучи уже в
преклонном возрасте, и шла тем же путем, что и я, - наука и врожденные
способности. Возможно, в молодости она и была красавицей, но мне решила
показаться на исходе трехмерной жизни - сухонькой птичкой с печальными
глазами ангела.
Четвертый из нас никогда не существовал в трехмерии как человек. В
наше пространство-время он выходил лишь однажды и был ужасом. Тем ужасом,
который охватил сотни тысяч людей, живших двенадцать тысяч лет назад,
когда огромные валы катастрофического цунами поднялись над берегами
Атлантиды и понеслись на ее столицу, сметая ажурные строения, пирамиды,
сады, храмы, фабрики, военные лагеря - в обломки, ошметки, кровь, смерть.
Четвертый из нас, не имевший никогда своего имени, был и в других
измерениях буен и несговорчив, и Аэций прямо посоветовал мне не
связываться с этим типом.
- Ты не в ладу с собой, - сказал Аэций. (Сказал? Это слово не имело
смысла. А какое? Пусть будет "сказал"). - Тебе не повезло. В своем
трехмерии ты существуешь сразу в нескольких телах. Какой ты на самом деле?
Кто?
Действительно, кто я? Я ненавидел себя за то, что погубил великую
нацию, которая без таких инородцев, как я, не наделала бы глупостей и бед,
не изводила бы себя в гражданской войне и за проволокой ГУЛАГа, не стала
бы апатичной нацией застоя. Но я ненавидел себя и за то, что не мог
понять: нет такой нации, которую можно свести в пути какими бы то ни было
кознями. Теперь-то я знал это: люди - единое существо, и лишь при
поверхностном - трехмерном - исследовании судьба народа в любое время
зависит от внешних обстоятельств. Народы, нации - многочисленные пальцы
одной руки, и рука эта пока напоминает руку сумасшедшего, пальцы ее
отбивают безумную дробь, не заботясь о ритме.
Я ненавидел себя за то, что распял моего бога Христа, и ненавидел
себя за то, что искал врага вовне, а не в себе, ибо нет для человека,
народа, нации врага более страшного, чем он сам. Самая большая опасность -
не заметить опасности. Самый большой грех - не видеть собственного греха.
И самое большое счастье - знать себя не только героем, но и смердом,
гадом, рабом. Только сказав себе "Я раб", можно найти силы расправить
плечи и вырваться на свободу.
Два моих трехмерных тела - Лесницкий и Зайцев - все еще были
неподвижны, и то, что называют телепатией - выход на единое подсознание
человечества, - свяжет теперь их навсегда.
Я - человек. И смогу заняться тем, чем должен заниматься человек
разумный, осознавший, что он - часть Мира и что от его мыслей и действий
может измениться не только он сам, не только дом его, не только ближайшее
окружение, но вся Вселенная.
Я сместил себя во времени - на двести лет вперед, в измерение, где
был частью общей памяти человечества. И стал болью. Я не представлял, что
памяти может быть больно - так! Боль памяти о людях, погибших на всех
континентах Земли в один день и час, в один миг - из-за того, что предки
их совершили глупость. В двадцать первом веке ученые открыли многомерность
Мира и решили, что теперь могут обойти запрет теории относительности.
Полет к звездам сквозь иные измерения! Напролом! Как это обычно для людей
- если идти, то напролом. Они построили машины для перехода между
измерениями. Что ж, звезд они достигли. Но Мир един, и прорыв его сказался
лет через сто, когда возвратная волна - боль Мира - достигла Земли и
слизнула почти половину ее поверхности...
Теперь, когда я узнал, какие ошибки и преступления человечество
совершит в будущем, когда я узнал о хаосе две тысячи тридцатого, о войне
две тысячи восемьдесят первого, о том, как будут отравлены синтетическими
продуктами два поколения людей в середине двадцать первого века, о
национальных движениях по всему миру в конце двадцатого, когда я узнал
даже время смертного часа человечества, когда я все это узнал, главным
оказался единственный вопрос: что же мне делать? Что делать, Господи,
чтобы ничего этого не было, что делать, Господи, сороконожке, застывшей в
своем движении и не знающей, с какой ноги сделать следующий шаг?
Я и Патриот с ужасом смотрели в себя и не понимали, как мы могли
допустить, чтобы в пятидесятых погиб физик Мильштейн, открывший многомерие
и не успевший в него погрузиться. Я - Лесницкий, сидевший на корточках
около газетного киоска, медленно поднял голову, и я - Зайцев, сидевший за
столом в своей ленинградской квартире, медленно поднялся на ноги, и эти
невинные движения вызвали отклик во всем моем многомерном теле: совесть
Лукьянова чуть всколыхнулась, и следователь написал протест на
постановление Тройки, но это не сохранило жизнь Мильштейну, подсознание